Стихотворения — страница 17 из 29

там столб стоит. Вы столько раз на дню

встречаетесь, что поля завсегдатай

давно тебя считает за родню.

Чем он измучен? Почему так страшен?

Что сторожит среди пустых равнин?

И голосом докучливым и старшим

какой со мной наставник говорит?

— О чем это? — Вот самозванца наглость:

моим надбровным взгорбьем излучён,

со мною же, бубня и запинаясь,

шептаться смел — и позабыл о чём!

И раздается добрый смех небесный:

вдоль пропасти, давно примечен ей,

кто там идёт вблизи всемирных бедствий

окраиной своих последних дней?

Над ним — планет плохое предсказанье.

Весь скарб его — лишь нищета забот.

А он, цветными упоён слезами,

столба боится, Пушкина зовёт.

Есть что-то в нём, что высшему расчёту

не подлежит. Пусть продолжает путь.

И нежно-нежно дышит вечность в щёку,

и сладко мне к её теплыни льнуть.

Сиреневое блюдце

Мозг занемог: весна. О воду капли бьются.

У слабоумья есть застенчивый секрет:

оно влюбилось в чушь раскрашенного блюдца,

в юродивый узор, в уродицу сирень.

Куст-увалень, холма одышливый вельможа,

какой тебя вписал невежа садовод

в глухую ночь мою и в тот, из Велигожа

идущий, грубый свет над льдами Омских вод?

Нет, дальше, нет, темней. Сирень не о сирени

со мною говорит. Бесхитростный фарфор

про детский цвет полей, про лакомство сурепки

навязывает мне насильно-кроткий вздор.

В закрытые глаза — уездного музея

вдруг смотрит натюрморт, чьи ожили цветы,

и бабушки моей клубится бумазея,

иль как зовут крыла старинной нищеты?

О, если б лишь сирень! — я б вспомнила окраин

сады, где посреди изгоев и кутил

жил сбивчивый поэт, книгочий и архаик,

себя нарекший в честь прославленных куртин.

Где бедный мальчик спит над чудною могилой,

не помня: навсегда или на миг уснул, —

поэт Сиренев жил, цветущий и унылый,

не принятый в журнал для письменных услуг.

Он сразу мне сказал, что с этими и с теми

людьми он крайне сух, что дни его придут:

он станет знаменит, как крестное растенье.

И улыбалась я: да будет так, мой друг.

Он мне дарил сирень и множества сонетов,

белели здесь и там их пышные венки.

По вечерам — живей и проще жил Сиренев:

красавицы садов его к Оке влекли.

Но всё ж он был гордец и в споре неуступчив.

Без славы — не желал он продолженья дней.

Так жизнь моя текла, и с мальчиком уснувшим

являлось сходство в ней всё ярче и грустней.

Я съехала в снега, в те, что сейчас сгорели.

Где терпит мой поэт влияния весны?

Фарфоровый портрет веснушчатой сирени

хочу я откупить иль выкрасть у казны.

В моём окне висит планет тройное пламя.

На блюдце роковом усталый чай остыл.

Мне жаль твоих трудов, доверчивая лампа.

Но, может, чем умней, тем бесполезней стих.

Сад-всадник

За этот ад,

за этот бред

пошли мне сад

на старость лет.

Марина Цветаева

Сад-всадник летит по отвесному склону.

Какое сверканье и буря какая!

В плаще его чёрном лицо моё скрою,

к защите его старшинства приникая.

Я помню, я знаю, что дело нечисто.

Вовек не бывало столь позднего часа,

в котором сквозь бурю он скачет и мчится,

в котором сквозь бурю один уже мчался.

Но что происходит? Кто мчится, кто скачет?

Где конь отыскался для всадника сада?

И нет никого, но приходится с каждым

о том толковать, чего знать им не надо.

Сад-всадник свои покидает угодья,

и гриву коня в него ветер бросает.

Одною рукою он держит поводья,

другою мой страх на груди упасает.

О сад-охранитель! Невиданно львиный

чей хвост так разгневан? Чья блещет корона?

— Не бойся! То — длинный туман над равниной,

то — жёлтый заглавный огонь Ориона.

Но слышу я голос насмешки всевластной:

— Презренный младенец за пазухой отчей!

Короткая гибель под царскою лаской —

навечнее пагубы денной и нощной.

О всадник-родитель, дай тьмы и теплыни!

Вернёмся в отчизну обрыва-отшиба!

