Пушкин, оформляя, направляя языковую буесть, в этой буести самой, в сочетании ее со стихией его духа находил непреложные нормы, ибо творческие нормы сводятся к творческой интуиции, не предвосхищаемой никакими теоретическими выкладками.
Чтобы точнее определить эту интуицию, приблизить ее к вполне сознательному восприятию, необходимо подойти к ней со стороны психологической, и тогда в психологическом ракурсе она определится как абсолютная искренность и честность с самим собою перед лицом своего творения.
Пушкин явлен нам не для того, чтобы мы от него отходили, чтобы из трусости или тщеславия и гордыни мы сбивались с проложенного гением основного пути. Мы не должны бояться того, что станем писать под Пушкина. Лишенным своеобразного дарования в этом отношении никакое теоретизирование не поможет. Эпигонство у них на роду написано. Что же касается талантливой индивидуальности, то она обязана (чаще всего она иначе и не может) стремиться к тому, чтобы, отягченная благородным грузом лучших традиций, творить, как Пушкин, Тютчев, как избранный Блок и Гумилев. Все мы, верящие в свои силы, должны следовать за ними, если желаем в полной мере проявить свою индивидуальность.
Не в новаторстве, а в просеивающей преемственности верное и единственное русло творческой стихии: в преемственности и в индивидуальности, которые одна другую никогда не исключают, а, сочетаясь и взаимно пополняясь, ведут к эволюции.
Гении между собой всегда принадлежат к одной семье. Ни климат, ни народность, ни среда не исключают этого родства, которое тем очевиднее в пределах одной страны и одной народности. По прямой линии можно проследить их внутреннюю связь, я сказал бы даже связанность между собой, — то духовное родство, которое так же неотделимо от них, как их гениальность.
Новаторство от ума. Ум, непреложно подчиняясь своему регулирующему и систематизирующему свойству, сам накладывает на себя путы граней и пределов. В индивидуальной же стихии — залог вечной новизны, тончайших нюансов, самой сложной и животворящей оригинальности.
Скажу без преувеличения, что на примере большинства европейских литератур можно убедиться, что совершенство стиля не имеет ничего общего со стилизацией и с новаторскими тенденциями, в которых, напротив того, всегда кроется указание на упадочность того или иного круга или кружка пишущей братии.
БессонницаЮ. Терапиано. Стихи. Издательство «Парабола»
Если сборник «Бессонницы» случайно попадется кому-либо под руку, если кто-либо случайно начнет его листать, то, перелистав, отложит и забудет. Сборник покажется сильно заурядным. Ни новаторства, ни виртуозности нет в нем и следа. Обычные ритмы, устаревшие рифмы, автор даже сплошь рифмует глаголы.
Иному снобу обидным покажется: как это, мол, допустимо, чтобы культурное издательство предлагало читателю столь пресную поэтичную снедь.
Но вот вернулся человек попоздней домой, лег в кровать и призадумался. Не спится человеку: томит бессонница. Не всегда она от нервов или от несварения желудка. Бывает бессонница и от душевной отрыжки, от несварения в душе. Что-то залегло, залежалось, и вдруг давно позабытое объявилось и надавливает на слюдяные стенки сознания.
Человек закрывает, открывает глаза. В зеницах мгла: он бредит. Нахлынуло самое мучительное, ибо самое бредовое и самое явное: зачем живу, и чем живу, и во имя чего?
Помолимся о том, кто в тьме ночной
Клянет себя, клянет свой труд дневной.
Обиды вспоминает, униженья,
В постели <жесткой> лежа без движенья.
И он когда-то жил в иной борьбе: не в борьбе за существование, а за вечные идеи: за справедливость, за правду, за сознательную творческую жизнь. И не воплотилось ли это в те страшные годы в понятие борьбы за отчизну?
Почему я не убит, как братья —
Я бы слушал грохот пред концом,
Я лежал бы в запыленном платье
С бледным и торжественным лицом.
Кровь ручьем бы на траву стекала
И, алея на сухой траве
Преломляла бы и отражала
Солнце в бесконечной синеве.
Я молчал бы, и в молчанье этом
Был бы смысл, значительней, важней
Неба, блещущего ясным светом,
Гор и океанов и морей
А большая нежность к кому-то, к чему-то или ко всему — смешная теперь?
С сердцем, переполненным любовью,
Но кому отдать ее — не зная,
Ночью припадаю к изголовью,
К изголовью ночью припадаю.
Вот вошла в меня любовь без меры.
Нет лица ей, нет имен, нет слова.
Я прошу у Бога сил и веры,
Спрашиваю сил у Бога снова.
И в тоске неясной, что знакома
Всем, кто тенью вечности тревожим,
Как беспутный сын у двери дома,
Плачу я, что мы любить не можем.
