Стихотворения — страница 8 из 68

Ливень льет, снег метет — мокрый снег,—

Не найти мне тебя, не найти!..

Только взгляд твой со мною навек —

Днем и ночью, в дому и в пути!

В тучах скрыт, погребен небосклон…

Ветра стук, ветра звон, ветра стон!..

От сердечной смуты не так уж далеко и до «мировых бурь», ибо человек един, и он един с человечеством, с миром, и, целясь в сердце, целишься в планету. Вот когда ветер поднимает занавес, и с подмостков раздается голос Вестника, комментирующего разыгравшиеся на наших глазах события. Конец этого монолога (так и названного — «Ветер, поднимающий занавес») звучит так: «…занавес поднят, и я всматриваюсь Лишь в одну занесенную снегом тропинку, Издали доносится гул Мутных проулков и улиц, мостов, мостовых. Уже вплотную — туманы, и мгла, и колокольные звоны. Я чувствую себя продравшим глаза ихтиозавром, Который спросонья слышит призыв разъяренного ветра: „Вселенная, тише! Вниманье, Земля!..“ Яростный клич взлохмаченного оратора, Сливаясь с волнами людского прибоя, Самумом и шквалом Обрушивается на нас. И тут — Небывалым, неслыханным и несказанным хором Гудят пространства земных площадей: „Вниманье, Планета! Вселенная, тише!..“ И повелительный голос Влечет за собой на трибуны толпы и сонмы, И самозабвенный порыв неистовой массы Мгновенно поднимает на ноги весь Петербург — От богомольной Лавры до богохульствующих манифестантов. Восторг и безумье, Проклятья, угрозы и воодушевленье. У меня на глазах сливаются в элизиум сумерек… Внимание, мир! Вперед, мирозданье! Слушай, Земля! Человечество, внемли!»

Занавес воспоминаний поднят и опущен. Но остается сознание и крепнет убеждение, что поэт никогда не был праздным зрителем великой мистерии. Он сам так говорит об этом: «О, я не спустился с бумажных небес На грешную землю. И не сошел с гобеленов или обоев В бурлящие толпы, И не из ночных варьете убежал, Покрывало наспех накинув! Я денно и нощно Был где-то рядом с запасами пороха Иль у химических складов, где газ и всякая адская смесь Были готовы взорваться вот-вот, В каждый миг и секунду. И никогда не бывал я один. Рядом со мною дежурили: Ветер — ошую, дождь — одесную».

Финал сдержан и спокоен. Никаких иллюзий. Да, «не раз и не два» являлась поэту дальняя звезда, не раз и не два озарялись его дни яркими вспышками света. Но это были звездные часы человечества, это был свет поэзии и века, и они вовсе не были залогом безоблачного счастья лично для него, покоя и воли для его души, они не предвещали ему ни мира, ни лада. И даже в кажущееся безветрие вершины чинар и тополей колыхались и гнулись под напором невидимых волн и токов. И он мог бы сказать завтрашними словами Маяковского: «Как раньше, свой раскачивай горб впереди поэтовых арб — неси один и радость, и скорбь, и прочий людской скарб…» Он примерно о том же и сказал за год до Маяковского в своем стихотворении «О, не единожды с неба…».

Вы скажете, что стихотворение это очень грустно? Поэт никогда и не скрывал своей грусти, вызванной тем или иным мелким поводом, а тем более какой-либо глубокой причиной (точно так же, как всегда делился он своей радостью, вызванной пустяком ли, планетарным ли событием). Но он никогда и не навязывал свою грусть и тоску читателю, и очень редко, исключительно редко, обнажал и раскрывал биографические, житейские, бытовые истоки и основания этих своих переживаний и состояний. Насколько конкретен и точен он был в любых своих адресах социальных, настолько он был замкнут и скрытен в сфере интимной, полагая — и исповедуя это как этическую и эстетическую норму, — что поэзия вправе сообщать читателю общую музыкальную силу переживания, способную стать универсальным вместилищем переживаний самого читателя, но отнюдь не всегда должна предлагать ему роль душеприказчика и духовника, обязанного выслушивать повесть о человеческих незадачах или прегрешениях поэта.

Но главное даже не это. Главное — никогда не следует выкидывать слова из песни. И слова не поймаешь, и песню загубишь, А у композитора поэтического, как и у композитора любого, свои законы, и музыку поэзии, как и любую музыку, следует воспринимать и судить в целом, а не по минорному или мажорному звучанию отдельных музыкальных фраз.

А каким несравненным мастером композиции был Галактион Табидзе! Раскрытие тайн его гармонических построений — это целая область постижения и познания, к которой никто еще даже не приблизился. Так, своеобразное поэтическое единство «ветров», о котором мы лишь вскользь говорили, назвав его даже условно кантатой (конечно, условно, и, конечно, весьма приблизительно), являет нам пример и экспозиции, и сопоставления контрастных тем в разработке, и переакцентировки их в репризе, и неожиданных финальных решений. И судить о каждой части творения возможно лишь исходя из целостного восприятия и постижения его.

