…Когда умирают травы — сохнут,
Когда умирают звезды — гаснут,
Когда умирают кони — они дышат,
А когда умирают люди — поют песни!
…Когда я уезжал из России, я не взял с собой никаких бумаг. Ни черновиков, ни записных книжек, ничего решительно. Я не был уверен, что бумаги мои пропустят, и понадеялся на свою память. Память меня не подвела! Но, тем не менее, сегодня, сейчас, три года спустя, я с великим трудом заставляю себя закончить работу над составлением этого сборника. Многие стихи-песни, помещенные здесь, были сочинены еще в России, это последние стихи, которые подписаны словами — Москва, Жуковка, Серебряный бор, Переделкино.
И мне очень трудно расстаться с этими стихами! Мне всё время кажется, что было что-то еще, и еще, и еще, что я, все-таки, многое растерял, забыл… Может быть, я и вправду что-то забыл!
Александр Галич
103. Когда я вернусь…
Когда я вернусь…
Ты не смейся, когда я вернусь,
Когда пробегу, не касаясь земли, по февральскому снегу,
По еле заметному следу — к теплу и ночлегу —
И вздрогнув от счастья, на птичий твой зов
оглянусь —
Когда я вернусь.
О, когда я вернусь!..
Послушай, послушай, не смейся,
Когда я вернусь
И прямо с вокзала, разделавшись круто с таможней,
И прямо с вокзала — в кромешный, ничтожный,
раёшный —
Ворвусь в этот город, которым казнюсь и клянусь, Когда я вернусь.
О, когда я вернусь!..
Когда я вернусь,
Я пойду в тот единственный дом,
Где с куполом синим не властно соперничать небо,
И ладана запах, как запах приютского хлеба,
Ударит в меня и заплещется в сердце моем —
Когда я вернусь.
О, когда я вернусь!
Когда я вернусь,
Засвистят в феврале соловьи —
Тот старый мотив — тот давнишний, забытый, запетый.
И я упаду,
Побежденный своею победой,
И ткнусь головою, как в пристань, в колени твои!
Когда я вернусь.
А когда я вернусь?!..
СЕРЕБРЯНЫЙ БОР
104. СВЯЩЕННАЯ ВЕСНА
Собирались вечерами зимними,
Говорили то же, что вчера…
И порой почти невыносимыми
Мне казались эти вечера.
Обсуждали все приметы искуса,
Превращали в сложность простоту,
И моя Беда смотрела искоса
На меня — и мимо, в пустоту.
Этим странным взглядом озадаченный,
Темным взглядом, как хмельной водой,
Столько раз обманутый удачами,
Обручился я с моей Бедой!
А зима все длилась, все не таяла,
И пытаясь одолеть тоску —
Я домой, в Москву, спешил из Таллина,
Из Москвы — куда-то под Москву.
Было небо вымазано суриком,
Белую поземку гнал апрель…
Только вдруг, — прислушиваясь к сумеркам,
Услыхал я первую капель.
И весна, священного священнее,
Вырвалась внезапно из оков!
И простую тайну причащения
Угадал я в таянье снегов.
А когда в тумане, будто в мантии,
Поднялась над берегом вода, —
Образок Казанской Божьей Матери
Подарила мне моя Беда!
…Было тихо в доме. Пахло солодом.
Чуть скрипела за окном сосна.
И почти осенним звонким золотом
Та была пронизана весна!
Та весна — Прощенья и Прощания,
Та, моя осенняя весна,
Что дразнила мукой обещания
И томила. И лишала сна.
Словно перед дальнею дорогою,
Словно — в темень — угадав зарю,
Дар священный твой ладонью трогаю
И почти неслышно говорю:
— В лихолетье нового рассеянья,
Ныне и вовеки, навсегда,
Принимаю с гордостью Спасение
Я — из рук Твоих — моя Беда!
105. ПИСЬМО В СЕМНАДЦАТЫЙ ВЕК
…По вечерам, написав свои обязательные десять страниц (я писал в Серебряном Боре «Генеральную репетицию»), я отправлялся гулять. Со мною неизменно увязывался дворовый беспородный пес, по кличке Герцог. С берега Москвы-реки мы сворачивали в лесную аллейку, доходили до троллейбусной остановки, огибали круглую площадь и тем же путем возвращались к реке. Я садился на скамейку, закуривал, «Герцог» устраивался у моих ног. Мы смотрели на бегущую воду, на противоположный берег. Справа стояла церковь — Лыковская Троица, — превращенная в дровяной склад, а слева расстилались угодья государственной дачи номер пять. Там жил, еще член Политбюро в ту пору, Д. Полянский. Именно его вельможному гневу я был обязан, как выразились бы старинные канцеляристы, «лишением всех прав состояния».
Вертеть головой, то направо, то налево — было чрезвычайно интересно.
Уж так ли безумно намеренье —
Увидеться в жизни земной?!
Читает красотка с картины Вермеера
Письмо, что написано мной.
Она — словно сыграна скрипкою —
Прелестна, нежна и тонка,
Следит, с удивленной улыбкою,
Как в рифму впадает строка.
А впрочем, мучение адово
Читать эти строчки вразброд!
Как долго из века двадцатого
В семнадцатый почта идет!
Я к ней написал погалантнее,
Чем в наши пишу времена…
Смеркается рано в Голландии,
Не падает свет из окна.
Госпожа моя! Триста лет,
Триста лет вас все нет как нет.
На чепце расплелась тесьма,
Почтальон не несет письма,
Триста долгих-предолгих лет
Вы все пишете мне ответ.
Госпожа моя, госпожа,
Просто — режете без ножа!
До кого-то доходят вести,
До меня — только сизый дым.
Мы с дворовой собакой вместе
Над бегучей водой сидим.
