Стихотворения. Четыре десятилетия — страница 4 из 4


«Ночная музыка»

«На сумрачной звезде»

«Из новых стихов»



«Слава — это солнце мертвых»…


«Слава — это солнце мертвых».

Пыль на стоптанных ботфортах,

Смерти грубая печать.

Сыну почв сухих и твердых,

Корсиканцу лучше знать.

Смуглый, он-то в этом зное

Разбирался, как никто.

Припечет нас золотое

Лет примерно через сто.

Фивы рядом с нами, Троя.

Не похож ты на героя:

Шапка, зимнее пальто.

Не тянись, себя не мучь.

Что ж, любил, любил я страстно

В нашей стуже из-за туч

Достававшийся нечасто

Изможденный, слабый луч.

Ненадежное мерцанье

Сквозь клубящийся туман –

Нам он был как обещанье

Незакатных волн и стран.

Городские расстоянья,

Разбежавшиеся мысли…

А тому, кого при жизни

Он избаловал, тому

Будет холодно в отчизне

Той, как в зимний день в Крыму.



Не так ли мы стихов не чувствуем порой…


Не так ли мы стихов не чувствуем порой,

Как запаха цветов не чувствуем? Сознанье

Притуплено у нас полдневною жарой,

Заботами… Мы спим… В нас дремлет обонянье…

Мы бодрствуем… Увы, оно заслонено

То спешкой деловой, то новостью, то зреньем.

Нам прозу подавай: все просто в ней, умно,

Лишь скована душа каким-то сожаленьем.

Но вдруг… как будто в сад распахнуто окно, –

А это Бог вошел к нам со стихотвореньем!



Как ночью берегом крутым…


Как ночью берегом крутым

Ступая робко каменистым.

Шаг, еще шаг… За кем? За ним.

За спотыкающимся смыслом.

Густая ночь и лунный дым.

Как за слепым контрабандистом.

Стихи не пишутся — идут,

Раскинув руки, над обрывом,

И камешек то там, то тут

Несется с шорохом счастливым

Вниз: не пугайся! Темный труд

Оправдан праздничным мотивом.

Я не отдам тебя, печаль,

Тебя, судьба, тебя, обида,

Я тоже вслушиваюсь в даль,

Товар — в узле, все шито-крыто.

Я тоже чернь, я тоже шваль,

Мне ночь — подмога и защита.

Не стал бы жить в чужой стране

Не потому, что жить в ней странно,

А потому, что снится мне

Сюжет из старого романа:

Прогулка в лодке при луне,

Улыбка, полная обмана.

Где жизнь? Прокралась, не догнать.

Забудет нас, расставшись с нами.

Не плачь, как мальчик. Ей под стать

Пространство с черными волнами.

С земли не станем поднимать

Монетку, помнишь, как в Тамани?



Облаков на небе маленьких так много!..


Облаков на небе маленьких так много!

Мелких-мелких, в темном небе, в поздний час.

Из гостей мы. Что за странная тревога

На Суворовском охватывает нас?

Убыстряем шаг, зачем? Остановиться

Было б правильней, подумать, постоять…

Эта белая ночная вереница

Разве лучшим нашим мыслям не под стать?

Или трудно нам собрать свои волокна?

И в рассеянье закончить легче день?

И собор покрашен в цвет какой-то блеклый,

И бесформенной толпой стоит сирень.

Как бы я себя ругал, как недоволен

Был бы я собой, когда б я шел один!

Ты спешишь — и я как будто приневолен.

Пусть плывут себе подобьем мелких льдин!

Так хорош он, этот мир, что не по силам

Нам… скорей, скорей домой, скорее лечь

Да, немыслящим; бездушным, да; бескрылым!

Счастье в том, что можно счастьем пренебречь.



Мы-то знаем с тобою, какие цветы…


Мы-то знаем с тобою, какие цветы

Всех милей и нежней, как у тихой воды,

К ним склоняясь, теребила их ты.

Мы-то знаем с тобою, какая вода

Ниоткуда всех тише течет в никуда,

Под быками какого моста.

Мы-то знаем с тобою, какие слова

Значат больше, чем все золотые права,

Как мягка на откосе трава.

И как глупость, нахмурясь над лучшей строкой,

Ничего не поймет, — мы-то знаем с тобой, –

Будет требовать мысли прямой.

Мы-то знаем с тобою, в каких дураках

Ходит ум в самых лучших, горячих стихах,

Как он сеном и мятой пропах.

Мы-то знаем с тобою средь многих помех,

И забот, и тенет, кто любимее всех,

Сомневаться нам было бы грех.

Мы-то знаем с тобою, кто лучший поэт,

Но пока не прошло ста и более лет,

Никому не расскажем. Секрет!



Мне весело: ты платье примеряешь…


Мне весело: ты платье примеряешь,

Примериваешь, в скользкое — ныряешь,

В блестящее — уходишь с головой.

Ты тонешь, западаешь в нем, как клавиш,

Томишь, тебя мгновенье нет со мной.

Потерянно гляжу я, сиротливо.

Ты ласточкой летишь в него с обрыва.

Легко воспеть закат или зарю,

Никто в стихах не трогал это диво:

«Мне нравится», — я твердо говорю.

И вырез на спине, и эти складки.

Ты в зеркале, ты трудные загадки

Решаешь, мне не ясные. Но вот

Со дна его всплываешь: все в порядке.

