Стихотворения — страница 12 из 13

Трехтонка с флягами прошла,

И, алюминиево-голые,

Так плотно трутся их тела

Как бы со срезанными головами.

Гремит разболтанный прицеп,

Рога кидая на две стороны.

Моторный гул уходит в степь

Далече рано перед зорями.

Теки, река, и берег гладь,

Пусть берег волны гранью

трогает.

Иные воды, да не вспять,

А все сужденной им дорогою.

И сколько здесь костей хранит

Земля, что накрест переорана!..

Звезда железная звенит

Далече рано перед зорями.

На реке

Воткнулись вглубь верхушки сосен,

Под ними млеют облака,

И стадо медленно проносит

По ним пятнистые бока.

И всадник, жаром истомленный,

По стремя ярко освещен

Там, где разлился фон зеленый,

И черен там, где белый фон.

А я курю неторопливо

И не хочу пускаться вплавь

Туда, где льется это диво

И перевертывает явь.

На рассвете

Снегирей орешник взвешивал

На концах ветвей.

Мальчик шел по снегу свежему

Мимо снегирей.

Не веселой, не угрюмою,

А какой — невесть,

Вдруг застигнут был он думою

И напрягся весь.

Встал средь леса ранним путником,

Набок голова —

И по первоснежью прутиком

Стал чертить слова:

«Этот снег не белый — розовый,

Он от снегиря.

На рассвете из Березова

Проходил здесь я…»

И печатно имя выставил

Прутиком внизу,

И не слышал, как высвистывал

Некий дух в лесу.

Снегирей смахнув с орешника,

В жажде буйных дел,

Дух над мальчиком —

над грешником —

Зычно загудел:

«А зачем ты пишешь по лесу

Имя на снегу?

Иль добрался здесь до полюса?

Иль прошел тайгу?

Снег ему не белый — розовый…

Погляди сперва!»

И под валенками россыпью —

Первые слова.

Но едва спиной широкою

Повернулся дух,

Мальчик вслед ему сорокою

Прострочил их вслух.

Первый стих, сливая в голосе

Дерзость, боль и смех,

Покатился: эхом — по лесу

И слезами — в снег.


«На пустыре обмякла яма…»

На пустыре обмякла яма,

Наполненная тишиной,

И мне не слышно слово «мама»,

Произнесенное не мной.

Тяжелую я вижу крышу,

Которой нет уже теперь,

И сквозь бомбежку резко слышу,

Как вновь отскакивает дверь.


Дымки

Дорога все к небу да к небу,

Но нет даже ветра со мной,

И поле не пахнет ни хлебом,

Ни поднятой поздней землей.

Тревожно-багров этот вечер:

Опять насылает мороз,

Чтоб каменно увековечить

Отвалы бесснежных борозд.

И солнце таращится дико

На поле, на лес, на село,

И лик его словно бы криком

Кривым на закате свело.

Из рупора голос недальний

Как будто по жести скребет,

Но, ровно струясь и не тая,

Восходят дымки в небосвод.

С вершины им видится лучше,

Какие там близятся дни,

А все эти страхи — летучи

И сгинут, как в небе, они.

«Аэропорт перенесли…»

Аэропорт перенесли,

И словно изменился климат:

Опять здесь морось, а вдали

Восходят с солнцем корабли.

Я жил как на краю земли,

И вдруг — так грубо отодвинут.

Где стройность гула? Где огни?

Руками раздвигаю вечер.

Лишь звуки острые одни

Всей человеческой возни,

Шипам терновника сродни,

Пронзают — ссоры, вздохи, речи.

Рванешься — и не улетишь, —

Таких чудес мы не свершили.

Но вот конец. Безмолвье крыш,

И точат полночь червь и мышь,

И яблоком раздора в тишь

Летит антоновка с вершины.

Стою, как на краю земли.

Удар — по темени, по крыше!

Сопи, недоброе, дремли!

К луне выходят корабли.

Как хорошо, что там, вдали,

А то б я ничего не слышал.


«Я умру на рассвете…»

Я умру на рассвете,

В предназначенный час.

Что ж, одним на планете

Станет меньше средь вас.

Не рыдал на могилах,

Не носил к ним цветов,

Только все же любил их

И прийти к ним готов.

Я приду на рассвете

Не к могилам — к цветам,

Все, чем жил я на свете,

Тихо им передам.

К лепесткам красногубым,

К листьям, ждущим луча,

К самым нежным и грубым

Наклонюсь я, шепча:

«Был всю жизнь в окруженье,

Только не был в плену.

Будьте вы совершенней

Жизни той, что кляну.

Может, люди немного

Станут к людям добрей.

Дайте мне на дорогу

Каплю влаги своей.

Окруженье все туже,

Но, душа, не страшись:

Смерть живая — не ужас,

Ужас — мертвая жизнь».


«Осень лето смятое хоронит…»

Осень лето смятое хоронит

Под листвой горючей.

Что он значит, хоровод вороний,

Перед белой тучей?

Воронье распластанно мелькает,

Как подобье праха, —

Радуясь, ненастье накликает

Иль кричит от страха?

А внизу дома стеснили поле,

Вознеслись над бором.

Ты кричишь, кричишь не оттого ли,

Бесприютный ворон?

Где проселок, где пустырь в бурьяне?

Нет пустого метра.

Режут ветер каменные грани,

Режут на два ветра.

Из какого века, я не знаю,

Из-под тучи белой

К ночи наземь пали эти стаи

Рвано, обгорело.


«И вдруг за дождевым навесом…»

И вдруг за дождевым навесом

Все распахнулось под горой,

Свежо и горько пахнет лесом —

Листвой и старою корой.

Все стало чистым и наивным,

Кипит, сверкая и слепя,

Еще взъерошенное ливнем

И не пришедшее в себя.

И лесу точно нет и дела,

Что крайний ствол наперекос,

В изломе розовато-белом —

Как будто выпертая кость.

Еще поверженный не стонет,

Еще, не сохнув, не скрипит,

Обняв других, вершину клонит,

Но не мертвеет и не спит.

Восторг шумливо лист колышет,

Тяжел и груб покой ствола,

И обнаженно рана дышит,

И птичка, пискнув, замерла.

«Листа несорванного дрожь…»

Листа несорванного дрожь,

И забытье травинок тощих,

И надо всем еще не дождь,

А еле слышный мелкий дождик.

Сольются капли на листе,

И вот, почувствовав их тяжесть,

Рожденный там, на высоте,

Он замертво на землю ляжет.

Но все произойдет не вдруг:

Еще — от трепета до тленья —

Он совершит прощальный круг

Замедленно — как в удивленье.

А дождик с четырех сторон

Уже облег и лес и поле

Так мягко, словно хочет он,

Чтоб неизбежное — без боли.

Юрий Кузнецов. Подвиг поэта

Поэт Алексей Прасолов обычно ходил твердым размашистым шагом, но иногда его походка менялась. Может быть, это случалось в минуты, когда он внезапно задумывался или его осенял стих, и тогда он шел немного боком (это было заметно) и наклонившись корпусом вперед. Так протискиваются через толпу или идут в метель, преодолевая силу снежного потока, секущего лицо.

Именно такой походкой он шел в поэзии — он преодолевал встречное сопротивление. Его отвергали. В тридцать пять лет он горько сетует в письме: «Почему меня все хотят столкнуть с той колеи, которую я начал?..»

Он поздно начал эту колею. Еще поздней начал учиться. Наверстывал упущенное. Поэтому его учеба была форсированной и походила на ликбез. Но ликбез, как известно, не дает образования. И, пройдя жестокие университеты жизни, в поэзии он так и остался учеником. Он не плелся в хвосте, но он шел сбоку и смотрел на учителя. Напомню его походку, когда он внезапно задумывался. Он шел так, словно смотрел на кого-то, идущего рядом. Читая Прасолова, вы невольно ощущаете, что он идет с кем-то рядом и смотрит на него, и в том другом без труда узнаете Заболоцкого. Но это не все. Вы догадываетесь, что и Заболоцкий, идя с кем-то рядом, тоже смотрит на него. И тот, на которого он смотрит, — Тютчев. Тютчев ни на кого не глядит. Он велик и самодовлеющ. Так идут эти трое. Но тут, конечно, не хватает четвертого — Боратынского. Этот идет где-то особняком, и если Прасолов и Заболоцкий зависят от него, а это так, то значит, им порою приходится озираться. Все они идут строем, развернутым во времени и называемым условно философской лирикой.

Жизнь поэта, великого и малого, — всегда подвиг. И Прасолов совершил свой подвиг. Только ему пришлось трудней, чем другим, даже равным ему по таланту. На это были свои причины.