О ПОЭМЕ
<40> 1. Она кажется всем другой:
Поэма совести (Шкловск<ий>)
Танец (Берковский)
Музыка (почти все)
Испол<ненная> мечта символист<ов> (Ж<ирмунский>)
Поэма Канунов, Сочельников (Б. Филиппов)
Поэма – моя биография.
Историческая картина, летопись эпохи (Чуковс<кий>)
Почему произошла Революция (Шток)
Одна из фигур русской пляски (раскинув руки и вперед) (Паст<ернак> (Лирика, отступая и закрываясь платочком.)
Как возникает магия (Найман)
<41> Последний список ([октябрь], ноябрь, 1962. Москва) отменяет все предшествующие рукописные списки и печатные издания, даже еще не появившиеся («День поэта». Лен<издат> 62 г.) – в нем впервые «Интермедия», примечания редактора, указания на того, кто это произносит, читает или бормочет. III-е посвящение называется «Le jour des Rois», увеличено число прототипов («Этот Фаустом…») и т. д. Как видите, отличий довольно много, но самое существенное это раскрытие двойника в Эпилоге и песенка там же («За тебя я заплатила…»). Все новое в «Решке». Замечаю, что поэму гораздо лучше понимают молодые люди, чем мои современники.
В ПОЭМЕ
<42>
Пушкин – «Пиковая Дама» (в конце 1-й главки)
Гоголь – Кареты валились с мостов (не в реку, конечно), а просто пятятся обратно с крутых мостиков)
Достоевский – Конец 1-ой главки («Бесы») («Смерти нет – это всем известно)
Paul Valery Variété V (Сон…) (Эльсинорских террас парапет)
R. Browning Dis aliter visum (Подагра и слава…)
Блок – «Шаги Командора» («крик петуший нам только снится») и черная роза в бокале
Мандельштам (Повернувшись вполоборота и «Я к смерти готов»)
Вс. К<нязев> («палевый локон»), («поцелуйные плечи»)
Мейерхольд Арлекин – дьявол см. «О театре», стр…
Стравинский Петрушкина маска, пляска кучеров, барабан…
Библия – Мамврийский дуб, долина Иосафата, ковчег завета, содомские Лоты
Античн<ость> Гекубы, Кассандры, Софокл, ресницы Антиноя и музыка все время.
<43> И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возможным раззеркалить ее, во всяком случае по одной линии. Так возникло «лирическое отступление» в Эпилоге и заполнились точечные строфы «Решки». Стала ли она понятнее, – не думаю! – Осмысленнее – вероятно.
Но по тому высокому счету (выше политики и всего…) помочь ей все равно невозможно. Где-то в моих прозаических заметках мелькают какие-то лучи – не более.
<44> «Чем больше вы ее объясняете, тем [больше] меньше я ее [не] понимаю» (Из беседы о «Триптихе»)
Под Кедром
Хороший эпиграф, например, к «Решке» и главное – русский. Все поймут!
<45> Там же присутствовал «заповедный кедр», [пришедший посмотреть] подошедший взглянуть – что происходит из гулких и страшных недр моей поэмы, «где больше нет меня».
<46> Оставить ее одну уже не было опасно, но остаться без нее казалось просто невозможным.
<47> Кто-то (лето 62 г.) предположил, что поэма не всем понятна из-за своей аристократичности.
ЕЩЕ О ПОЭМЕ
<48> С 7 января 1963. Рождество
…и кажется, я все же заземлила ее самым неожиданным образом – интермедией. (Фонтанный грот, которого давно нет. Белый зеркальный зал – бал). Шапка «Решки» – это арка, составленная из двух частей. Там звучит отдаленно, но чисто – Реквием. И все это в 1941 г.
<49> Поджиоли пишет, что у Ахм<атовой> только голос «fiancée, bridée[68] и возлюбленной», когда [потом] уже давно (в 1935—40) [является] существ<ует> «Реквием», где достаточно громко звучит голос матери и сестры.[69] Ахм<атова> в течение десятилетий считается чуть ли не миниатюристкой – затем 22 года пишет свой огромный, похожий на траурную трагическую симфонию – Триптих. (Чтобы поделиться с читателем моим горем и показать, как глубока и безвыходна западня, в которую я попал, приведу несколько высказываний о поэме.)