А вера в богочеловека?
И когда увижу тень Твою,
Сердце бьется и темно в глазах.
Спрашиваешь Ты, а я таю
Всё мое смущение и страх.
Но самое главное, самое существенное, предрешающее все мысли, все чаяния и все дела человека — это глубокое, необоримое чувство чести.
…Нам страшно жить;
Неправедные, ко всему глухие,
В пустынном мире, пред пустым окном,
Ночами, в свете безысходном, ложном,
Тревожимые внутренним огнем,
И ты. и я, всегда о невозможном
Зачем мечтаем мы, сестра моя?
Стучат шаги. Над городом печальным
Миры — иерархия бытия, —
Немые звезды…
«Бессонница» Ю. Терапиано вся светится светом глубокого чувства чести.
Для того, в ком вибрируют созвучные струны, этот сборник — большое поэтическое (не формальное, не внешнее, если таковое вообще бывает) достижение.
ИЗ ПИСЕМ С. В. БАРТА
Письма к А. Л. Бему
Многоуважаемый Альфред Людвигович,
Ваш неожиданный приезд в Варшаву был для меня событием, к которому я готовился с большим душевным напряжением. Какой соблазн иметь возможность лично Вас послушать, удостоиться беседы с Вами, узнать о многом, что волнует, в чем так трудно разобраться, Ваше четкое, глубоко продуманное мнение. Соблазн стал мучением, когда по болезни я не смог присутствовать на Вашем чтении в «Содружестве».
К счастью, Георгий Георгиевич Соколов, который любезно согласился вручить Вам мой сборник, передал мне подробно содержание Вашего доклада[2].
Сказанное Вами о Достоевском не субъективная фантастика, которой имеется в изобилии в русских и иностранных трудах о нем, сказанное Вами это знание в высшем значении слова и притом конгениальное ясновидцу «души» человеческой.
До чего возмутительна статья Адамовича, превозносящего лауреата за счет Достоевского и Чехова. Хорош и сам Бунин, приналепливающий[3] к романам Достоевского эпитет бульварные[4]. Это может быть оправдано разве тем, что между крупными индивидуальностями весьма часто наблюдается даже резкое взаимное отталкивание.
И Философов в своем сбивчивом возражении Вам в «Содружестве» выказал весьма поверхностное отношение к проблеме «Достоевский».
Третьего дня мы с польским поэтом Арнольдом Вильнером (он в свое время бывал в «Таверне Поэтов» и просит передать Вам душевный привет)[5] перечитали Вашу статью «Развертывание сна у Достоевского»[6]. Эта статья еще больше утвердила нас в мнении, что изучение Достоевского имеет в Вашем лице авторитетного защитника от угрожающего ему со стороны узколобых вредителей поношения.
Надеюсь, Вы не откажете мне и Вильнеру в нашей совместной просьбе сообщить нам перечень всего, напечатанного Вами за последние десять лет. Особенно интересуют нас Ваши статьи о Достоевском.
Надеюсь также узнать ваше мнение о моей книжке. Для меня это бесконечно важно. В здешнем «Содружестве» я совершенно одинок, т. е. чувствую себя одиноким. В «Бродячей Собаке» в Петербурге и в «Обществе Свободной Эстетики» в Москве я познал совершенно иное отношение к себе. Два первых моих стихотворения были напечатаны в том же сборнике, где были помещены Гумилева: «Над этим островом какие выси…» и Осипа Мандельштама «Бетховен».
В сборник «Камни… Тени…» помещены мною стихи, не расходящиеся с заглавием его. В 17-ом году вышел в Москве мой сборник «Флоридеи». Юрий Исаич Айхенвальд одобрил его.
В 18-м году я приехал в Варшаву, где работаю в весьма трудных условиях, особенно нравственно трудных.
Думаю, что достаточно о себе. Я и то злоупотребил уже Вашим великодушием.
6/Х 34 г.
Мой адрес: Warszawa, Moniuszki 17, m. 4
В. Kopelman, dla S. Barta.
30/XI 34 г.
Многоуважаемый Альфред Людвигович,
Как я был взволнован Вашим письмом, Вашим удивительно чутким и нежным отношением ко мне. Дело не в том, какого мнения человек обо мне ли или о моих делах, дело в нем самом, в его достоинстве, справедливости, благородстве. Я признаю только один культ, — это культ личности.
Вы догадались, что я не нуждаюсь в правде-справедливости, что мне можно преподнести и правду-истину. И всё же по прирожденной доброте и деликатности Вы щадили мое самолюбие. Большое сердечное Вам спасибо, бесконечно уважаемый и дорогой Альфред Людвигович! В скором времени выйдет моя вторая книжка. Быть может, надеюсь, она заслужит Ваше одобрение.