участников движения. По-своему прав был Шершеневич, не без иронии писавший: «…У Николая Бурлюка попадались неплохие, хотя совсем не футуристические стихи. Но можно ли было с фамилией Бурлюк не быть причтенным к отряду футуристов?!»
Н. Бурлюк был самым «правым» среди леворадикально настроенных кубофутуристов. Критики и мемуаристы неоднократно писали о случайности его кооперирования с этой группой. Чуковский, считавший Н. Бурлюка «посторонним» среди будетлян, «даже немного сродни трогательной Елене Гуро», писал о нем: «Грустно видеть, как этот кротчайший поэт напяливает на себя футуризм, который только мешает излиться его скромной, глубокой душе». Показательно, что Н. Бурлюк отказался подписать самый резкий по тону футуристический манифест «Идите к черту», открывавший альманах «Рыкающий Парнас» (СПб., 1914), «резонно заявив, что нельзя даже метафорически посылать к черту людей, которым через час будешь пожимать руку».
Возможно, многое, что сближало Н. Бурлюка с кубофутуристами, делалось им из «братской солидарности» (именно поэтому, по его признанию Лившицу, он «предпочитал хранить молчание», даже когда «у него самого возникали сомнения в целесообразности давидовых приемов пропаганды нового искусства»). Тем не менее, фактическое участие Н. Бурлюка в деятельности кубофутуристической группы было по-настоящему заметным и значительным. Его произведения были опубликованы во всех основных коллективных изданиях будетлян. Он активно участвовал в публичных выступлениях. Его петербургская квартира на Большой Белозерской улице, наряду с квартирой Кульбина в Максимилиановском переулке и домом Гуро и Матюшина на Песочной улице, стала одним из столичных «штабов» футуристов, своего рода «гилейским фортом Шабролем» (Лившиц). Выступал Н. Бурлюк и как теоретик. Именно эту область его деятельности, в частности, ценил в первую очередь Матюшин: «Поэт Николай Бурлюк был талант второстепенный, но он много помогал братьям в теоретизации их живописных затей». Статья Н. Бурлюка «Поэтические начала», написанная «при участии Давида Бурлюка», по-своему весомая, формулирующая важные принципы футуристической литературы, а также продолжающий ее фрагмент «Supplementum[2] к поэтическому контрапункту» были опубликованы в увидевшем свет в марте 1914 года единственном (сдвоенном) номере «Первого журнала русских футуристов». Рассуждая в «Поэтических началах» о связи слова с «жизнью мифа», о мифе как «критерии красоты слова», касаясь вопросов роли авторского почерка в восприятии литературного текста, связи цвета и буквы и др., Н. Бурлюк заканчивает свою статью типично футуристическим выпадом: «Я еще раз должен напомнить что истинная поэзия не имеет никакого отношения к правописанию и хорошему слогу, — этому украшению письмовников, аполлонов, нив и прочих общеобразовательных „органов“.
Ваш язык для торговли и семейных занятий». Еще более резок авторский тон в опубликованном в этом же издании полемическом «Открытом письме гг. Луначарскому, Философову, Неведомскому», в котором Н. Бурлюк рьяно отстаивает корпоративные интересы «бурлючества», — таким «сокращенным термином» он называет футуризм: «Вы, воспитанные под знаменем свободы слова со знанием диалектики и уместности сказанного, стараетесь убедить ваших читателей, что мы подонки Нашей родины. <…> Некоторые из вас борцы за свободу религии и труда и — вот какое позорное противоречие!! МЫ, ВАШИ БРАТЬЯ, а вы нас оскорбляете и унижаете за то, что мы не рабы и живем свободой. И если за нами идет молодежь нашей родины, то это ваша вина — вы были и есть азиаты, губящие все молодое и национальное».
В целом известное литературное наследие Н. Бурлюка невелико. Кроме вошедших в настоящее издание стихотворных произведений, а также упоминаемых выше работ теоретического характера, его составляют прозаические лирические миниатюры, включенные в состав нескольких футуристических альманахов (кроме того, известен факт работы Н. Бурлюка над романом, в котором, по воспоминаниям Марии Бурлюк, «дамы путешествовали по степям в карете, ведя разговоры»).
