О. Хитруку и С. Кислякову
Минувших дней младые были
Пришли доверчиво из тьмы.
Серо-черной, не очень суровой зимою
в низкорослом райцентре средь волжских равнин
был я в командировке. Звалося «Мечтою»
то кафе, где сметаной измазанный блин,
отдающий на вкус то ли содой, то ль мылом,
поедал я на завтрак пред тем, как идти
в горсовет, где, склонясь над цифирью унылой,
заполнял я таблицы. Часам к девяти
возвращались мы с Васькой в гостиницу «Волга»,
накупивши сырков, беляшей и вина
(в городке, к сожалению, не было водки).
За стеною с эстампом была нам слышна
жизнь кавказцев крикливых с какою-то «Олгой»
и с дежурною по этажу разбитной.
Две недели тянулись томительно долго.
Но однажды в ларьке за стеклянной «Мечтой»
я увидел – глазам не поверив сначала —
«Солнцедар»!! В ностальгическом трансе торча,
я купил – как когда-то – портфель «Солнцедара»,
отстояв терпеливо почти два часа.
Возмущенный Василий покрыл матюками
мой портфель и меня. Но смирился потом.
И (как Пруста герой) по волнам моей памяти
вмиг поплыл я, глоток за глотком…
И сейчас же в ответ что-то грянули струны
самодельных электрогитар!
И восстала из тьмы моя бедная юность,
голубой заметался пожар!
Видишь – медленно топчутся пары в спортзале.
Завуч свет не дает потушить.
Белый танец. Куда ты, Бессонова Галя?
Без тебя от портвейна тошнит!
Быстрый танец теперь. Чепилевский и Филька
вдохновенно ломают шейка.
А всего-то одна по ноль восемь бутылка,
да и та недопита слегка!
Но, как сомовский Блок у меня над диваном,
я надменно и грустно гляжу.
Завуч, видно, ушла. В этом сумраке странном
за Светланою К. я слежу.
И проходит Она в темно-синем костюме,
как царица блаженных времен!
Из динамиков стареньких льется «My woman!».
Влагой терпкою я оглушен.
Близоруко прищурясь (очков я стесняюсь)
в электрическом сне наяву,
к шведской стенке, как Лермонтов, я прислоняюсь,
высоко задирая главу.
Я и молод, и свеж, и влюблен, и прыщами
я не так уж обильно покрыт.
Но все ночи и дни безнадежное пламя
у меня меж ногами гудит!
И отчаянье нежно кадык мне сжимает,
тесно сердцу в родимом дому.
Надвигается жизнь. Бас-гитара играет.
Блок взирает в грядущую тьму.
И никто не поймет. На большой переменке
«Яву» явскую с понтом куря,
этой формой дурацкой сортирную стенку
отираю… Настанет пора
и тогда все узнают, тогда все оценят,
строки в общей тетради прочтут
с посвященьем С.К… Но семейные сцены
утонченную душу гнетут.
И русичка в очках, и физрук в олимпийке,
и отец в портупее, и весь
этот мир, этот мир!.. О моя Эвридика!
О Светлана, о светлая весть,
лунный свет, и пресветлое лоно, и дальше
в том же духе – строка за строкой —
светоносная Веста, и Сольвейг, и даже
влага ласк!.. Но – увы – никакой
влаги ласк (кроме собственноручной) на деле
наяву я еще не видал.
Эвридика была не по возрасту в теле,
фартук форменный грудь не вмещал.
И конечно, поверьями древними веял
ниже юбки упругий капрон.
Ей бы шлейф со звездами, и перья, и веер…
В свете БАМовских тусклых знамен
мы росли, в голубом и улыбчивом свете
«Огоньков», «Кабачков», КВН.
Рдел значок комсомола на бюсте у Светы,
и со всех окружающих стен
(как рентген, по словам Вознесенского) зырил
человечный герой «Лонжюмо».
Из Москвы возвращались с колбаской и сыром,
с апельсинами – даже зимой.
Дети страшненьких лет забуревшей России,
Фантомасом взращенный помет,
в рукавах пиджаков мы портвейн проносили,
пили, ленинский сдавши зачет.
И отцов поносили, Высоцкого пели,
тротуары клешами мели.
И росли на дрожжах, но взрослеть не взрослели,
до сих пор повзрослеть не смогли…
ВИА бурно цвели. И у нас, натурально,
тоже был свой ансамбль – «Альтаир».