Пес не чистой породы, помесь,
Но премудрый и славный пес…
Как он тащится, этот поезд,
Триста лет на один откос!
И такой он ужасно гордый,
Что ему и гудеть-то лень…
Пес мне ткнулся в колени мордой,
По воде пробежала тень.
Мы задремлем. Но нас разбудит
За рекой громыхнувший джаз…
Скоро, скоро в Москву прибудет
Из Голландии дилижанс!
Вы устали, моя судьба,
От столба пылить до столба?
А у нас теперь на Руси
И троллейбусы, и такси.
Я с надеждой смотрю — а вдруг
Дилижанс ваш придет на круг?
Дилижанс стоит на кругу…
Дилижанс стоит на кругу —
Я найти его не могу!
Он скоро, скоро, скоро тронется!
Я над водой сижу опять.
Направо — Лыковская Троица,
Налево — дача номер пять.
На этой даче государственной
Живет светило из светил,
Кому молебен благодарственный
Я б так охотно посвятил!
За все его вниманье крайнее,
За тот отеческий звонок,
За то, что муками раскаянья
Его потешить я не мог!
Что славен кличкой подзаборною,
Что наглых не отвел очей,
Когда он шествовал в уборную
В сопровожденье стукачей!
А поезд все никак не тронется!
Какой-то вздор, какой-то бред…
В вечерний дым уходит Троица,
На даче кушают обед.
Меню государственного обеда:
Бламанже.
Суп гороховый с грудинкой и гренками.
Бламанже!
Котлеты свиные отбивные с зеленым горошком.
Бламанже!!
Мусс клубничный со взбитыми сливками.
Бламанже!!!
— Вы хотите
Бля-ман-же?
— Извините,
Я уже!
У них бламанже сторожат сторожа,
Ключами звеня.
Простите меня, о — моя госпожа,
Простите меня!
Я снова стучусь в ваш семнадцатый век
Из этого дня.
Простите меня, дорогой человек,
Простите меня!
Я славлю упавшее в землю зерно
И мудрость огня.
За все, что мне скрыть от людей не дано —
Простите меня!
Ах, только бы шаг — за черту рубежа
По зыбкому льду…
Но вы подождите меня, госпожа,
Теперь я решился, моя госпожа,
Теперь уже скоро, моя госпожа,
Теперь я приду!..
Я к Вам написал погалантнее,
Чем в наши пишу времена.
Смеркается рано в Голландии,
Но падает свет из окна.
106. НОМЕРА
И. Б
Вьюга листья на крыльцо намела,
Глупый ворон прилетел под окно
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно.
Словно сдвинулись во мгле полюса,
Словно сшиблись над огнем топоры —
Оживают в. тишине голоса
Телефонов довоенной поры.
И внезапно обретая черты,
Шепелявит озорной шепоток:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Пляшут галочьи следы на снегу,
Ветер ставнею стучит на бегу,
Ровно в восемь я прийти не могу…
Да и в девять я прийти не могу!
Ты напрасно в телефон не дыши,
На заброшенном катке ни души,
И давно уже свои «бегаши»
Я старьевщику отдал за гроши.
И совсем я говорю не с тобой,
А с надменной телефонной судьбой.
Я приказываю:
— Дайте отбой!
Умоляю:
— Поскорее отбой!
Но печально из ночной темноты,
Как надежда,
И упрек,
И итог:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
107. ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ
Люди, я любил вас — будьте бдительны!
(Любимая цитата советских пропагандистов)
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали, до времени, старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочили, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих — нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!»
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак.
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят
фанфарами!
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность
«операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
108. ПЕЙЗАЖ
В Серебряном Боре, у въезда в Дом отдыха артистов Большого театра, стоит, врытый в землю, неуклюже отесанный, деревянный столб. Малярной кистью, небрежно и грубо, на столбе нанесены деления с цифрами — от единицы до семерки. К верху столба, прилажено колесико, через которое пропущена довольно толстая проволока. С одной стороны столба проволока уходит в землю, а с другой — к ней подвешена тяжелая гиря.
Сторож дома отдыха объяснил мне: — А это, Александр Аркадьевич, говномер… Проволока, она, стало быть, подведена к яме ассенизационной! Уровень, значит, повышается — гиря понижается… Пока она на двойке-тройке качается — ничего… А как до пятерки шестерки дойдет — тогда беда, тогда, значит, надо из города золотариков вызывать…
Мне показалось это творение русского умельца не только полезным, но и весьма поучительным. И я посвятил ему философский этюд, который назвал эпически скромно:
ПЕЙЗАЖ
Все было пасмурно и серо,
И лес стоял, как неживой,
И только гиря говномера
Слегка качала головой.
Не все напрасно в этом мире,
(Хотя и грош ему цена),
Покуда существуют гири
И виден уровень говна!
109. ПРОЩАНИЕ
За высокими соснами виден забор
И калитка в заборе.
Вот и время прощаться, Серебряный Бор,
Нам — в Серебряном Боре!
Выходила калитка в бескрайний простор,
Словно в звездное море.
Я грущу по тебе, мой Серебряный Бор,
Здесь — в Серебряном Боре.
Мы с тобою вели нескончаемый спор,
Только дело не в споре.
Я прощаюсь с тобой, мой Серебряный Бор,
Здесь — в Серебряном Боре.
Понимаешь ли — боль подошла под упор,
Словно пуля в затворе.
Я с тобой расстаюсь, мой Серебряный Бор,
Здесь — в Серебряном Боре.
Ну не станет меня — для тебя это вздор,
Невеликое горе!
Что ж, спасибо тебе, мой Серебряный Бор,
Я прощаюсь с тобой, мой Серебряный Бор,
И грущу по тебе, мой Серебряный Бор,
Здесь — в Серебряном Боре!