Смотрю: оно, как жизнь, тебе идет.



Сторожить молоко я поставлен тобой…


Сторожить молоко я поставлен тобой,

Потому что оно норовит убежать.

Умерев, как бы рад я минуте такой

Был: воскреснуть на миг, пригодиться опять.

Не зевай! Белой пеночке рыхлой служи,

В надувных, золотых пузырьках пустяку.

А глаголы, глаголы-то как хороши:

Сторожить, убежать, — относясь к молоку!

Эта жизнь, эта смерть, эта смертная грусть,

Прихотливая речь, сколько помню себя…

Не сердись: я задумаюсь — и спохвачусь.

Я из тех, кто был точен и зорок, любя.

Надувается, сердится, как же! пропасть

Так легко… сколько всхлипов, и гневных гримас,

И припухлостей… пенная, белая страсть;

Как морская волна окатившая нас.

Тоже, видимо, кто-то тогда начеку

Был… О, чудное это, слепое «чуть-чуть»,

Вскипятить, отпустить, удержать на бегу,

Захватить, погасить, перед этим — подуть.



Говорю тебе: этот пиджак…


Говорю тебе: этот пиджак

Будет так через тысячу лет

Драгоценен, как тога, как стяг

Крестоносца, утративший цвет.

Говорю тебе: эти очки,

Говорю тебе: этот сарай…

Синеокого смысла пучки,

Чудо, лезущее через край.

Ты сидишь, улыбаешься мне

Над заставленным тесно столом,

Разве Бога в сегодняшнем дне

Меньше, чем во вчерашнем, былом?

Помнишь, нас разлучили с тобой?

В этот раз я тебя не отдам.

Незабудочек шелк голубой

По тенистым разбросан местам.

И посланница тьмы вековой,

К нам в окно залетает пчела,

Что, быть может, тяжелой рукой

Артаксеркс отгонял от чела.



Посмотри, в вечном трауре старые эти абхазки…


Посмотри, в вечном трауре старые эти абхазки.

Что ни год, кто-нибудь умирает в огромной родне.

Тем пронзительней южные краски,

Полыхание роз, пенный гребень на синей волне,

Не желающий знать ничего о смертельной развязке,

Подходящий с упреком ко мне.

Сам не знаю, какая меня укусила кавказская муха.

Отшучусь, может быть.

Ах, поэзия, ты, как кавказская эта старуха,

Все не можешь о смерти забыть.

Поминаешь ее в каждом слове то громко, то глухо,

Продеваешь в ушко синеокое черную нить.



Ушел от нас… Ушел? Скажите: убежал…


Ушел от нас… Ушел? Скажите: убежал.

Внезапной смерти вид побег напоминает.

Несъеденный пирог, недопитый бокал.

На полуслове оборвал

Речь: рукопись, как чай, дымится, остывает.

Не плачьте. Это нас силком поволокут,

Потащат, ухватив, за шиворот, потянут.

А он избавился от пут

И собственную смерть, смотри, не счел за труд,

Надеждой не прельщен, заминкой не обманут.

Прости, я не люблю стихов на смерть друзей,

Знакомых: этот жанр доказывает холод

Любителя, увы, прощальных строф, при всей

Их пылкости; затей

Неловко стиховых, и слишком страшен повод.

Уж плакальщиц нанять приличней было б; плач

Достойней рифм и ямба.

Тоска, мой друг, тоска! Поглубже слезы спрячь

Иль стой, закрыв лицо, зареван и незряч, –

Шаблона нет честней, правдивей нету штампа.



Пол не безлик, хотя и наг…


Пол не безлик, хотя и наг.

Кто говорит, что пол угрюм,

Забыл, как весел может мрак

Быть! Ах, тюльпан не то что мак.

Ленор не то что Улялюм.

Душа не то, что нам твердят

В течение двух тысяч лет

О ней. От головы до пят

Вся — дрожь, вся — жар она, вся — бред!

Ее целуют, с нею спят.

Она на пальцах у меня,

На животе, на языке,

И ангелы мне не родня!

И там, где влажного огня

Мне не сдержать, и на щеке.



АПОЛЛОН В ТРАВЕ


В траве лежи. Чем гуще травы,

Тем незаметней белый торс,

Тем дальнобойный взгляд державы

Беспомощней; тем меньше славы,

Чем больше бабочек и ос.

Тем слово жарче и чудесней,

Чем тише произнесено.

Чем меньше стать мечтает песней,

Тем ближе к музыке оно;

Тем горячей, чем бесполезней.

Чем реже мрачно напоказ,

Тем безупречней, тем печальней,

Не поощряя громких фраз

О той давильне, наковальне,

Где задыхалась столько раз.

Любовь трагична, жизнь страшна.

Тем ярче белый на зеленом.

Не знаю, в чем моя вина.

Тем крепче дружба с Аполлоном,

Чем безотрадней времена.

Тем больше места для души,

Чем меньше мыслей об удаче.

Пронзи меня, вооружи

Пчелиной радостью горячей!

Как крупный град в траве лижи.



Две маленьких толпы, две свиты можно встретить…


Две маленьких толпы, две свиты можно встретить,

В тумане различить, за дымкой разглядеть,

Пусть стерты на две трети,

Задымлены, увы… Спасибо и за треть!

