Между тем над его головой сгущаются тучи: султан Мурад Ш, узнав, что сын грозного врага турок, Яноша Балашши, находится в плену у Батори, требует доставить юношу в Стамбул. Батори тянет с ответом; но противиться воле владыки чуть ли не половины тогдашнего мира он едва ли смог бы долго, и Балинту, скорее всего, пришлось бы кончить жизнь на колу или, в лучшем случае, затеряться в армии рабов. Но ему сказочно повезло: как раз в этот момент, в начале 1576 г., Батори избран был королем Польши; двинувшись со своим двором, чадами и домочадцами в Краков, Батори — теперь уже Стефан Баторий — увез с собой и Балинта.
Год с небольшим, проведенные в Польше, стали для Балашши настоящим подарком судьбы. Придворная жизнь, пирушки, охота, амурные похождения, даже походы на север и стычки с немцами — все это было, конечно, праздником по сравнению с жизнью на родине, в буднях окраинных крепостей.
Но Балинту пришлось возвращаться: умер отец, и он становится главой семьи, т.е. должен заботиться о матери, младшем брате и двух сестренках; на него свалились и хозяйские обязанности: владения семьи, хотя и весьма сократившиеся (что-то захватили турки, что-то — родня и соседи), требовали мужской хватки, крепкой руки и изворотливости...
Наверное, образ Балинта Балашши в памяти потомков, как это обычно бывает с выдающимися людьми, подвергся значительной идеализации. На-верное, будучи феодалом, он тоже не очень-то думал о благосостоянии крепостных; во всяком случае, во встречающиеся в иных беллетризованных жизнеописаниях утверждения, что мужики чуть ли не молились на своего барина, верится слабо. Как и другие феодалы того времени, он не прочь был, если представится случай, оттяпать у соседа деревеньку-другую: если не удастся по суду, то военной силой. Век был такой, что жизнь человека недорого стоила, а жизнь крепостного — и вовсе ничего...
И все-таки одним достоверным фактом мы располагаем: за несколько лет Балинт Балашши, чей отец был одним из богатейших венгерских магнатов, стал едва ли не нищим. А это, по крайней мере, значит, что качеств, необходимых для приумножения богатства: т.е. жадности, вероломства, пронырливости, беспринципности, жестокости, всепоглощающего корыстолюбия, — у него, слава Богу, не было.
Слава Богу — потому что образ типичного феодала с трудом совмещается в сознании с обликом гениального поэта.
В чем же она, гениальность Балашши?
Уже шла речь о том, как, неведомо какими путями, словно из воздуха, он воспринимал языки. Кроме родного, Балашши свободно владел восемью языками: не только словацким, хорватским, румынским (со словаками, хорватами, румынами венгры жили бок о бок), и не только немецким и латынью (это были языки официального общения), но и далекими: турецким, польским, итальянским. Есть сведения, что ему не были незнакомы также испанский, французский, цыганский языки.
Но куда более поразительно то, как Балашши улавливал — чтобы воплотить по-венгерски — сам дух поэзии. До него единственным крупным поэтом в Венгрии был Ян Панноний, писавший стихи на латыни. То есть опыта соединения поэтической образности с языковой емкостью и силой, с языковой культурой до Балашши у венгров не было или почти не было.
Вернее, такой опыт в изобилии был накоплен, как и у любого другого народа, в дописьменной сфере — фольклоре. Но перекинуть мостик между двумя этими сферами, как показывает история разных культур, — дело крайне трудное (у русских, например, это произошло лишь к концу XVIII в.).
Гениальность Балашши наиболее очевидна в том, что он этот мостик сумел перекинуть; причем практически самостоятельно.
О таком «мостике» в поэзии Балашши можно говорить в известной мере даже как о чем-то конкретном: многие стихотворения его снабжены указаниями: на мелодию такой-то песни. Среди песен, к которым он отсылает читателя, фигурируют, кроме венгерских, польские, турецкие, итальянские, немецкие и т.д. Отсылки к песням чаще всего необходимы как обозначения ритма, размера, мелодии, так как стихотворения сочинялись как бы для исполнения, например, под аккомпанемент лютни; но нередко это — и нечто вроде эпиграфа, дающего ключ к восприятию эмоциональных и образных особенностей произведения.
Вместе с тем Балашши ставил своей целью вовсе не имитацию — пусть с самыми лучшими намерениями — фольклорных традиций: до Гриммов и Гердера, которые осмыслили эстетическую ценность фольклора, было еще далеко. Он с самого начала имел в виду литературную (хотя такого понятия тогда еще тоже не было), т.е. высокую, артистическую поэзию. Народные песни лишь помогали Балашши найти образно-языковой способ выражения литературного содержания.
Первый этап творчества Балашши заставляет вспомнить поэзию трубадуров. Большинство его стихотворений этого периода представляет собой куртуазное восхваление красоты и достоинств той или иной дамы, обыгрывает некие ситуации, в которых поэт постигает совершенство предмета своих воздыханий и описывает свой восторг и свое томление. Эти стихи воплощают в себе скорее позу, чем истинные переживания; а насколько стандартны или, напротив, свежи образы, зависело от изобретательности автора.
