Стихи про меня — страница 56 из 59

Строчки про доску к сараю — не формула (к сча­стью, Гандлевский, с его точностью вкуса и меры, формул не любит и не ищет), но яркий и ёмкий образ, сжато описывающий огромное явление. В "Стансах" у Гандлевского сказано более публи­цистично, те два стиха я тоже твержу про себя: "...Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь / это гиблое время и Богом забытое место". Ничего не поясняется: почему гиблое, почему забытое, по­чему недобиток, почему внушают — но всё правда. Настоящая: поэтическая и просто — про себя, кто написал, про меня, кто читает. Старуха с баночка­ми моргает и шамкает: "Купите, сынки". Сынки платят, сдачи и банок брать не хотят, старуха не понимает, потом, поняв, плачет. Сынки уходят.


РУССКИЕ МАЛЬЧИКИ

Евгений Рейн 1935

Авангард

Это все накануне было,

почему-то в глазах рябило,

и Бурлюк с разрисованной рожей

Кавальери казался пригожей.

Вот и Первая мировая,

отпечатана меловая

символическая афиша,

бандероль пришла из Парижа.

В ней туманные фотоснимки,

на одном Пикассо в обнимку

с футуристом Кусковым Васей.

На других натюрморты с вазой.

И поехало и помчалось —

кубо, эго и снова кубо,

начиналось и не кончалось

от Архангельска и до юга,

от Одессы и до Тифлиса,

ну, а главное, в Петрограде —

все как будто бы заждалися:

"Начинайте же, Бога ради!"

Из фанеры и из газеты

тут же склеивались макеты,

теоретики и поэты

пересчитывали приметы:

"Значит, наш этот век, что прибыл...

послезавтра, вчера, сегодня!"

А один говорил "дурщилбыл"

в ожидании гнева Господня.

Из картонки и из клеенки

по две лесенки в три колонки

по фасадам и по перилам

Казимиром и Велимиром.

И когда они все сломали

и везде не летал "Летатлин",

догадались сами едва ли

с гиком, хохотом и талантом,

в Лефе, в Камерном на премьере,

средь наркомов, речей, ухмылок

разбудили какого зверя,

жадно дышащего в затылок.

1987

Острое переживание искусства — одушевление искусства: оно не по­нарошке, оно сама жизнь. Живо­пись как живое писание. Так у Рей­на в стихотворении "Ночной дозор" выходят за раму персонажи Рембрандта, воспринимаясь через личную судьбу — свою и своей стра­ны: "Этот вот капитан — это Феликс Дзержинс­кий, / этот в черном камзоле — это Генрих Ягода. / Я безумен? О нет! Даже не одержимый, / я за­держанный только с тридцать пятого года. / Кто дитя в кринолине? Это — дочка Ежова! / А семит на коленях? Это Блюмкин злосчастный!"

О классике — тяжелой поступью четырехстоп­ного анапеста. В "Авангарде" - разноударный дольник, захлебывающийся торопливый бег рус­ского fin-de-siecle. Рейн вообще ритмически раз­нообразен.

Одическая торжественность: "Семья не толь­ко кровь, земля не только шлак / И слово не со­всем опустошенный звук! / Когда-нибудь нас всех накроет общий флаг, / Когда-нибудь нас всех припомнит общий друг!" Кимвал — так, ка­жется, называется. Такие стихи предназначены для массового скандирования или для смешан­ного хора с оркестром.

Мотив городского — полублатного — роман­са, без особой заботы о рифмах и лексической оригинальности: "Ты целовала сердце мне, лю­била как могла", "Что оставил — то оставил, кто хотел — меня убил. / Вот и все: я стар и страшен, только никому не должен. / То, что было, все же было. Было, были, был, был, был..."

Просто, как и сказано, песенка: "Жизнь про­шла, и я тебя увидел / в шелковой косынке у мет­ро. / Прежде — ненасытный погубитель, / а те­перь — уже совсем никто. / Все-таки узнала и признала, / сели на бульварную скамью, / ниче­го о прошлом не сказала / и вину не вспомнила мою. / И когда в подземном переходе / затерял­ся шелковый лоскут, / я подумал о такой свобо­де, / о которой песенки поют". Сердечная, доход­чивая, хватающая за душу фантазия на тему "Я встретил вас, и все былое...".

О себе — безжалостно и старомодно: "ненасыт­ный погубитель". Ключевое здесь слово "ненасыт­ный" — это ёмкая автохарактеристика. Жадная жовиальность проступает в рейновских стихах и мемуарах — поэтическая черта, которая встреча­ется нечасто и проявляется неоднозначно. Может быть элегантная ироничность Олейникова: "От мяса и кваса / Исполнен огня, / Любить буду неж­но, / Красиво, прилежно... / Кормите меня!" Или эпатирующая откровенность Тинякова: "Я до конца презираю / Истину, совесть и честь. / Лишь одного я желаю — / Бражничать блудно да есть. / Только бы льнули девчонки, / К черту пославшие стыд. / Только б водились деньжон­ки / Да не слабел аппетит!" При всем внешнем сходстве — говорят совершенно разные люди, вызывающие прямо противоположные чувства.

Рейновская ненасытность восходит к героям "Авангарда": "Каждый молод, молод, молод, / В животе чертовский голод... / Все, что встретим на пути, / Может в пищу нам идти" (Давид Бурлюк, 1913 год).