Отбиты кое-где рука, одежды складка,

И трещина прошла, и свиток поврежден,

И все-таки томит веселая догадка,

Счастливый снится сон.

В одной толпе — строги и сдержанны движенья,

И струнный инструмент поет, как золотой

Луч, Боже мой, хоть раз кто слышал это пенье,

Тот преданно строке внимает стиховой.

В другой толпе — не лавр, а плющ и виноградный

Топорщится листок,

Там флейта и свирель, и смех, и длится жадный

Там прямо на ходя большой, как жизнь, глоток.

Ты знаешь, за какой из них, не рассуждая,

Пошел я, но — клянусь! — свидетель был не раз

Тому, как две толпы сходились, золотая

Дрожала пыль у глаз.

И знаю, за какой из них пошел ты, бедный

Приятель давних дней, растаял вдалеке,

Пленительный, бесследный

Проделав шумный путь в помятом пиджаке…



Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нет!..


Дорогой Александр! Здесь, откуда пишу тебе, нет

Ни сирен, — ах, сирены с безумными их голосами! –

Ни циклопов, — привет

От меня им, сидящим в своих кабинетах, с глазами

Все в порядке у них, и над каждым — дежурный портрет.

Нет разбойников, нимф,

Это все — на земле, как ни грустно, квартиры и гроты;

Что касается рифм,

То, как видишь, освоил я детские эти заботы

На чужом языке, вспоминая прилив и отлив.

Шелестенье волны,

Выносящей к ногам в крутобедрой бутылке записку

Из любимой страны…

Здесь, откуда пишу тебе, море к закатному диску

Льнет, но диск не заходит, томят незакатные сны.

Дорогой Александр,

Почему тебя выбрал, сейчас объясню; много ближе,

Скажешь, буйный ко мне Архилох, семиструнный Терпандр,

Но и пальме сосна снится в снежной красе своей рыжей,

А не дрок, олеандр.

А еще потому

Выбор пал на тебя, нелюдим, что живя домоседом,

Огибал острова, чуть ли не в залетейскую тьму

Заходил, все сказал, что хотел, не солгал никому, –

И остался неведом.

В благосклонной тени. Но когда ты умрешь, разберут

Все, что сказано: так придвигают к глазам изумруд,

Огонек бриллианта.

Сколько чудищ обвел вокруг пальца, статей их, причуд

Не боясь: ты обманута, литературная банда!

Вы обмануты, стадом гуляющие женихи.

И предательский лотос

Не надкушен, с тобой — твоя родина, беды, грехи.

Человек умирает — зато выживают стихи.

Здравствуй, ласковый ум и мужская, упрямая кротость!

Помогал тебе Бог или смуглые боги, как мне,

Выходя, как из ниши, из ямы воздушной во сне,

Обнимала прохлада,

Навевая любовь к заметенной снегами стране…

Обнимаю тебя. Одиссей. Отвечать мне не надо.



В наших северных рощах, ты помнишь, и летом клубятся…


В наших северных рощах, ты помнишь, и летом клубятся

Прошлогодние листья, трещат и шуршат под ногой,

И рогатые корни южанина и иностранца

Забавляют: не ждал он высокой преграды такой,

Как домашний порог, так же буднично стоптанный нами,

Вообще он не думал, что могут быть так хороши

Наши ели и мхи, вековые стволы с галунами

Голубого лишайника, юркие в дебрях ужи.

Мы не скажем ему, как вздыхаем по югу, по глянцу

Средиземной листвы, мы поддакивать станем ему:

Да, еловая тень… Мы южанину и иностранцу

Незабудочек нежных покажем в лесу бахрому,

Переспросим его: не забудет он их? Не забудет.

Никогда! ни за что! голубые такие… их нет

Там, где жизнь он проводит так грустно… Увидим: не шутит.

И вздохнем, и простимся… помашем рукою вослед.



Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустах…


Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустах

Ты легла на скамью, от траяновых стен — в двух шагах,

В трикотажном костюмчике, — там, где кипела вражда,

Где Катулл проходил, бормоча: — Что за дрянь, сволота!

Как усталостью был огорчен я твоей, уязвлен

Тем, что не до камней тебе этих, побитых колонн,

Как стремился я к ним, как я рвался, не чаял узреть…

Ты мне можешь испортить все, все, даже Рим, даже смерть!

Где мы? В Риме! Мы в Риме! Мы в нем.

Как он желт, кареглаз!

Мы в пылающем Риме вдвоем. Повтори еще раз.

Как слова о любви, повтори, чтоб поверить я мог

В это солнце, в крови растворенное, в ласковый рок.

Ты лежала ничком в двух шагах от теней дорогих.

Эта пыль, этот прах мне дороже всех близких, родных.

Как усталость умеет любовь с раздраженьем связать

В чудный узел один: вот я счастлив, несчастен опять!

Вот я должен сидеть, ждать, пока ты вздохнешь, оживешь.

Я хотел бы один любоваться руинами… Ложь.

Я не мог бы по прихоти долго скитаться своей

Без тебя, без любви, без родимых лесов и полей.



Все эти страшные слова: сноха, свекровь…


Все эти страшные слова: сноха, свекровь,

Свекр, теща, деверь, зять и, боже мой, золовка —

Слепые, хриплые, тут ни при чем любовь,

О ней, единственной, и вспоминать неловко.