Стихотворные произведения Н. Бурлюка — это преимущественно чистая лирика, которая, как кажется, действительно далека от поэтической практики кубофутуристов. Но русский литературный футуризм — течение чрезвычайно пестрое и разноплановое, сочетающее в себе художественные явления внешне весьма далекие друг от друга (не только гилейцы, но и другие футуристические объединения допускали творческое сотрудничество очень разных художников: например, к эгофутуризму в свое время примыкали, с одной стороны, Г. Иванов и Грааль-Арельский, перешедшие потом в «Цех поэтов», а. с другой — Василиск Гнедов — один из самых крайних поэтов). Творчество Н. Бурлюка, Е. Гуро, Б. Лившица — поэтов наиболее «умеренных», но отнюдь не чужых среди гилейцев — определяло один из флангов деятельности группы (на другом фланге — Крученых), тем самым расширяя ее эстетический диапазон, делая ее художественный потенциал более разнообразным.
Стихи Н. Бурлюка — это поэзия тонких психологических движений, неуловимых душевных нюансов, эмоционального импрессионизма. Мотивы одиночества, грусти, тоски, беспричинной тревоги, усталости как бы перетекают из одного произведения в другое, в совокупности выявляя своеобразный облик поэта, очевидно предпочитающего ночную тишину громкой суетности окружающего мира. «В своих кратких, скудных, старинных, бледноватых, негромких стихах, — писал о Н. Бурлюке Чуковский, — он таит какую-то застенчивую жалобу, какое-то несмелое роптание <…>. И робкую какую-то мечту <…>. Он самый целомудренный изо всех футуристов: скажет четыре строки, и молчит, и в этих умолчаниях, в паузах чувствуешь какую-то серьезную значительность…»
Эмпирика в стихотворениях Н. Бурлюка заменяется авторскими размышлениями, полными драматической рефлексии и глубоких сомнений:
Неотходящий и несмелый
Приник я к детскому жезлу.
Кругом надежд склеп вечно белый
Алтарь былой добру и злу.
Так тишина сковала душу,
Слилась с последнею чертой,
Что я не строю и не рушу,
Подневно миром запертой…
«Совсем по-особому мечтательны и философичны слова, с которыми приходит Н. Бурлюк в поэзию, — писал критик-современник. — Углубленное искусство стиха, лирика и лиризм, сплетенные друг с другом».
Элегические настроения, «старомодный» четырехстопный ямб, все эти догорающие дни, изящные, субтильные барышни (какой контраст по сравнению с дородными матронами Давида Бурлюка!), умирающие бабочки, тихие пейзажи («тишина» — здесь одно из ключевых слов) — все это, столь узнаваемое, многократно опробованное русской поэзией, делает стихи Н. Бурлюка подчеркнуто традиционными, но отнюдь не банальными. За всем этим просматривается по-своему выразительная личность автора, который без всякого позерства и саморекламирования, в доверительной, почти исповедальной тональности, ничего не доказывая и не отвергая, — пытается беседовать с читателем:
Я мальчик маленький — не боле,
А может быть, лишь внук детей
И только чувствую острей
Пустынность горестного поля.
А может быть, когда узнают
Какой во мне живет пришлец,
И грудь — темницу растерзают,
Мне встретить радостно конец?..
Последние произведения Н. Бурлюка были опубликованы в 1915 году в альманахе «Весеннее контрагентство муз». Сам автор уже находился в это время на военной службе. После революции он, единственный из кубофутуристов, участвовал в Гражданской войне на стороне белых и, вероятно, погиб.
Столь разные судьбы Давида и Николая Бурлюков оказались теснейшим образом связаны с историей русского авангардистского искусства. Различен по весомости их вклад в русский футуризм, разными творческими путями шли они в широчайшем русле этого течения. Столь же различны и занимаемые поэтами Бурлюками позиции в русской поэзии первой половины XX. Но позиции эти — быть может, не центральные, но и не периферийные — заняты ими вполне по праву.
С. Красицкий
Давид Бурлюк
Из сборника «Садок судей» (1910)*
«Скользи, пронзай стрелец, алмазный…»
Скользи, пронзай стрелец, алмазный
Неиссякаемый каскад…
Я твой сосед, живущий праздно
Люблю волненье белых стад.
Познавши здесь честную схиму,
И изучивши тайны треб
Я даже смерть с восторгом приму,
Как враном принесенный хлеб.
Вокруг взнеслися остроскалы,
Вершины их, венчанны льдом,
В закатный час таят опалы,
Когда — бесцветным станет дом.
Я полюбил скрижали — книги,
В них — жизнь, моя прямая цель.
Они — полезные вериги
Для духа праздности недель!
Пускай в ночи стекло наяды
Колеблют легкие перстом —
Храню ученые услады
Моем забвении златом.
Щастье циника
Op. 2.
Весеннее шумящее убранство —
Единый миг… затерянный цветах!
Напрасно зришь живое постоянство
Струящихся, скоротекущих снах.
Изменно все! И вероломны своды
Тебя сокрывшие от хлада бурь!
Везде, во всем — красивость шаткомоды!
Ах, циник, щастлив ты! Иди и каламбурь!
Затворник
Op. 3.
Молчанье сможешь длить пещере,
Пурпурный крик таить,
Спасаться углубленной вере,
Кратеры Смерти пить.
Книг потемневших переплеты.
Как быстро мчатся корабли
И окрыляются полеты
От запечатанной земли.
«Родился доме день туманный…»
Op. 4.
Родился доме день туманный,
И жизнь туманна вся,
Носить венец случайно данный,
Над бездной ужасов скользя.
Так пешеход, так злой калека
Глядит на радостно детей
И — зла над юностью опека,
Случайноспутницей своей,
Грозит глазам веселолюдным.
Зеленым ивиным ветвям
И путь необозримо трудный
Влачит уныло по полям.
«Упало солнце кровь заката…»
Op. 5.
Упало солнце кровь заката
Восторгам дня нет, нет возврата!
Лишь облаков вечернедым
Восходит клубом голубым.
И, если смертный отойдет,
Над ним вновь солнце не взойдет —
Лишь туча саваном седым
Повиснет небесах над ним.
«Я не владел еще тобою…»
Op. 6.
Я не владел еще тобою
Золотоокою младой,
Как холод вечностью седою
Сокрыл тебя своей бедой.
Уста — увядшая затея,
Глаза — безжизненный кристалл.
А зубы — белая аллея,
Что ужас смерти нашептал.
Откроешь вежды, не поверю,
Твой смех увял навек!..
Я сам умру под этой дверью,
Найдет бредущий человек.
Склеп занесен свистящим снегом,
Как груди милой, белизной.
Копыто оглашает бегом
Забытый путь в краю родном.
Проскачет усмехаясь мимо.
Сук — траур, путь — из серебра.
Подкова — тяжко нелюдима…
Крошится льдистая кора.
«Времени весы»
И у часов стучали зубы.
Op. 7.
Сорящие секундами часы.
Как ваша медленность тяготна!
Вы — времени сыпучего весы!
Что вами сделано — бесповоротно!
Ваш бег колеблет черепа власы,
В скольжении своем вольготны,
На выю лезвие несущие косы
С жестокотиканьем, злорадны беззаботно.
«Шестиэтажный возносился дом…»
Op. 8.
Шестиэтажный возносился дом,
Чернелись окна скучными рядами,
Но ни одно не вспыхнуло цветком,
Звуча знакомыми следами.
О сколько взглядов пронизало ночь
И бросилось из верхних этажей.
Безумную оплакавшие дочь,
Под стук неспящих сторожей.
Дышавшая на свежей высоте,
Глядя окно под неизвестной крышей.
Сколь ныне — чище ты и жертвенно святей!
Упавши вниз, ты вознеслася выше!
«Немая ночь, людей не слышно…»
Op. 9.
Немая ночь, людей не слышно.
В пространствах — царствие зимы.
Здесь вьюга наметает пышно
Гробницы белые средь тьмы.
Где фонари, где с лязгом шумным
Змеей скользнули поезда,
Твой взгляд казался камнем лунным,
Ночей падучая звезда.
Как глубоко под черным снегом
Прекрасный труп похоронен.
Пожри просторы шумным бегом,
Затмивши паром небосклон.
1905 год
Полтавская губ.
«Со звоном слетели проклятья…»
Op. 10.
Co звоном слетели проклятья,
Разбитые ринулись вниз.
Раскрыл притупленно объятья,
Виском угодил о карниз.
Смеялась над мной колокольня,
Внизу собирался народ.
Старушка — горбом богомольна.
Острил изловчась идиот.
Чиновник лежал неподвижно.
Стеклянными были глаза.
Из бойни безжалостноближней
Кот рану кровавый лизал.
«Ты окрылил условные рожденья…»
Op. 11.
Ты окрылил условные рожденья
Сносить душа их тайны не смогла.
Начни же наконец поэзии служенье —
Всмотрись излучисто — кривые зеркала.
Неясно все, все отвращает взоры,
Чудовищно сознав свое небытие:
Провалы дикие и снов преступных горы!..
Ты принял, кажется погибели питье!
«Чудовище простерлось между скал…»
Op. 12.
Чудовище простерлось между скал,
Заворожив гигантские зеницы.
Махровый ветр персты его ласкал,
Пушистый хвост золоторунной птицы.
Сияющим, теплеющим зигзагом
Тянулось тело меж колючих трав…
И всем понятней было с каждым шагом
Как неизбежно милостив удав.
Свои даря стократные слова,
Клубилося невнятной колыбели…
Чуть двигаясь, шептали: «раз» и «два»,
А души жуткие, как ландыши, слабели.
«Твоей бряцающей лампадой…»
Op. 13.
Твоей бряцающей лампадой
Я озарен лесной тиши.
О, всадник ночи, пропляши
Пред непреклонною оградой.
Золотогрудая жена
У еле сомкнутого входа.
Теплеет хладная природа,
Свои означив письмена.
Слепые прилежании взгляды.
Дождю подставим купола.
Я выжег грудь свою до тла,
Чтоб вырвать разветвленья зла,
Во имя правды и награды.
Объятий белых жгучий сот.
Желанны тонкие напевы,
Но все ж вернее Черной Девы
Разящий неизбежно мед.
«На исступленный эшафот…»
Op. 14.
На исступленный эшафот
Взнесла колеблющие главы!
А там — упорный черный крот
Питомец радости неправой.
Здесь, осыпаясь, брачный луг,
Волнует крайними цветами.
Кто разломает зимний круг
Протяжно знойными руками?
Звала тоска и нищета,
Взыскуя о родимой дани.
Склоняешь стан; не та, не та!
И исчезаешь скоро ланью.
«Монах всегда молчал…»
Op. 15.
Монах всегда молчал
Тускнели очи странно
Белела строго панна
От розовых начал.
Кружилась ночь вокруг,
Бросая покрывала.
Живой, родной супруг,
Родник, двойник металла.
Кругом, как сон, как мгла
Весна жила, плясала…
Отшельник из металла
Стоял в уюте зла.
«Ты изошел зеленым дымом…»
Op. 16.
Ты изошел зеленым дымом
Лилово синий небосвод,
Точася полдней жарким пылом
Для неисчерпанных угод.
И, может быть, твой челн возможный
Постигнем — знак твоих побед,
Когда исполним непреложный,
Жизнь искупающий — обет.
Сваливший огонь, закатный пламень,
Придет на свой знакомый брег;
Он, как рубин — кровавый камень,
Сожжет предательства ковчег.
«Пой облаков зиждительное племя…»
Op. 17.
Пой облаков зиждительное племя,
Спешащее всегда за нож простора!
Старик седой нам обнажает темя,
Грозя гранитною десницею укора.
Прямая цель! Как далеко значенье!
Веселые. К нам не придут назад.
Бессилие! Слепое истощенье!
Рек, воздохнув: «Где твой цветистый вклад?
Где пышные, внезапные рассветы,
Светильни хладные, торжественность ночей?..»
Угасло все! Вкруг шелест дымной Леты
И ты, как взгляд отброшенный — ничей!
Упали желтые, иссохшие ланиты,
Кругом сгустилась тишь, кругом слеглася темь…
Где перси юные, пьянящие Аниты?
О, голос сладостный, как стал ты глух и… нем!..
«Белила отцветших ланит…»
Op. 18.
Белила отцветших ланит.
Румянец закатного пыла.
Уверен, колеблется, мнит —
Грудь мыслей таимой изныла.
Приду, возжигаю алтарь,
Создавши высокое место.
Под облаком снова, как встарь,
Сжигаю пшеничное тесто.
Протянется яркая длань,
Стремяся за пламенем острым.
Будь скорое! Музыкой вспрянь,
Раскройся вкруг пологом пестрым.
Пускай голубое зерно
Лежит отвердевшим пометом…
К просторам и в завтра — окно.
Ответ многолетним заботам.
«Все тихо. Все — неясно. Пустота…»
Op. 19.
Все тихо. Все — неясно. Пустота.
Нет ничего. Все отвернулось странно.
Кругом отчетливо созрела высота.
Молчание царит, точа покровы прянно.
Слепая тишина, глухая темнота,
И ни единый след свой не откроет свиток…
Все сжало нежные влюбленные уста,
Все, — как бокал, где «днесь» кипел напиток…
И вдруг… почудились тончайшие шаги,
Полураскрытых тайн неизъяснимых шорох…
Душа твердит, не двигаясь: «беги»,
Склонясь, как лепесток, язвительных укорах.
Да, это — след, завядший лепесток!
Пусть рядом пыль свой затевает танец…
«Смотри» шепнул далекий потолок:
«Здесь он прошел, невнятный иностранец»…