С хвостом и в короне смеётся: — Толпы ли,

твои ли то речи, избранник-ошибка?

Другим не бывает столь позднего часа.

Он впору тебе. Уж не будет так поздно.

Гнушаюсь тобою! Со мной не прощайся!

Сад-всадник мне шепчет: — Не слушай, не бойся.

Живую меня он приносит в обитель

на тихой вершине отвесного склона.

О сад мой, заботливый мой погубитель!

Зачем от Царя мы бежали Лесного?

Сад делает вид, что он — сад, а не всадник,

что слово Лесного Царя отвратимо.

И нет никого, но склоняюсь пред всяким:

всё было дано, а судьбы не хватило.

Сад дважды играет с обрывом родимым:

с откоса в Оку, как пристало изгою,

летит он ныряльщиком необратимым

и увальнем вымокшим тащится в гору.

Мы оба притворщики. Полночью чёрной,

в завременье позднем, сад-всадник несётся.

Ребёнок, Лесному Царю обречённый,

да не убоится, да не упасётся.

«Воздух августа: плавность услад и услуг…»

В. Э. Борисову-Мусатову

Воздух августа: плавность услад и услуг.

Положенье души в убывающем лете

схоже с каменным мальчиком[1], тем, что уснул

грациозней, чем камни, и крепче, чем дети.

Так ли спит, как сказала? Пойду и взгляну.

Это близко. Но трудно колени и локти

провести сквозь дрожащую в листьях луну,

сквозь густые, как пруд, сквозь холодные флоксы.

Имя слабо, но воля цветка такова,

что навяжет мотив и нанижет подробность.

Не забыть бы, куда я иду и когда,

вперив нюх в самовластно взрослеющий образ.

Сквозь растенья, сквозь хлёсткую чашу воды,

принимая их в жабры, трудясь плавниками,

продираюсь. Следы мои возле звезды

на поверхности ночи взошли пузырьками.

Забытый мяч

Забыли мяч (он досаждал мне летом).

Оранжевый забыли мяч в саду.

Он сразу стал сообщником календул

и без труда втесался в их среду.

Но как сошлись, как стройно потянулись

друг к другу. День свой учредил зенит

в календулах. Возможно, потому лишь,

что мяч в саду оранжевый забыт.

Вот осени причина, вот зацепка,

чтоб на костре учить от тьмы до тьмы

ослушников, отступников от цвета,

чей абсолют забыт в саду детьми.

Но этот сад! Чей пересуд зелёным

его назвал? Он — поджигатель дач.

Все хороши. Но первенство — за клёном,

уж он-то ждал: когда забудут мяч.

Попался на нехитрую приманку

весь огнь земной. И, судя по всему,

он обыграет скромную ремарку

о том, что мяч был позабыт в саду.

Давно со мной забытый мяч играет

в то, что одна хожу среди осин,

смотрю на мяч и нахожу огарок

календулы. А вот ещё один.

Минувший полдень был на диво ясен

и упростил неисчислимый быт

до созерцанья важных обстоятельств:

снег пал на сад и мяч в саду забыт.

«Я лишь объём, где обитает что-то…»

Я лишь объём, где обитает что-то,

чему малы земные имена.

Сооруженье из костей и пота —

его угодья, а не плоть моя.

Его не знаю я: смысл-незнакомец,

вселившийся в чужую конуру —

хозяев выжить, прянуть в заоконность,

не оглянуться, если я умру.

О слово, о несказанное слово!

Оно во мне качается смелей,

чем я, в светопролитье небосклона,

качаюсь дрожью листьев и ветвей.

Каков окликнуть безымянность способ?

Не выговорю и не говорю…

Как слово звать — у словаря не спросишь,

покуда сам не скажешь словарю.

Мой притеснитель тайный и нетленный,

ему в тисках известного — тесно́.

Я растекаюсь, становлюсь вселенной,

мы с нею заодно, мы с ней — одно.

Есть что-то. Слова нет. Но грозно кроткий

исток его уже любовь исторг.

Уж видно, как его грядущий контур

вступается за братьев и сестёр.

Как это всё темно, как бестолково.

Кто брат кому и кто кому сестра?

Всяк всякому. Когда приходит слово,

оно не знает дальнего родства.

Оно в уста целует бездыханность

и вдох ответа — явен и велик.

Лишь слово попирает бред и хаос

и смертным о бессмертье говорит.

Звук указующий