Смотри-ка, выучил их, сам не знаю как.

С какою радостью, когда умру, забуду!

Глядят, дремучие, в непроходимый мрак,

Где душат шепотом и с криком бьют посуду.

Ну, улыбнись! Наш век, как он ни плох, хорош

Тем, что, презрев родство, открыл пошире двери

Для дружбы, выстуженной сквозняками сплошь.

Как там у Зощенко? — Прощай, товарищ деверь!

Какой задуман был побег, прорыв, полет,

Звезда — сестра моя, к другим мирам и меркам,

Не к этим, дышащим тоской земных забот

Посудным шкафчикам и их поющим дверкам!

Отдельно взятая, страна едва жива.

Жене и матери в одной квартире плохо.

Блок умер. Выжили дремучие слова:

Свекровь, свояченица, кровь, сноха, эпоха.



Под шкафом, блюдечком, под ложечкой, под спудом…


Под шкафом, блюдечком, под ложечкой, под спудом,

Под небом Африки, под креслом, под судом,

Под страхом смерти злой, чудачествам, причудам

Не веря, под вечер, одной звездой ведом,

Под небом голубым страны своей, под гнетом

Обид, под насыпью, под бурею судеб,

Под длинной скатертью столов, под переплетом,

Под снегом, под руку, под шапкой снега — Феб,

Под зноем флорентийской, если помнишь, лени, –

Строка растянута — и сразу не узнать,

Тоска, друзья мои! Спасибо, куст сирени,

Под ней, персидскою, мы встретимся опять,

Под гневным лозунгом, любуясь под грозою

Уснувшим воином, под влажный шум листвы,

Под ветром, выяснив, что под его рукою

Не бьется сердце, — жаль, в ее стихах, увы,

Под солнцем вечности, творительным предлогом

Все это вырастив вокруг и сотворив,

Под мраком, если бы я мог сказать: под Богом!

Так подбирается и сам ведет мотив.



Ты душа, энтелехия, как говорил…


Ты, душа, энтелехия, как говорил

Не Платон, а строптивый его ученик,

Ты устала, потратив так много чернил,

Столько строк сочинив, повлияв на язык

Поэтический, только! — в обиду не дав,

Как дитя, на растленье семье воровской,

Не покинув его, но держа за рукав,

Да не вырвется, не соблазнится тоской

Трехкопеечной, помня и в черные дни

О еще не разгаданном нами родстве,

Но счастливом, лишь руку во тьме протяни,

Со звездой в облаках и дыханьем в листве.



Тает, тает, в лучах выгорая…


Тает, тает, в лучах выгорая,

За предел отступая земной

То, что бабочка может ночная

Рассказать по секрету дневной,

Захоти она вдруг, засыпая,

Выдать радужной нас, золотой.

Но бесхитростен день благосклонный

И разумен, как честный чертеж.

Кто ж поверит ей, серенькой, сонной:

Слишком правда похожа на ложь!

Блещут стекла, сверкают флаконы

И занятья осмысленны сплошь.

Среди ярких таких декораций

Заподозрить ни в чем нас нельзя.

Что вы! Мало ли как улыбаться

Можно, в комнату чайник внося…

И сама бы могла догадаться –

Недогадлива! В золоте вся.



Мы останавливали с тобой…

Я список кораблей прочел до середины…

О. Мандельштам


Мы останавливали с тобой

Каретоподобный кэб

И мчались по Лондону, хвост трубой,

Здравствуй, здравствуй, чужой вертеп!

И сорили такими словами, как

Оксфорд-стрит и Трафальгар-сквер,

Нашей юности, канувшей в снег и мрак,

Подавая плохой пример.

Твой английский слаб, мой французский плох.

За кого принимал шофер

Нас? Как если бы вырицкий чертополох

На домашний ступил ковер.

Или розовый сиверский иван-чай

Вброд лесной перешел ручей.

Но сверх счетчика фунт я давал на чай –

И шофер говорил: «О’кей!»

Потому, что, наверное, сорок лет

Нам внушали средь наших бед,

Что бессмертья нет, утешенья нет,

А уж Англии, точно, нет.

Но сверкнули мне волны чужих морей,

И другой разговор пошел…

Не за то ли, что список я кораблей,

Мальчик, вслух до конца прочел?



Лучше всего оно знаешь, когда, когда…


Лучше всего оно знаешь, когда, когда?

Знаешь, когда оно лучше всего, всего?

В послеобеденный час, когда спит орда

Отпускников, — и нет на море никого!

В самый горячий, расплавленный, сонный час,

Самый пустынный и знойный, глаза слепя.

Было бы лучше еще, если б также нас

Не было, плещется лишь для себя, для себя.

Только себя оно принадлежит светло

Глядя на спящий, себя позабывший мир,

Столь абсолютное, словно добро и зло,

Столь драгоценное, словно брильянт, сапфир.

Словно идея платонова наяву,

Овеществленная силой его ума…

Спросят, что делаю? Точный ответ: живу.

Яркие вспышки и пенная бахрома.

И обнаружив среди золотистых сот

Голову прочно увязшего в них пловца,

Видишь: есть кто-то всегда, кто полней живет

И углубленней, решительно, до конца.



Нечто вроде прустовского романа…


Нечто вроде прустовского романа,

Только на языке другом и не в прозе,

А в стихах, — вот чем я занят был, Ориана,

Албертина, Одетта, и на морозе,

А не в благословенном Комбре, Бальбеке,

Не в Париже, с сиренью его, бензином,

И хотя в том же самом железном веке,

Но железа прибавилось в нем, интимном,

Но с поправкой на общие беды, плане,

То есть после Освенцима и на фоне

Стариков, засыпанных в Магадане

Снегом, звездами, тучами… «встали кони».

Нечто вроде прустовского романа

По количеству мыслей в одеждах ярких,

Только пил из граненого я стакана

Чаще, чем из бокала, и та, с кем в парке

На скамье целовался, носила платье

От советской портнихи по два-три года,

И готовились загодя мероприятия

Юбилейные, громкие, в честь Нимрода,

И не поощрялся любовный шепот,

Потому что ценился гражданский пафос,

Но я знал тогда: это опыт, опыт,

А не просто ошибка и скверный ляпсус.



ТРОЯ

Т. Венцлове


— Поверишь ли, вся Троя — с этот скверик, –

Сказал приятель, — с детский этот садик,

Поэтому когда Ахилл-истерик

Три раза обежал ее, затратил

Не так уж много сил он, догоняя

Обидчика… — Я маленькую Трою

Представил, как пылится, зарастая

Кустарничком, — и я притих, не скрою.

Поверишь ли, вся Троя — с этот дворик,

Вся Троя — с эту детскую площадку…

Не знаю, что сказал бы нам историк,

Но весело мне высказать догадку

О том, что все великое скорее

Соизмеримо с сердцем, чем громадно, –

Пи Гекторе так было, Одиссее,

И нынче точно так же, вероятно.



Нету сил у меня на листву эту мелкую…


Нету сил у меня на листву эту мелкую,

Эту майскую, детскую, липкую, клейкую,

Умозрительно воспринимаю ее,

Соблазнившись укромной садовой скамейкою,

Подозрительный и как бы сквозь забытье.

О, бесчувственность! Сумрачная необщительность!

Мне мерещится в радости обременительность

И насильственность: я не просил зеленеть,

Расцветать, так сказать, заслоняя действительность,

Утешать, расставлять для меня эту сеть!

Это склочный старик с бородой клочковатою

Пел любую весну, даже семидесятую,

Упивался, как первой весной на земле,

Не считаясь в душе ни с какою затратою

И сочувствуя каждой пролетной пчеле.

Даже как-то обидно, что стерпится — слюбится:

Оплетет, обовьет, обезволит причудница

И еще подрастет — и поверю опять,

Не смешно ли? что все состоится и сбудется,

Что? не знаю, и в точности трудно сказать.



Он поймал себя, пылкий, на том ощущенье…


Он поймал себя, пылкий, на том ощущенье,

Обнимая ее, что опять — в лабиринте,

Правда, в этот раз — в маленьком, и восхищенье

Испытал: с этим делом у них тут на Крите

Хорошо, как нигде. И, смутясь, свою рыбку

Прижимал, словно птичку, к себе что есть силы.

В полумраке она разглядела улыбку

У него на лице и подумала: милый!

Хорошо, что не все наши мысли и тени

Мыслей, проблески, молнии, вспышки, догадки

Для сторонних, — чужих и родных — наблюдений

Абсолютно открыты, — смешны они, сладки,

Прихотливы, сомнительны, непроизвольны,

Безответственны, жутки, Бог знает откуда

К нам приходят, темны их пути и окольны.

Он сказал ей, опомнившись: ты мое чудо!



Лишайничек серый, пушистый, на дачном заборе…


Лишайничек серый, пушистый, на дачном заборе,

Такой бархатистый, — свидетелем будь в нашем споре.

Жизнь — чудо, по-моему, чудо. Нет, горечь и горе.

Да, горечь и горе, а вовсе не счастье и чудо.

На дачном заборе, слоистый, не знаю откуда.

Такой неказистый, пусть видит, какой ты зануда!

Какие лишенья на мненье твое повлияли,

Что вот утешенья не хочешь, — кружки и спирали

Под пальцами мелкие, пуговки, скобки, детали.

Всего лишь лишайничек, мягкою сыпью, и то лишь

Забывшись, руке потрепать его быстро позволишь,

И вымолишь вдруг то, о чем столько времени молишь.

Затем что и сверху, и снизу, и сбоку — Всевышний,

Поэтому дальний от нас, выясняется, — ближний,

Спешащий на помощь, как этот лишайничек лишний.



Человек узнает о себе, что маньяк он и вор…


Человек узнает о себе, что маньяк он и вор.

Что в автографе гения он преднамеренно строчку

Исказил, — как он жить будет с этих, подумаешь, пор?

А никак. То есть так, как и прежде, с грехом в одиночку.

Потому что в эпоху разомкнутых связей и скреп

Никому ничего объяснить не дано — и не надо.

Кислой правды назавтра черствеет подмоченный хлеб.

Если правду сказать, и строка та была сыровата.

И не трогал ее, а дотронулся только слегка.

Совершенного вида стесняется несовершенный.

Спи, не плачь. Ты старик. Ну, стихи, ну, строфа, ну, строка.

Твой поступок — пустяк в равнодушной, как старость, Вселенной.

