там столб стоит. Вы столько раз на дню
встречаетесь, что поля завсегдатай
давно тебя считает за родню.
Чем он измучен? Почему так страшен?
Что сторожит среди пустых равнин?
И голосом докучливым и старшим
какой со мной наставник говорит?
— О чем это? — Вот самозванца наглость:
моим надбровным взгорбьем излучён,
со мною же, бубня и запинаясь,
шептаться смел — и позабыл о чём!
И раздается добрый смех небесный:
вдоль пропасти, давно примечен ей,
кто там идёт вблизи всемирных бедствий
окраиной своих последних дней?
Над ним — планет плохое предсказанье.
Весь скарб его — лишь нищета забот.
А он, цветными упоён слезами,
столба боится, Пушкина зовёт.
Есть что-то в нём, что высшему расчёту
не подлежит. Пусть продолжает путь.
И нежно-нежно дышит вечность в щёку,
и сладко мне к её теплыни льнуть.
Сиреневое блюдце
Мозг занемог: весна. О воду капли бьются.
У слабоумья есть застенчивый секрет:
оно влюбилось в чушь раскрашенного блюдца,
в юродивый узор, в уродицу сирень.
Куст-увалень, холма одышливый вельможа,
какой тебя вписал невежа садовод
в глухую ночь мою и в тот, из Велигожа
идущий, грубый свет над льдами Омских вод?
Нет, дальше, нет, темней. Сирень не о сирени
со мною говорит. Бесхитростный фарфор
про детский цвет полей, про лакомство сурепки
навязывает мне насильно-кроткий вздор.
В закрытые глаза — уездного музея
вдруг смотрит натюрморт, чьи ожили цветы,
и бабушки моей клубится бумазея,
иль как зовут крыла старинной нищеты?
О, если б лишь сирень! — я б вспомнила окраин
сады, где посреди изгоев и кутил
жил сбивчивый поэт, книгочий и архаик,
себя нарекший в честь прославленных куртин.
Где бедный мальчик спит над чудною могилой,
не помня: навсегда или на миг уснул, —
поэт Сиренев жил, цветущий и унылый,
не принятый в журнал для письменных услуг.
Он сразу мне сказал, что с этими и с теми
людьми он крайне сух, что дни его придут:
он станет знаменит, как крестное растенье.
И улыбалась я: да будет так, мой друг.
Он мне дарил сирень и множества сонетов,
белели здесь и там их пышные венки.
По вечерам — живей и проще жил Сиренев:
красавицы садов его к Оке влекли.
Но всё ж он был гордец и в споре неуступчив.
Без славы — не желал он продолженья дней.
Так жизнь моя текла, и с мальчиком уснувшим
являлось сходство в ней всё ярче и грустней.
Я съехала в снега, в те, что сейчас сгорели.
Где терпит мой поэт влияния весны?
Фарфоровый портрет веснушчатой сирени
хочу я откупить иль выкрасть у казны.
В моём окне висит планет тройное пламя.
На блюдце роковом усталый чай остыл.
Мне жаль твоих трудов, доверчивая лампа.
Но, может, чем умней, тем бесполезней стих.
Сад-всадник
За этот ад,
за этот бред
пошли мне сад
на старость лет.
Сад-всадник летит по отвесному склону.
Какое сверканье и буря какая!
В плаще его чёрном лицо моё скрою,
к защите его старшинства приникая.
Я помню, я знаю, что дело нечисто.
Вовек не бывало столь позднего часа,
в котором сквозь бурю он скачет и мчится,
в котором сквозь бурю один уже мчался.
Но что происходит? Кто мчится, кто скачет?
Где конь отыскался для всадника сада?
И нет никого, но приходится с каждым
о том толковать, чего знать им не надо.
Сад-всадник свои покидает угодья,
и гриву коня в него ветер бросает.
Одною рукою он держит поводья,
другою мой страх на груди упасает.
О сад-охранитель! Невиданно львиный
чей хвост так разгневан? Чья блещет корона?
— Не бойся! То — длинный туман над равниной,
то — жёлтый заглавный огонь Ориона.
Но слышу я голос насмешки всевластной:
— Презренный младенец за пазухой отчей!
Короткая гибель под царскою лаской —
навечнее пагубы денной и нощной.
О всадник-родитель, дай тьмы и теплыни!
Вернёмся в отчизну обрыва-отшиба!
С хвостом и в короне смеётся: — Толпы ли,
твои ли то речи, избранник-ошибка?
Другим не бывает столь позднего часа.
Он впору тебе. Уж не будет так поздно.
Гнушаюсь тобою! Со мной не прощайся!
Сад-всадник мне шепчет: — Не слушай, не бойся.
Живую меня он приносит в обитель
на тихой вершине отвесного склона.
О сад мой, заботливый мой погубитель!
Зачем от Царя мы бежали Лесного?
Сад делает вид, что он — сад, а не всадник,
что слово Лесного Царя отвратимо.
И нет никого, но склоняюсь пред всяким:
всё было дано, а судьбы не хватило.
Сад дважды играет с обрывом родимым:
с откоса в Оку, как пристало изгою,
летит он ныряльщиком необратимым
и увальнем вымокшим тащится в гору.
Мы оба притворщики. Полночью чёрной,
в завременье позднем, сад-всадник несётся.
Ребёнок, Лесному Царю обречённый,
да не убоится, да не упасётся.
«Воздух августа: плавность услад и услуг…»
В. Э. Борисову-Мусатову
Воздух августа: плавность услад и услуг.
Положенье души в убывающем лете
схоже с каменным мальчиком[1], тем, что уснул
грациозней, чем камни, и крепче, чем дети.
Так ли спит, как сказала? Пойду и взгляну.
Это близко. Но трудно колени и локти
провести сквозь дрожащую в листьях луну,
сквозь густые, как пруд, сквозь холодные флоксы.
Имя слабо, но воля цветка такова,
что навяжет мотив и нанижет подробность.
Не забыть бы, куда я иду и когда,
вперив нюх в самовластно взрослеющий образ.
Сквозь растенья, сквозь хлёсткую чашу воды,
принимая их в жабры, трудясь плавниками,
продираюсь. Следы мои возле звезды
на поверхности ночи взошли пузырьками.
Забытый мяч
Забыли мяч (он досаждал мне летом).
Оранжевый забыли мяч в саду.
Он сразу стал сообщником календул
и без труда втесался в их среду.
Но как сошлись, как стройно потянулись
друг к другу. День свой учредил зенит
в календулах. Возможно, потому лишь,
что мяч в саду оранжевый забыт.
Вот осени причина, вот зацепка,
чтоб на костре учить от тьмы до тьмы
ослушников, отступников от цвета,
чей абсолют забыт в саду детьми.
Но этот сад! Чей пересуд зелёным
его назвал? Он — поджигатель дач.
Все хороши. Но первенство — за клёном,
уж он-то ждал: когда забудут мяч.
Попался на нехитрую приманку
весь огнь земной. И, судя по всему,
он обыграет скромную ремарку
о том, что мяч был позабыт в саду.
Давно со мной забытый мяч играет
в то, что одна хожу среди осин,
смотрю на мяч и нахожу огарок
календулы. А вот ещё один.
Минувший полдень был на диво ясен
и упростил неисчислимый быт
до созерцанья важных обстоятельств:
снег пал на сад и мяч в саду забыт.
«Я лишь объём, где обитает что-то…»
Я лишь объём, где обитает что-то,
чему малы земные имена.
Сооруженье из костей и пота —
его угодья, а не плоть моя.
Его не знаю я: смысл-незнакомец,
вселившийся в чужую конуру —
хозяев выжить, прянуть в заоконность,
не оглянуться, если я умру.
О слово, о несказанное слово!
Оно во мне качается смелей,
чем я, в светопролитье небосклона,
качаюсь дрожью листьев и ветвей.
Каков окликнуть безымянность способ?
Не выговорю и не говорю…
Как слово звать — у словаря не спросишь,
покуда сам не скажешь словарю.
Мой притеснитель тайный и нетленный,
ему в тисках известного — тесно́.
Я растекаюсь, становлюсь вселенной,
мы с нею заодно, мы с ней — одно.
Есть что-то. Слова нет. Но грозно кроткий
исток его уже любовь исторг.
Уж видно, как его грядущий контур
вступается за братьев и сестёр.
Как это всё темно, как бестолково.
Кто брат кому и кто кому сестра?
Всяк всякому. Когда приходит слово,
оно не знает дальнего родства.
Оно в уста целует бездыханность
и вдох ответа — явен и велик.
Лишь слово попирает бред и хаос
и смертным о бессмертье говорит.