Лавинию Эней не мог любить сильней, —
так пылко к ней не рвался он!
За золотым руном на корабле своем
так жадно не спешил Ясон,
Как я спешу к моей любви,
подобно юноше смешон.
Целуй, любимая, меня!
Сбывайся, самый сладкий сон!
На этом этапе Балашши скорее пока осваивал, восполнял то, что Западная Европа оставила уже позади, — и в то же время испытывал возможности венгерского языка, его способность передавать, не только в лексике, но и в мелодии, ритмике, рифме, оттенки чувств и настроений.
Особенно быстро совершенствуется у Балашши техника поэтической речи. Структура и строй венгерского языка предопределяет склонность венгерской поэзии к силлабическому (пользуюсь нашим термином) стихосложению; монотонности, опасность которой тут почти неизбежна, авторы стараются избежать, инстинктивно или сознательно, разными способами: например, с помощью внутреннего членения строки. Балашши, много экспериментируя со стихом, выработал разнообразные типы поэтической строфы; из них самая известная — так называемая «строфа Балашши», состоящая из трех девятнадцатисложных строк, каждая из которых делится двумя цезурами на части (6 + 6 + 7), причем части рифмуются и между собой, и друг с другом (напр., aabccbddb).
Тематика стихов Балашши сводится к трем моментам: обращение к дамам; военные будни, походы, стычки, мужская дружба; так называемые «божественные», т.е. духовные стихи — стихотворные молитвы и переложения псалмов. В собственно любовной лирике Балашши самое значительное место занимает один «объект» — Анна Лошонци, замужняя женщина, на 3-4 года старше Балинта. По существу это была самая большая и едва ли не единственная любовь Балашши; при этом он отнюдь не был однолюбом и даже в самые безоблачные периоды взаимности отдавал немалую дань случайным, временным увлечениям. Более того, надеясь поправить свое материальное положение, он женится на Кристине Добо, наследнице героя обороны крепости Эгер от турок Иштвана Добо. Ради Кристины он порывает с Анной; этот брак однако не приносит ему ни семейного счастья, ни богатства. Более того, над ним повисают два тяжких обвинения: церковное — за брак с родственницей (Кристина была ему двоюродной сестрой), и гражданское — за вооруженный захват крепости Шарошпатак, которую он посчитал частью приданого Кристины. Разведясь через пару лет с Кристиной, Балашши обнаруживает, что стал еще беднее, чем был. К тому же благосклонность Анны Лошонци потеряна для него навсегда.
Правда, Балашши какое-то время еще надеется на прощение и посылает Анне новые стихи, одно лучше другого. Следуя традиции поэзии Возрождения, он дает возлюбленной поэтическое имя Юлия; себя же в некоторых стихах называет Кредул (Credulus — доверчивый). Стихи этого периода — это уже не просто набор изощренных комплиментов: в них звучат истинные и глубокие чувства: тоска, раскаяние, надежда. Это уже настоящая ренессансная поэзия; иные стихотворения своей искренней интонацией, лаконичностью и емкостью выражения чувств заставляют вспомнить Петрарку. (Правда, венгерские исследователи склонны считать, что влияние Петрарки на Балашши было скорее опосредствованным; источники же прямого влияния они находят в поэзии швейцарца Теодора де Беза, голландца, друга Эразма, Иоанна Секунда, неаполитанца Михаила Марулла и некоторых других.)
К этому периоду, периоду творческой зрелости, относится и прозаическое переложение пасторали итальянца Кристофоро Кастелетти «Амариллис»; это произведение, названное Балинтом Балашши «Изящная венгерская комедия», он предназначал в подарок Юлии (Анне): оно должно было смягчить сердце охладевшей к нему бывшей возлюбленной. Но надежды Балашши не оправдались... Крах своих надежд он отразил в переводе (также свободном) трагедии шотландского гуманиста, жившего в Бордо, Джорджа Бьюкенена «Иеффай» (текст перевода не сохранился).
Возрожденческая традиция сказывалась у Балинта Балашши и в том, как сознательно он пытался оформить свою поэзию. С 1587 г. он стал заносить свои стихотворения, нумеруя их, в рукописный сборник («Моей рукой записанная книга»), планируя составить его из трех циклов по 33 произведения в каждом. Основу первого цикла составляли стихи, посвященные Анне, второго — Юлии. В третий цикл Балашши включил духовные стихотворения. Такой принцип группировки, основывающийся на числе 3 (Святая Троица), знаком нам, скажем, по «Божественной Комедии» Данте. 33 же — возраст Христа, принявшего мученическую смерть, и возраст самого Балашши, когда он сознательно взял на себя миссию поэта. Кроме того, трем циклам Балашши хотел предпослать «Три гимна Святой Троице» — и успел написать их (количество строк в трех гимнах — также 99).
Дошли свидетельства, что любимым героем и образцом для Балашши был библейский царь Давид. Балашши ощущал себя его последователем: ведь, как и Давид, он был богобоязненным человеком, воином и поэтом (в повышенном внимании к прекрасному полу Балашши тоже был похож на своего библейского предтечу