Ай! Не слышат. Ой-ой! Ни одна ни сойдет, не кричи,

С ненавистной орбиты ревущая зверем громада,

Серный газ волоча. О, возить бы на ней кирпичи,

Как на грузовике, что несется в пыли мимо сада.

— Ах, вы вот как, вы так? Обещая полнейшую тьму,

Беспросветную ночь, безразличную мглу, переплавку…

Он сказал бы, зачем это сделал, певцу одному,

Если б очную им вдруг устроили личную ставку!



Разве можно после Пастернака…


Разве можно после Пастернака

Написать о елке новогодней?

Можно, можно! — звезды мне из мрака

Говорят, — вот именно сегодня.

Он писал при Ироде: верблюды

Из картона, — клей и позолота –

В тех стихах евангельское чудо

Превращали в комнатное что-то.

И волхвы, возможные напасти

Обманув, на валенки сапожки

Обменяв, как бы советской власти

Противостояли на порожке.

А сегодня елка — это елка,

И ее нам, маленькую, жалко.

Веточка колючая, как челка,

Лезет в глаз, — шалунья ты, нахалка!

Нет ли Бога, есть ли Он — узнаем,

Умерев, у Гоголя, у Канта,

У любого встречного, — за краем.

Нас устроят оба варианта.



КОНЬКОБЕЖЕЦ


1

Зимней ласточкой с визгом железным,

Семимильной походкой стальной

Он проносится небом беззвездным,

Как сказал бы поэт ледяной,

Но растаял одический холод,

И летит конькобежец, воспет

Кое-как, на десятки расколот

Положений, углов и примет.

2

Геометрии в полном объеме

Им прочитанный курс для зевак

Не уложится в маленьком томе,

Как бы мы ни старались, — никак!

Посмотри: вылезают колени

И выбрасывается рука,

Как ненужная вещь на арене

Золотого, как небо, катка.

3

Реже, реже ступай, конькобежец…

Век прошел — и чужую строку,

Как перчатку, под шорох и скрежет

Поднимаю на скользком бегу:

Вызов брошен — и должен же кто-то

Постоять за бесславный конец:

Вся набрякла от снега и пота

И, смотри, тяжела, как свинец.

4

Что касается чоканья с твердой

Голубою поверхностью льда, –

Это слово в стихах о проворной

Смерти нас впечатлило, туда,

Между прочим — и это открытье

Веселит, из чужого стиха

Забежав с конькобежною прытью:

Все в родстве-воровстве, нет греха!

5

Не споткнись! Если что и задержит,

То неловкость, — и сам виноват.

Реже, реже ступай, конькобежец,

Твой размашистый почерк крылат,

Рифмы острые искрами брызжут,

Приглядимся к тебе и поймем

То, что ласточки в воздухе пишут

Или ветви рисуют на нем.

6

Не расстаться с тобой мне, — пари же,

Вековые бодая снега.

И живи он в Москве — не в Париже,

Жизнь тебе посвятил бы Дега,

Он своих балерин и лошадок

Променял бы, в тулупчик одет,

На стремительный этот припадок

Длинноногого бега от бед.



Там, где весна, весна, всегда, где склон…


Там, где весна, весна, всегда весна, где склон

Покат, и ласков куст, и черных нет наветов,

Какую премию мне Аполлон

Присудит, вымышленный бог поэтов!

А ствол у тополя густой листвой оброс,

Весь, снизу доверху, — клубится, львиногривый.

За то, что ракурс свой я в этот мир принес

И не похожие ни на кого мотивы.

За то, что в век идей, гулявших по земле,

Как хищники во мраке,

Я скатерть белую прославил на столе

С узором призрачным, как водяные знаки.

Поэт для критиков что мальчик для битья.

Но не плясал под их я дудку.

За то, что этих строк в душе стесняюсь я,

И откажусь от них, и превращу их в шутку.

За то, что музыку, как воду в решето,

Я набирал для тех, кто так же на отшибе

Жил, за уступчивость и так, за низачто,

За je vous aime, ich liebe.



Мне приснилось, что все мы сидим за столом…

О. Чухонцеву


Мне приснилось, что все мы сидим за столом,

В полублеск облачась, в полумрак,

И накрыт он в саду, и бутыли с вином,

И цветы, и прохлада в обнимку с теплом,

И читает стихи Пастернак.

С выраженьем, по-детски, старательней, чем

Это принято, чуть захмелев,

И смеемся, и так это нравится всем,

Только Лермонтов: «Чур, — говорит, — без поэм!

Без поэм и вступления в Леф!»

А туда, где сидит Председатель, взглянуть…

Но, свалившись на стол с лепестка,

Жук пускается в долгий по скатерти путь…

Кто-то встал, кто-то голову клонит на грудь,

Кто-то бедного ловит жука.

И так хочется мне посмотреть хоть разок

На того, кто… Но тень всякий раз

Заслоняет его или чей-то висок,

И последняя ласточка наискосок

Пронеслась, чуть не врезавшись в нас.



Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл…


Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл

На даче, белое, и палочки подставил,

Чтоб не захлопнулось, и воздух заходил,

Как Петр, наверное, по комнате и Павел

В своем на радости настоянном краю

И сладкой вечности, вздымая занавеску,

Как бы запахнуты в нее, как бы свою

Припомнив молодость и получив повестку.

Ох, я открыл окно, открыл окно, открыл

И, что вы думаете, лег лицом в подушку!

Такое смутное томленье, — нету сил

Перенести его, и сну попал в ловушку,

Дождем расставленную, и дневным теплом,

И слабым шелестом, и пасмурным дыханьем,

И спал, и счастлив был, как бы в саду ином,

С невнятным, вкрадчивым и неземным названьем.



ВЕНЕЦИЯ


Знаешь, лучшая в мире дорога –

Это, может быть, скользкая та,

Что к чертогу ведет от чертога,

Под которыми плещет вода

И торчат деревянные сваи,

И на привязи, черные, в ряд

Катафалкоподобные стаи

Так нарядно и праздно стоят.

Мы по ней, златокудрой, проплыли

Мимо скалоподобных руин,

В мавританском построенных стиле,

Но с подсказкою Альп, Апеннин,

И казалось, что эти ступени,

Бархатистый зеленый подбой

Наш мурановский сумрачный гений

Афродитой назвал гробовой.

Разрушайся! Тони! Увяданье –

Это правда. В веках холодей!

Этот путь тем и дорог, что зданья

Повторяют страданья людей,

А иначе бы разве пылали

Ипомеи с геранями так

В каждой нише и в каждом портале,

На балконах, приветствуя мрак?

И последнее. (Я сокращаю

Восхищенье.) Проплывшим вдвоем

Этот путь, как прошедшим по краю

Жизни, жизнь предстает не огнем,

Залетевшим во тьму, но водою,

Ослепленной огнями, обид

Нет, — волненьем, счастливой бедою.

Все течет. И при этом горит.



Когда б я родился в Германии в том же году…

…тише воды, ниже травы…

А. Блок


Когда б я родился в Германии в том же году,

Когда я родился, в любой европейской стране:

Во Франции, в Австрии, в Польше, — давно бы в аду

Я газовом сгинул, сгорел бы, как щепка в огне.

Но мне повезло — я родился в России, такой,

Сякой, возмутительной, сладко не жившей ни дня,

Бесстыдной, бесправной, замученной, полунагой,

Кромешной — и выжить был все-таки шанс у меня.

И я арифметики этой стесняюсь чуть-чуть,

Как выгоды всякой на фоне бесчисленных бед.

Плачь, сердце! Счастливый такой почему б не вернуть

С гербом и печатью районного загса билет

На вход в этот ужас? Но сказано: ниже травы

И тише воды. Средь безумного вихря планет!

И смотрит бесслезно, ответа не зная, увы,

Не самый любимый, но самый бесстрашный поэт.



Все нам Байрон, Гете, мы, как дети…


Все нам Байрон, Гете, мы, как дети,

Знать хотим, что думал Теккерей.

Плачет Бог, читая на том свете

Жизнь незамечательных людей.

У него в небесном кабинете

Пахнет мятой с сиверских полей.

Он встает, подавлен и взволнован,

Отложив очки, из-за стола.

Лесосклад он видит, груду бревен

И осколки битого стекла.

К дяде Пете взгляд его прикован

Средь добра вселенского и зла.

Он читает в сердце дяди Пети,

С удивленьем смотрит на него.

Стружки с пылью поднимает ветер.

Шепчет дядя: этого… того…

Сколько бед на горьком этом свете!

Загляденье, радость, волшебство!



САХАРНИЦА

Памяти Л. Я. Гинзбург


Как вещь живет без вас, скучает ли? Нисколько!

Среди иных людей, во времени ином,

Я видел, что она, как пушкинская Ольга,

Умершим не верна, родной забыла дом.

Иначе было б жаль ее невыносимо.

На ножках четырех подогнутых, с брюшком

Серебряным, — но нет, она и здесь ценима,

Не хочет ничего, не помнит ни о ком.

И украшает стол, и если разговоры

Не те, что были там, — попроще, победней, –

Все так же вензеля сверкают и узоры,

И как бы ангелок припаян сбоку к ней.

Я все-таки ее взял в руки на мгновенье,

Тяжелую, как сон. Вернул — и взгляд отвел.

А что бы я хотел? Чтоб выдала волненье?

Заплакала? Песок просыпала на стол?



Когда страна из наших рук…

М. Петрову


Когда страна из наших рук

Большая выскользнула вдруг

И разлетелась на куски,

Рыдал державинский басок

И проходил наискосок

Шрам через пушкинский висок

И вниз, вдоль тютчевской щеки.

Я понял, что произошло:

За весь обман ее и зло,

За слезы, капавшие в суп,

За все, что мучило и жгло…

Но был же заячий тулуп,

Тулупчик, тайное тепло!

Но то была моя страна,

То был мой дом, то был мой сон,

Возлюбленная тишина,

Глагол времен, металла звон,

Святая ночь и небосклон,

И ты, в Элизиум вагон

Летящий в злые времена,

И в огороде бузина,

И дядька в Киеве, и он!



Как нравился Хемингуэй…


Как нравился Хемингуэй

На фоне ленинских идей, –

Другая жизнь и берег дальний…

И спились несколько друзей

Из подражанья, что похвальней,

Чем спиться грубо, без затей.

Высокорослые (кто мал,

Тот, видимо, не подражал

Хемингуэю, — только Кафке)

С утра — в любой полуподвал,

По полстакана — для затравки –

И день дымился и сверкал!

Зато в их прозе дорогой

Был юмор, кто-нибудь другой

Напишет лучше, но скучнее.