Все перечисленные или рассмотренные выше произведения — стихи «высоковольтного» напряжения, как бы требующие добрососедства с более легкими и спокойными стихами. И Галактион не был бы Галактионом, если б на тех же страницах не возникали у него строки таких, скажем, стихотворений, как «Довелось мне все-таки…», или такие:

Мир состоит из гор,

Из неба и лесов,

Мир — это только спор

Двух детских голосов.

Земля в нем и вода,

Вопрос в нем и ответ:

На всякое «о, да!»

Доносится «о, нет!».

Среди зеленых трав,

Где шествуют стада,

Как этот мальчик прав,

Что говорит: «о, да!».

Как девочка права,

Что говорит: «о, нет!».

И правы все слова,

И полночь и рассвет.

Так в лепете детей

Враждуют «нет» и «да»,

Как и в душе моей,

Как и во всем всегда.

(«Он и она»)

…«Пролог к 100 стихотворениям», подытожив не только духовный опыт поэта в послеоктябрьское революционное восьмилетие, но и лироэпические поиски Галактиона Табидзе в 1923–1924 годах, открыл вместе с тем новую, на этот раз чисто лирическую полосу в его творчестве, которая завершилась выходом в 1927 году итогового, охватывающего почти два десятилетия, однотомника.

И во всех этих ста стихотворениях (опубликованных, как мы знаем, сразу в одном номере журнала «Мнатоби»), и в примыкающих к ним стихах последующих лет обращает на себя внимание возрождение в лирике Галактиона Табидзе живописно-пластической манеры изображения. Так же как в импрессионистических шедеврах 1915–1916 годов или реалистических зарисовках кахетинского цикла 1922 года, поэт выходит, так сказать, на «пленэр» и вновь доверяется свидетельствам своего зоркого глаза, впечатлениям, которые всегда проходят через душу поэта. Если говорить о пределе досягаемости для стиха событий и явлений внешнего мира, то проследить это можно было бы на таком, скажем, примере. Вот море. И корабль. Художник может увидеть это так, как это сделано в стихотворении «Спокойное море»:

И облако стояло, как фрегат

В спокойном море. Небо было сине.

Воображенье вдоль прибрежных линий

Влекло меня — увидеть бы фрегат!

А там, где мирно высился фрегат

И радуга несла свой хвост павлиний,

Я плыл, надеждой радужной объят,

И облик мира был как облак синий,

И облако сияло как фрегат.

Но поэт может вызвать и бурю, ему «весело видения и волны громоздить», смешать море с небом, угадать под водой «башни… сторожевые, И стены, и размытые дома», а на сам корабль обрушить пучину, стихию, и «с Хаосом… породниться», чтобы затем вновь — могуществом поэзии извлечь из хаоса высшую гармонию… Все это совершается в стихотворении Галактиона Табидзе «Город под водой». Место действия то самое реально существующее судно, которое, как мы знаем, вызвало ровно за год до этого у Маяковского благородную зависть к товарищу Нетте — «пароходу и человеку».

«Город под водой» — одна из вершин философской лирики Галактиона Табидзе двадцатых годов. Мы употребляем термин «философская лирика» лишь в том, конечно, смысле, в каком он применим к поэзии Галактиона; некоторое представление о нем может дать стихотворение «Из прозы будней», где поэт признавался, что предпочитает «ослепление» — «расчету», «обмолвку чувства» — «фразе», «полунамеки» — «высокопарным урокам нагой премудрости земной». Ведь все дело в том, что таится за «полунамеками», что стоит за «обмолвками чувства», какая именно «цель ясная» влечет поэта.

В «Городе под водой» цель, хотя бы и полунамеком высказанная, несомненна. «Суровый век» с его бурями стартовал десять лет назад в октябрьском Петрограде. Об этом сигнал:

Будь выше бед! Вы помните? Не я ли

Вам дал пароль надежды и борьбы —

И — пусть не поняли — вы напевали,

Как мне — далекий колокол Судьбы.

Такая глубина — светла. Она может осветить и прошлое и будущее: и тысячелетнюю Диоскурию, и рвущийся к своему завтрашнему дню, озаренный огнями ЗАГЭСа Тифлис:

Где оборвутся странствия Улисса?

Не всё ль равно? Я знаю, что в раю

Я различу с небес огни Тифлиса,

Как ныне — Диоскурию мою.

Разрешить «мертвых немоту», свести «как грани бытия» легендарную быль с грозной новью творимой легенды — вот в чем «цель ясная» и святость дела поэзии. Воплощая и исполняя свой завет, Галактион Табидзе не мог не обратиться к Руставели, так же как Блок в своем стремлении осмыслить «назначение поэта» в дни, когда были «сведены грани» хаоса и гармонии, не мог не «поклясться веселым именем Пушкина».[18]

Стихотворению «Город под водой», высоковольтной поэтической энергосетью связавшему тысячелетия грузинской истории, непосредственно предшествовали два значительнейших «историософских» произведения — «Космический оркестр» и «Поэма тигра» (оба написаны в 1926 году и исчерпали собою весь этот год для Галактиона Табидзе). В «Поэме тигра», обращаясь к Руставели и его творениям, Галактион Табидзе стремился показать, что гению дано восстановить разорванную связь времен, освободить гармонию из плена хаоса, вызволить день из когтей ночи и свет — из смертельных объятий тьмы: