Стихотворения — страница 14 из 14

просыпаются ровно в пять.

Вечер тонкий и комариный,

погляди, какой расписной,

завтра надо бы за малиной,

за пахучею, за лесной.

Погуляем ещё немного,

как у вас вечера свежи!

Покажи мне за ради бога,

где же Керженская дорога,

обязательно покажи.

постоим под синей звездою.

День ушёл со своей маетой.

Я скажу, что тебя не стою,

что тебя называл не той.

Я свою называю куклой —

брови выщипаны у ней,

губы крашены спелой клюквой,

а глаза синевы синей.

А душа — я души не знаю.

Плечи тёплые хороши.

Земляника моя лесная,

я не знаю её души.

Вот уеду. Святое слово,

не волнуясь и не любя,

от Ростова до Бологого

буду я вспоминать тебя.

Золотое твоё варенье,

кошку рыжую на печи,

птицу синего оперения,

запевающую в ночи.

30 сентября 1934, Н. Петергоф

Из летних стихов

Всё цвело. Деревья шли по краю

розовой, пылающей воды;

я, свою разыскивая кралю,

кинулся в глубокие сады.

Щеголяя шёлковой обновой,

шла она. Кругом росла трава.

А над ней — над кралею бубновой —

разного размера дерева.

Просто куст, осыпанный сиренью,

золотому дубу не под стать,

птичьему смешному населенью

всё равно приказано свистать.

И на дубе тёмном, на огромном,

тоже на шиповнике густом,

в каждом малом уголке укромном

и под начинающим кустом,

в голубых болотах и долинах

знай свисти и одтыха не жди,

но на тонких на ногах, на длинных

подошли, рассыпались дожди.

Пролетели. Осветило снова

золотом зелёные края —

как твоя хорошая обнова,

Лидия весёлая моя?

Полиняла иль не полиняла,

как не полиняли зеленя, —

променяла иль не променяла,

не забыла, милая, меня?

Вечером мы ехали на дачу,

я запел, веселья не тая, —

может, не на дачу — на удачу, —

где удача верная моя?

Нас обдуло ветром подогретым

и туманом с медленной воды,

над твоим торгсиновским беретом

плавали две белые звезды.

Я промолвил пару слов резонных,

что тепла по Цельсию вода,

что цветут в тюльпанах и газонах

наши областные города,

что летит особенного вида —

вырезная — улицей листва,

что меня порадовала, Лида,

вся подряд зелёная Москва.

Хорошо — забавно — право слово,

этим летом красивее я.

Мне понравилась твоя обнова,

кофточка зелёная твоя.

Ты зашелестела, как осина,

глазом повела своим большим:

— Это самый лучший… Из Торгсина…

Импортный… Не правда ль? Крепдешин…

Я смолчал. Пахнуло тёплым летом

от листвы, от песен, от воды —

над твоим торгсиновским беретом

плавали две белые звезды.

Доплыли до дачи запылённой

и без уважительных причин

встали там, где над Москвой зелёной

звёзды всех цветов и величин.

Я сегодня вечером — не скрою —

одинокой птицей просвищу.

Завтра эти звёзды над Москвою

с видимой любовью разыщу.

1934

«Без тоски, без грусти, без оглядки»

Без тоски, без грусти, без оглядки,

сокращая житие на треть,

я хотел бы на шестом десятке

от разрыва сердца умереть.

День бы синей изморозью капал,

небо бы тускнело вдалеке,

я бы, задыхаясь, падал на пол,

кровь ещё бежала бы в руке.

Песни похоронные противны.

Саван из легчайшей кисеи.

Медные бы положили гривны

на глаза заплывшие мои.

И уснул я без галлюцинаций,

белый и холодный, как клинок.

От общественных организаций

поступает за венком венок.

Их положат вперемешку, вместе —

к телу собирается народ,

жалко — большинство венков из жести, —

дескать, ладно, прах не разберёт.

Я с таким бы предложеньем вылез

заживо, покуда не угас,

чтобы на живые разорились —

умирают в жизни только раз.

Ну, да ладно. И на том спасибо.

Это так, для пущей красоты.

Вы правы, пожалуй, больше, ибо

мёртвому и мёртвые цветы.

Грянет музыка. И в этом разе,

чтобы каждый скорбь воспринимал,

все склоняются. Однообразен

похоронный церемониал.

…………………………

Впрочем, скучно говорить о смерти,

попрошу вас не склонять главу,

вы стихотворению не верьте, —

я ещё, товарищи, живу.

Лучше мы о том сейчас напишем,

как по полированным снегам

мы летим на лыжах, песней дышим

и работаем на страх врагам.

1933

Ящик моего письменного стола

В. Стеничу

Я из ряда вон выходящих

сочинений не сочиню,

я запрячу в далёкий ящик

то, чего не предам огню.

И, покрытые пыльным смрадом,

потемневшие до костей,

как покойники, лягут рядом

клочья мягкие повестей.

Вы заглянете в стол. И вдруг вы

отшатнётесь — тоска и страх:

как могильные черви, буквы

извиваются на листах.

Муха дохлая — кверху лапки,

слюдяные крылья в пыли.

А вот в этой багровой папке

стихотворные думы легли.

Слушай — и дребезжанье лиры

донесётся через года

про любовные сувениры,

про январские холода,

про звенящую сталь Турксиба

и «Путиловца» жирный дым,

о моём комсомоле — ибо

я когда-то был молодым.

Осторожно, рукой не трогай —

расползётся бумага. Тут

всё о девушке босоногой —

я забыл, как её зовут.

И качаюсь, большой, как тень, я,

удаляюсь в края тишины,

на халате моём сплетенья

и цветы изображены.

И какого дьявола ради,

одуревший от пустоты,

я разглядываю тетради

и раскладываю листы?

Но наполнено сердце спесью,

и в зрачках моих торжество,

потому что я слышу песню

сочинения моего.

Вот летит она, молодая,

а какое горло у ней!

Запевают её, сидая

с маху конники на коней.

Я сижу над столом разрытым,

песня наземь идёт с высот,

и подкованым бьёт копытом,

и железо в зубах несёт.

И дрожу от озноба весь я —

радость мне потому дана,

что из этого ящика песня

в люди выбилась хоть одна.

И сижу я — копаю ящик,

и ушла моя пустота.

Нет ли в нём каких завалящих,

но таких же хороших, как та?

1933