Признаюсь, и вокально, и инструментально
он чудовищен был. Но не жир
(как мой папа считал) был причиной того, что
мы бесились – гормоны скорей
и желание не соответствовать ГОСТу
хоть чуть-чуть, хоть прической своей!
«Естердей, – пел солист, – ол май трабыл…», а дальше
я не помню уже, хоть убей.
Фа мажор, ми минор… Я не чувствовал фальши.
«Самсинг вронг…» Ре минор. Естердей.
А еще были в репертуаре пьесенки
«Но то цо» и «Червонных гитар».
«Нэ мув ниц», например. Пели Филька и Венька.
Я завидовал им. Я играл
на басу. Но не пел. Даже «Ша-ла-лу-ла-ла»
подпевать не доверили мне.
Но зато уж ревела моя бас-гитара,
весь ансамбль заглушая вполне.
Рядом с Блоком пришпилены были к обоям
переснятые Йоко и Джон,
Ринго с Полом. Чуть ниже – пятно голубое,
огоньковский Дега… Раздражен
грохотанием магнитофонной приставки
«Нота-М», появлялся отец.
Я в ответ ему что-то заносчиво тявкал.
Вот и мама. «Сынок твой наглец!» —
сообщает ей папа. Мятежная юность
не сдается. Махнувши рукой,
папа с «Красной Звездой» удаляется. Струны
вновь терзают вечерний покой.
А куренье?! А случай, когда в раздевалке
завуч Берта Большая (она
так за рост и фигуру свою прозывалась)
нас застукала с батлом вина?!
(Между прочим, имелась другая кликуха
у нее – «Ява-100».) До конца
буду я изумляться присутствию духа,
доброте и терпенью отца.
Я конечно же числил себя альбатросом
из Бодлера. В раскладе таком
папа был, разумеется, грубым матросом,
в нежный клюв он дышал табаком!
(Это – аллегорически. В жизни реальной
папа мой никогда не курил.
Это я на балконе в тоске инфернальной,
притаившись во мраке, дымил.)
Исчерпавши по политработе знакомый
воспитательных мер арсенал,
«Вот ты книги читаешь, а разве такому
книги учат?» – отец вопрошал.
Я надменно молчал. А на самом-то деле
не такой уж наивный вопрос.
Эти книги – такому, отец. Еле-еле
я до Пушкина позже дорос.
Эти книги (особенно тот восьмитомник)
подучили меня, увели
и поили, поили смертельной истомой,
в петербургские бездны влекли.
Пусть не черная роза в бокале, а красный
«Солнцедара» стакан и сырок,
но излучины все пропитались прекрасно,
льется дионисийский восторг.
Так ведь жили поэты? Умру под забором,
обывательских луж избежав.
А леса криптомерий и прочего вздора
заслоняли постылую явь.
Смысл неясен, но томные звуки прекрасны.
Темной музыкой взвихренный снег.
Уводил меня в даль Крысолов сладкогласый
дурнопьяный Серебряный век.
Имена и названья звучали как песня —
Зоргенфрей, Черубина и Пяст!
Где б изданья сыскать их творений чудесных,
дивных звуков наслушаться всласть!
И какими ж они оказались на деле,
когда я их – увы – прочитал!
Даже Эллис, волшебный, неведомый Эллис,
Кобылинским плешивым предстал!
Впрочем, надо заметить, что именно этот
старомодного чтения круг
ледяное презрение к власти Советов
влил мне в душу. Читатель и друг,
помнишь? «Утренней почты» воскресные звуки,
ждешь, что будет в конце, но опять
Карел Гот! За туманом торопится Кукин.
Или Клячкин? Не стоит гадать.
Пестимея Макаровна строила козни,
к пятой серии Фрол прозревал,
и опять Карел Гот! И совсем уже поздно
соблазнительно ляжки вздымал
Фридрих Штадт, незабвенный Палас. О детанте
Зорин, Бовин и Цветов бубнят.
Масляков веселится и ищет таланты.
Фигуристски красиво скользят.
Литгазета клеймит Солженицера, там же
врет поэт про знакомство с Леже,
и описана беспрецедентная кража,
впрочем, стрелочник пойман уже.
И когда б не дурацкая страсть к зоргенфреям,
я бы к слуцким, конечно, припал.
что, наверно, стыдней и уж точно вреднее,
я же попросту их не читал.
Был я юношей смуглым со взором горящим,
демонически я хохотал
над «Совдепией». Нет, я не жил настоящим,
Гамаюну я тайно внимал.
Впрочем, все эти бездны, и тайны, и маски
не мешали щенячьей возне