Стихи. (В переводах разных авторов) — страница 2 из 31

Кисть его тише крадущейся мыши

Ходит туда-сюда.

Как водомерка над гладью озёр,

Скользит его мысль над молчаньем

ПОЛИТИКА

О, эта девушка у входа…

Как трудно слушать мне

Слова о Риме и Советах,

О поводах к войне.

Тот, говорят, был в дальних странах,

Он в войнах знает толк;

Политик важно рассуждает

Про нацию и долг…

Ну что ж, они и впрямь, быть может,

Всё знают наперёд;

Но если б я мог стать моложе

И впиться в этот рот!

НЕТ ДРУГОЙ ТРОИ

Как мне пенять на ту, что в дни мои

Впустила боль; ту, что, алкая мести,

Звала безумцев развязать бои

И натравить трущобы на предместья, -

Была б отвага не слабей, чем злость?..

И что могло бы дать хоть миг покоя

Той, чей надменный дух, как пламя, прост,

Чей лик — как лук, натянутый рукою

Из тех, что в век бессилья не в чести?..

С той красотой, торжественной и ярой,

Что совершит она, и где найти

Вторую Трою для её пожара?

Г. Кружков. Йейтс в 1922 году[1]

18.09.2007 г.[2]

Жизнь Уильяма Йейтса (1865–1939) переламывается на дате «1917». В этом году он женится (воистину революционный шаг для пятидесяти двухлетнего холостяка), пишет книгу «Per Amica Silentia Lunae», заключая в нее свое философское и творческое кредо, и, наконец, приобретает старинную норманнскую башню на западе Ирландии, в графстве Голуэй, — башню, которой суждено стать символом его поздней, наиболее зрелой, поэзии.

В башне сто лет уже никто не жил. Потребовалось кое-где сменить перекрытия, сложить новый камин… Ремонт затянулся. Йейтсу не терпится приехать, чтобы самому проследить за последней стадией работ, благо жить есть где — по соседству имение его лучшего друга и покровительницы леди Грегори, — но в округе неспокойно, политическая ситуация в Ирландии зыбкая, и ехать с двумя крохотными детьми в Голуэй друзья ему не советуют. Йейтс выжидает, откладывает; наконец весной 1922 года решается — и попадает в самый разгар ирландской смуты.


Понятно, что с годами человек становится консервативней. Впрочем, Йейтс никогда не был радикалом, хотя и дружил с революционерами, а его патриотическая пьеса «Кэтлин, дочь Хулиэна» в свое время вызвала взрыв энтузиазма пылкой дублинской молодежи. Он сумел увидеть «страшную красоту» Дублинского восстания 1916 года и оценить жертвенность ее участников — но вряд ли ожидал, каким ожесточенным демоном предстанет вскоре эта страшная красавица.

Прошло пять лет после «Кровавой Пасхи», и многое изменилось в стране и в жизни Йейтса. Выпущенный на волю демон насилия требовал новых жертв. Йейтс чувствовал и свою личную вину за происходящее:

Вот до чего мы

Дофилософствовались, вот каков

Наш мир — клубок дерущихся хорьков!

Это строки из стихотворения «Тысяча девятьсот девятнадцатый», написанного в 1921 году более по слухам и газетным сообщениям, чем по личному опыту. «Размышления во время гражданской войны», о которых мы собираемся говорить, писались год спустя — и уже очевидцем событий.

II

Сообщая в письме о только что законченном цикле стихов, Йейтс подчеркивал, что стихи эти «не философские, а простые и страстные». Слова поэта, конечно же, следует воспринимать с поправкой на его метод, который можно назвать «метафизическим» почти в том же смысле, что и метод Донна. Писать совсем просто — с натуры, из сердца и так далее — Йейтс уже не мог, если бы даже захотел. Он привык к опоре на некую систему идей и символов, без которых чувствовал бы себя «потерянным в лесу смутных впечатлений и чувствований».

Цикл из семи стихотворений имеет свою отнюдь не простую и не случайную, а тщательно продуманную композицию. Она ведет от «Усадеб предков» (часть I), символа традиции и стабильности, через картины гражданского хаоса и раздора (части V и VI) к пророчеству о грядущем равнодушии толпы — равнодушии, которое еще хуже ярости одержимых демонов мести (часть VII).

Эта тематическая линия, однако, усложнена диалектическими противовесами и антитезами. Если попробовать учесть их хотя бы в первом приближении, то композиционная схема будет читаться уже так: от символов традиции и стабильности (подточенных догадкой о вырождении всякой традиции, теряющей изначальную «горечь» и «ярость») — через картины гражданского хаоса и раздора (смягченных надеждой, этим неискоренимым пороком человеческого сердца) — к пророчеству о грядущем равнодушии толпы (оттеняемым стоической позицией поэта, его преданностью юношеской мечте и вере).