В пищу идет все, но в стихах и в воспомина­ниях по-разному. В послесловии к книге рейновских мемуарных баек "Мне скучно без Довлатова" близкий друг и восторженный почитатель автора называет его "великий враль". Вряд ли похвала для мемуариста. Устные рассказы Рейна легендарны, мне приходилось их слышать не раз — это высокий класс неостановимой гипер­болы. Чего стоит упомянутая в том послесловии история, как Есенина убивали топорами в бане Брюсов и Луначарский. Но от книжных воспоми­наний ждешь другого. Однако Рейн не поддает­ся цитированию даже в простейших деталях. Если написано, что за столом сидела испанская герцогиня, владелица замка под Саламанкой, сомнения возникают в каждом пункте: замок не под Саламанкой, не герцогиня, не испанка, да и было ли такое застолье вообще.

Правдоподобно мешать вымысел с фактом — особое мастерство. Им в совершенстве владел Георгий Иванов, признававшийся, что в "Петер­бургских зимах" три четверти придумано. Тем не менее — это источник: потому что и придуман­ное достоверно. Из моих современников таким искусством психологически достоверного вранья обладал не раз упоминаемый Рейном и даже вы­несенный в заголовок Сергей Довлатов. В его книге "Ремесло" — история создания нью-йорк­ского еженедельника "Новый американец". Как член редколлегии этой газеты скажу: печальна участь того, кто вздумал бы воспользоваться довлатовской книжкой как документом — словно писать историю МХАТа по булгаковскому "Теат­ральному роману". При этом все главные и глубин­ные характеристики ситуаций и персонажей — верны. Постоянно отвечая на вопрос "Правда ли то, что про вас написал Довлатов?", я выработал формулу: неправда, но я с этой неправдой пол­ностью согласен. Признаю довлатовскую художе­ственную достоверность высшего порядка.

Дарование Рейна таково, что он гораздо прав­дивее в стихах. "Авангард" — блестящая по темпе­раменту и сжатости трактовка проблемы, точнее, целого пучка проблем: "интеллигенция и рево­люция", "искусство и общество", "художник и власть". Тема, в России острозлободневная всегда.

Многие считали, что русскую революцию под­готовило новое русское искусство. Об этом страс­тно писал Василий Розанов, возлагавший вину за катастрофу на словесность, которая год за годом методично подрывала основы уважения к государ­ству, религии, церкви, морали, семье. Целенап­равленно на авангард обрушивался Федор Степун: "Футуристы на самом деле зачинали великое ленинское безумие: кренили паруса в ожидании чумных ветров революции... Большевизм пред­ставляет собою социал-политическое воплощение того образа новой культуры, который впервые наметился в футуристическом искусстве... Гото­вящиеся в истории сдвиги всегда пророчески на­мечаются в искусстве". Иван Ильин об авангар­де: "Дух эстетического большевизма, теория безответственности и практика вседозволенно­сти". Владислав Ходасевич в 1914 году пишет о претензиях футуризма "провозгласить себя не толь­ко новой школой, но и новым миропониманием".

Через восемнадцать лет Ходасевич возвраща­ется к теме по трагическому поводу. Русский эмигрант Павел Горгулов 6 мая 1932 года застре­лил президента Франции Поля Думера. Ходасе­вич рассказывает о литературных опытах Горгулова, который печатался под псевдонимом Павел Бред, и видит происхождение таких людей в культурной неукорененности: "Нормальные пси­хически, они болеют, так сказать, расстройством идейной системы". Эталоны такой неукоренен­ности, ведущей к умственной и эстетической мешанине, претенциозному мессианству и страсти к переоценке ценностей — футуристы, аван­гардисты. Тут Ходасевич — Кирсанов, выступаю­щий в защиту "принсипов" против Базарова, базаровых ненавидящий: "Творчество Хлебниковых и Маяковских, этих ранних Горгуловых, гутировалось и изучалось... Кретин и хам получили право кликушествовать там, где некогда пророче­ствовали люди, которых самые имена не могу назвать рядом с этими именами".

Бешеное раздражение людей культуры вызы­вало не только само новое искусство, но и его замах на научно-теоретическое обоснование. Все мало-мальски известные деятели русского аван­гарда были (или пытались быть) теоретиками, выступая с концепциями, манифестами, докла­дами, прокламациями, статьями — почти всегда многословными, бестолковыми. Еще и картин-то не набралось или стихов, а манифест — вот он. Комплекс русского мальчика, исправляющего карту звездного неба. И еще — попытка заглу­шить лязгом лозунгов маловразумительность ху­дожественного звучания. Далеко не все из них были Маяковскими, Малевичами, Филоновыми, а первооткрывателями — все.

Как-то я бродил по Ваганьковскому кладби­щу, разглядывая надгробья. Увидел: "Поэт-космист Вадим Баян". Дожил до 1966 года. Тогда никаких ассоциаций, кроме потешного персона­жа из футуристического "Клопа" ("Олег Баян от счастья пьян"). Потом узнал, что еще в 1913 году Вадим Баян (в миру Владимир Сидоров), ровес­ник Блока, выпустил сборник "лирионетт и бар­карол" с предисловием Северянина. На сером граните вырублены Баяновы строки: "В артерии веков / Вковерканы мои чудовищные крики, / На глыбах будущих земных материков / Мои зажгутся блики". Какой счастливый космист с