Стихотворения1943 – 1997
Родословная
Отец мой – Михл Айзенштадт – был всех глупей в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал – не путал счета в сдаче…
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
– О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!..
…Отец стоит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец.
И на него взирает гой, веселый оборванец.
– «Ах, Мишка – „Михеле дер нар“ – какой же ты убогий!»
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету – совесть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Вот так она и родилась, моя святая повесть.
* * *
Сколько лет нам, Господь?.. Век за веком с тобой мы стареем…
Помню, как на рассвете, на въезде в Иерусалим,
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось – беседовал с Богом самим.
Это было давно – я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.
А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучавший весь мир доброте,
Но из мертвых воскрес – и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы на взгорьях всё те.
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
Жизнь
Отдаешь свои волосы парикмахеру,
Отдаешь глаза – постыдным зрелищам,
Нос – скверным запахам,
Рот – дрянной пище, –
Отдаешь свое детство попечительству идиотов,
Лучшие часы отрочества – грязной казарме школы,
Отдаешь юность – спорам с прорвой микроцефалов,
И любовь – благородную любовь – женщине, мечтающей… о следующем,
Отдаешь свою зрелость службе – этому серому чудовищу
с тусклыми глазами и механически закрывающимся ртом –
И гаснут глаза твои,
Седеют волосы,
Изощренный нос принимает форму дремлющего извозчика,
Грубеет рот,
И душу (печальницу-душу) погружаешь в омут будней –
Тьфу ты, черт, я, кажется, отдал всю свою жизнь?!
1944
* * *
Пускай моя душа с сумой бредет по свету,
Пускай она в пути шалеет от тоски:
– Подайте, мужики крещеные, поэту,
Беру я серебро, беру и медяки.
Беру я куличи, беру и оплеухи,
Беру у зверя шерсть, помет беру у птах…
Подайте, мужики, свихнувшемуся в Духе,
Зане меня в пути одолевает страх.
Но нет, не мужики пойдут за мною следом,
Крещен он или нет, мужик – мужик и есть,
Я трижды поклонюсь своим всесветным бедам,
Мне, смерду, одному такая в мире честь.
Один, один лишь я стоял под грозным небом,
Устав от суеты и горестных погонь,
И то, что в слепоте вы называли хлебом,
В худых моих руках клубилось, как огонь…
* * *
Какое мне дело – я мальчик, и только…
Какое мне дело – живой или мертвый
Со мною поет в этом дружном дуэте,
Уже разложил я волшебные ноты,
А Моцарт играет в саду на кларнете.
Играет в саду ли, играет в аду ли,
Играет в раю ли – какое мне дело,
Когда, словно пух тополиный в июле,
Куда-то в зенит поднимается тело.
Когда становлюсь я летающим пухом,
Прошитым иголками знойного света,
И слушаю, слушаю трепетным ухом
Мелодию непреходящего лета.
И Моцарта слушают даже пичуги,
И робко посвистывают в отдаленье,
И вдруг замолкают в сладчайшем испуге,
В сладчайшем испуге, в сладчайшем томленье…
* * *
Я поверю, что мертвых хоронят, хоть это нелепо,
Я поверю, что жалкие кости истлеют во мгле,
Но глаза – голубые и карие отблески неба,
Разве можно поверить, что небо хоронят в земле?..
Было небо тех глаз грозовым или было безбурным,
Было радугой-небом или горемычным дождем, –
Но оно было небом, глазами, слезами – не урной,
И не верится мне, что я только на гибель рожден!..
…Я раскрою глаза из могильного темного склепа,
Ах, как дорог ей свет, как по небу душа извелась, –
И струится в глаза мои мертвые вечное небо,
И блуждает на небе огонь моих плачущих глаз…
* * *
Так явственно со мною говорят
Умершие, с такою полной силой,
Что мне нелепым кажется обряд
Прощания с оплаканной могилой.
Мертвец – он, как и я, уснул и встал –
И проводил ушедших добрым взглядом…
Пока я жив, никто не умирал.
Умершие живут со мною рядом.
* * *
– Мы здесь, – говорят мне скользнувшие легкою тенью
Туда, где колышутся легкие тени, как перья, –
Теперь мы виденья, теперь мы порою растенья
И дикие звери, и в чаще лесные деревья.
– Я здесь, – говорит мне какой-то неведомый предок,
Какой-то скиталец безлюдных просторов России, –
Ведь все, что живущим сказать я хотел напоследок,
Теперь говорят за меня беспокойные листья осины.
– Мы вместе с тобою, – твердят мне ушедшие в камень,
Ушедшие в корни, ушедшие в выси и недра, –
Ты можешь ушедших потрогать своими руками, –
И грозы и дождь на тебя опрокинутся щедро…
– Никто не ушел, не оставив следа во вселенной,
Порою он тверже гранита, порою он зыбок,
И все мы в какой-то отчизне живем сокровенной,
И все мы плывем в полутьме косяками, как рыбы…
* * *
В детстве мне казалось, что «бессмыслица» это бабочка,
Но бабочка, которую увидит не всякий,
Бабочка, у которой на крылышках серебристая пыльца.
Те, кто говорили «бессмыслица», пожимали плечами,
И глаза у них были глазами обиженных детей:
Некоторым из них казалось, что они эту бабочку видели,
Но поди поймай ее – «бессмыслицу»!
А я вот увидел ее почти взаправду,
Но увидел не в детстве, а в ранней юности, –
Оказалось: что «бессмыслица» не бабочка, а птица,
Птица с маленькою головкою лугового цветка
И зелеными глазами недоступной мне женщины, –
Это ведь в нее влюбился я в восьмом классе,
В учительницу русского языка, –
И она мне приснилась во сне,
И я даже пытался сказать ей что-то о своей любви,
Но она с обидой пожала плечами:
«Какая-то бессмыслица!»
* * *
Вот женщина – она встревожена,
Что мужичонка захудалый
Не воздает ей как положено,
А ей нужны дворцы и залы,
И лесть и грубая и тонкая,
И даже царская корона,
Чтоб утверждать над мужичонкою
Свою гордыню непреклонно.
Вот женщина – она купается
И не таит своей отваги,
И все ей, грешнице, прощается,
Она ведь тоже вся из влаги, –
Текуче лоно плодоносное,
Текучи груди – два потока,
И все течет, и все уносится,
И все прекрасно и жестоко…
Вот женщина – она доверчиво
Стоит, как вечности порука…
Вселенная ведь тоже женщина
И, стало быть, ее подруга.
Она расчесывает волосы
И вся трепещет, как мембрана,
И вся, как вечность и как молодость,
Творит и гибнет неустанно.
* * *
Тоскую, тоскую, как будто на ветке кукую,
Как будто на лодке ушкую – тоскую, тоскую.
Тоскую по ветке, по лодке тоскую, по птице,
По жизни тоскую – приснившейся быль-небылице.
Тоскую, тоскую – я жил в шалаше камышовом,
Закаты и зори горели огнем кумачовым.
В лесу ночевал я, лежалой орешине веря,
Бок о бок с косматою шкурою хмурого зверя.
Бок о бок с душою – с медведицей дико-большою –
В лесу ночевал я; а вот я бреду отрешенно
По пыльной дороге – и кличу Христа на дороге,
И вяжут мне зори кровавыми путами ноги.
Христос о те поры бродил по дороге с сумою,
Да только побрезгал – чужим, неприкаянным – мною,
А дьявол легонько-легонько толкнул меня в плечи,
И вот я трещу в жерловине праматери-печи.
Исчез бы я вовсе, когда бы не тишь полевая,