Уточнять можно до бесконечности. Стихотворение Йейтса — не уравнение, в котором левая часть (символ) равно правому (смыслу), не двумерная картина и даже не последовательность таких картин-образов, которые, как писал Джон Китс, «должны подниматься, двигаться и заходить естественно, как солнце, торжественно и величаво озарять и угасать, оставляя читателя в роскошном сумраке».[3]

Стихотворение Йейтса скорее похоже на другой воспетый Китсом предмет — расписную вазу, вращающуюся перед мысленным взором автора. Ощущение цельности и объемности вещи совмещается с пластикой движения. Одни образы уступают место другим — «Как будто вазы плавный поворот / Увел изображение от глаз»,[4] - но не исчезают, а лишь временно уходят с переднего плана, чтобы через какое-то время неожиданно вернуться.

III

Так в смене ракурсов «плавного поворота» уходят и возвращаются «ярость» и «горечь» в первом стихотворении цикла «Усадьбы предков». Кто такой этот «угрюмый, яростный старик» в «Усадьбах», столь похожий на alterego самого поэта? С первой же строки Йейтс отделяет себя от наследственной знати: «Я думал, что в усадьбах богачей…» Аристократизм Йейтса — в первом колене, это аристократизм творческого духа. Поэт подозревает, что с утратой «горечи и ярости» теряется и величие, «что раз за разом цветенье все ущербней, все бледней» (это уже из четвертого стихотворения «Наследство», тематически связанного с первым) и «пошлая зелень» в конце концов заглушает с таким трудом взращенный «цветок» красоты.

Рядом с оппозицией «цветок» — «пошлая зелень» можно поставить другую: «фонтан» — «раковина», с которой начинаются «Размышления…». Неистощимая струя фонтана — это Гомер, эпос. Раковина, в которой слышится эхо гомеровского моря, — искусство наших дней.

Нетрудно выстроить пропорцию: Гомер так относится к искусству новой Европы, как «цветок» символизма — к «пошлой зелени» завтрашнего дня. Все мельчает, исчезает даже эхо величия.

Здесь переводчик должен покаяться. То, что в последних строках двух последних строф передано окольно, через глаголы «укрощать» и «утешать»: «Нас, укротив, лишают высоты» и «…теша глаз, / Не дарят, а обкрадывают нас», — у Йейтса выражено в двух великолепных формулах:

But take our greatness with our violence

(Забрав нашу ярость, забирают и величие).

But take our greatness with our bitterness

(Забрав нашу горечь, забирают и величие).

Здесь violence можно перевести не только как «ярость», но и как «бешенство» или «страстность». Bitterness, соответственно, — «горечь», «ожесточенность», «угрюмство» и прочее в таком духе. Из этих двух важнейших слов-символов следует особо остановиться на первом.

IV

Ярость, неистовство, буйство, безумство, страсть — rage, violence, wildness, madness, passion… Постепенно из всех синонимов выделяется rage, рифмующееся с age (так и по-русски: ярость — старость). В 30-х годах к нему прибавляется еще lust (похоть). Критики сразу окрестили этот слой поэзии Йейтса как «poemsonlustandrage» («поэзия похоти и ярости») — основываясь прежде всего на стихотворении «Шпора» (1936):

Вы в ужасе, что похоть, гнев и ярость

Меня явились искушать под старость?

Я смолоду не знал подобных кар;

Но чем еще пришпорить певчий дар?

С этим все понятно. Парадоксально другое. В «Размышлениях во время гражданской войны» violence выступает со знаком плюс, как необходимый импульс к творчеству и созиданию, а в соседнем (и почти одновременном) «Тысяча девятьсот девятнадцатом» — со знаком минус, материализуясь в образе демонов мятежа и разрушения. Я имею в виду знаменитую четвертую часть этого стихотворения, начинающуюся словами: «Violenceontheroads, violenceofhorses…»

Буйство мчит по дорогам, буйство правит конями,

Некоторые — в гирляндах на разметавшихся гривах —

Всадниц несут прельстивых, всхрапывают и косят,

Мчатся и исчезают, рассеиваясь между холмами,

Но зло поднимает голову и вслушивается в перерывах.

Дочери Иродиады снова скачут назад…

Я уже писал об этих стихах, сравнивая их с «Северовостоком» (1920) М. Волошина, написанным в Коктебеле во время Гражданской войны:

Расплясались, разгулялись бесы

По России вдоль и поперек…

Как быть с этим обоюдоострым символом Йейтса? Ярость и буйство, которые творят красоту в «Усадьбах предков», в «Тысяча девятьсот девятнадцатом» проносятся демонским вихрем по дорогам войны, сея ненависть и гибель. Мы вряд ли разгадаем это противоречие, если не обратимся к поэту, чье собрание сочинений Йейтс составил и подробно прокомментировал в молодости и кто навсегда остался в числе его главных учителей, — к Уильяму Блейку.

В «Бракосочетании Рая и Ада» Блейка сказано: неверно, что «энергия, именуемая также Злом, происходит единственно от Тела, а Разум, именуемый также Добром, единственно от Души». Но верно, что «у человека нет Тела, отдельного от Души, и что только Энергия есть жизнь, а Разум есть внешняя граница или окружность Энергии».