Не соблазниться нам тоской!

О, праздник, что всегда с тобой,

Хемингуэя — Холидея…

Зато когда на свете том

Сойдетесь как-нибудь потом,

Когда все, все умрем, умрете,

Да не останусь за бортом,

Меня, непьющего, возьмете

В свой круг, в свой рай, в свой гастроном!



Эти травинки, которые в дом…


Эти травинки, которые в дом

Мы на подошвах приносим из сада,

В зеленоватом, потом золотом

Блеске их — радость для нашего взгляда.

Вымести их удается с трудом.

Сад наш запущен, другого — не надо!

Раньше косили, куда-то коса

Делась, быть может, забрали соседи?

Что ж, если есть на земле чудеса,

К ним приплюсуем соломинки эти.

Рай, — нам хватает его за глаза,

Кротким, попавшим в силки его, сети.



Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку…


Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку,

Когда виноградник сползает с горы на боку

И воткнуты сотни подпорок, куда ни взгляни,

Татарское кладбище напоминают они.

Лоза виноградная кажется каменной, так

Тверда, перекручена, кое-где сжата в кулак,

Распята и, крылья полураспахнув, как орел,

Вином обернувшись, взлетает с размаха на стол.

Не жалуйся, о, не мрачней, ни о чем не грусти!

Претензии жизнь принимает от двух до пяти,

Когда, разморенная послеобеденным сном,

Она вам внимает, мерцая морским ободком.



Пить вино в таком порядке…


Пить вино в таком порядке:

Рислинг кисленький и гладкий,

Херес чуть шероховат,

И портвейн, как столик, шаткий,

И мускат как бы покат.

«Черный доктор» за мускатом

Кажется продолговатым,

И коньяк не пропустить

С лошадиным ароматом.

А шампанским все запить.

Ну, какой я дегустатор!

Жизнь прекрасна, так и быть.



Я смотрел на поэта и думал: счастье…

Памяти И. Бродского


Я смотрел на поэта и думал: счастье,

Что он пишет стихи, а не правит Римом.

Потому что и то и другое властью

Называется. И под его нажимом

Мы б и года не прожили — всех бы в строфы

Заключил он железные, с анжамбманом

Жизни в сторону славы и катастрофы,

И, тиранам грозя, он и был тираном,

А уж мне б головы не сносить подавно

За лирический дар и любовь к предметам,

Безразличным успехам его державным

И согретым решительно-мягким светом.

А в стихах его власть, с ястребиным криком

И презреньем к двуногим, ревнуя к звездам,

Забиралась мне в сердце счастливым мигом,

Недоступным Калигулам или Грозным,

Ослепляла меня, поднимая выше

Облаков, до которых и сам охотник,

Я просил его все-таки: тише! тише!

Мою комнату, кресло и подлокотник

Отдавай, — и любил меня, и тиранил:

Мне-то нравятся ласточки с голубою

Тканью в ножницах, быстро стригущих дальний

Край небес. Целовал меня: Бог с тобою!



Все знанье о стихах — в руках пяти-шести…


Все знанье о стихах — в руках пяти-шести,

Быть может, десяти людей на этом свете:

В ладонях берегут, несут его в горсти.

Вот мафия, и я в подпольном комитете

Как будто состою, а кто бы знал без нас,

Что Батюшков, уйдя под воду, вроде Байи,

Жемчужиной блестит, мерцает, как алмаз,

Живей, чем все льстецы, певцы и краснобаи.

И памятник, глядишь, поставят гордецу,

Ушедшему в себя угрюмцу и страдальцу,

Не зная ни строки, как с бабочки, пыльцу

Стереть с него грозя: прижаты палец к пальцу –

И пестрое крыло, зажатое меж них,

Трепещет, обнажив бесцветные прожилки,

Тверди, но про себя, его лазурный стих,

Не отмыкай ларцы, не раскрывай копилки.



Фету кто бы сказал, что он всем навязал…


Фету кто бы сказал, что он всем навязал

Это счастье, которое нам не по силам?

Фету кто бы сказал, что цветок его ал

Вызывающе, к прядкам приколотый милым?

Фету кто бы шепнул, что он всех обманул,

А завзятых певцов, так сказать, переплюнул?

Посмотреть бы на письменный стол его, стул,

Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим струнам!

И когда на ветру молодые кусты

Оживут, заслоняя тенями тропинку,

Кто б пылинку смахнул у него с бороды,

С рукава его преданно сдунул соринку?



Стихи — архаика. И скоро их не будет…


Стихи — архаика. И скоро их не будет.

Смешно настаивать на том, что Архилох

Еще нас по утру, как птичий хохот, будит,

Еще цепляется, как зверь-чертополох.

Прощай, речь мерная! Тебе на смену проза

Пришла, и Музы-то у опоздавшей нет,

И жар лирический трактуется как поза

На фоне пристальных журналов и газет.

Я пил с прозаиком. Пока мы с ним сидели,

Он мне рассказывал. Сюжет — особый склад

Мировоззрения, а стих живет без цели,

Летит, как ласточка, свободно, наугад.

И третье, видимо, нельзя тысячелетье

Представить с ямбами, зачем они ему?

Все так. И мало ли, о чем могу жалеть я?

Жалей, не жалуйся, гори, сходя во тьму.