Чук<овский> – [мастер] шедевр исторической живописи.
Шкл<овский>: – трагедия совести.
Шток: объяснение, отчего произошла Революция.
Фил<иппов>: – Ветер канунов.
Пастернак: Фигура «Русской» (Ах, вы сени, мои сени), – раскинув руки и вперед… (лирика), другая фигура – с платочком, прячась за ним и отступая. Добин[70]
А все тот же таинственный голос почти из будущего говорящий, как подобает о стихах (из-за поворота) объясняет: «Если перв<ая> строка…
и все исходит из стиха: «До смешного близка развязка».
ЭрГэ ищет и находит ее корни в классической русской литературе. (Пушкин – «Пиковая дама». Гоголь… Достоевский – «Бесы» и вообще тянет к бесам, не замечая петербургской гофманианы и западные корни, напр., «Dis aliter visum»[71] Браунинга и «Эл<ьсинорских> террас парапет» Paul Valery.)
Некто Ч<апский> в Ташкенте церемонно становится на одно колено, целует руки и говорит: «Вы – последний поэт Европы» (1942 г.)
А некто из зазеркалия (Фонтанный Дом): «Это реквием по всей Европе» (1946).
Jean Blot в 1962. («Прошлое и настоящее судят друг друга и обоюдно выносят друг другу приговор».)
Берковский (Комарово, 1962 г.) видит в ней танец – она вся движение и музыка.
Жирмунский: «Поэма без Героя» – это исполненная мечта символистов, это то, что они проповедовали в теории, но когда начинали творить, то никогда не могли осуществить. (Магия)
Гинзб<ург> считает это же запрещен<ным> приемом.
Итак, вы видите, что когда говоришь об этом авторе, то кажется, что говоришь о многих, не похожих друг на друга людях.
ПРОДОЛЖЕНИЕ О ПОЭМЕ
<50>Вл. Муравьев, которому уже 23 года, пишет о поэме: «Вечный допрос? – Нет. Нечто более реальное – тождество поэзии и совести, расплата стихами…» (и дальше) [(Ташкент. 1942)].
Из писем читателей о поэме
Читательница о Триптихе «Это голос судьи. Это действительно лира Софокла». (Письмо.)
Черняк (дневник)………………………………………………………………………………………………………………………………………………
<51> Когда в июне 1941 г. я прочла М. Цветаевой кусок поэмы (первый набросок), она довольно язвительно сказала: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41 году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро», очевидно, полагая, что поэма мирискусничная стилизация в духе Бенуа и Сомова, т. е. то, с чем она, м. б., боролась в эмиграции как со старомодным хламом. Время показало, что это не так. Время работало на «Поэму без Героя». За последние 20 лет произошло нечто удивительное, т. е. у нас на глазах происходит почти полный ренессанс 10-ых годов. Этот странный процесс еще не кончился и сейчас. Послесталинская молодежь и зарубежные ученые-слависты одинаково полны интереса к предреволюционным годам. Мандельштам, Пастернак, Цветаева переводятся и выходят по-русски, Гумилев перепечатывается множество раз, о Белом защищают диссертации и в Кембридже и в Сорбонне, о Хлебникове пишут длинные ученые работы, книги формалистов стóят les yeux de la tête.[72] У букинистов ищут Кузмина, у «всех» есть переписанный Ходасевич. Почти никто не забыт, почти все вспомнены.
Всё это я говорю в связи с моей поэмой, потому что, оставаясь поэмой исторической, она очень близка современному читателю, который втайне хочет побродить по Петербургу 1913, хочет сам узнать всех, кого он так любит (или так не любит). Представители ленинградской элиты спрашивают меня, в каком номере «Русской мысли» напечатана статья Н.В. Недоброво о «Четках», а кембриджец Антони Кросс пишет работу о «Четках» к 50-летию выхода этого сборника. (30 марта 1964).
Б.П<астернак> думал, что за границей интересуются им одним. Это было одной из его ошибок. Еще одно: по мере того как уменьшается интерес к Блоку – вырастает интерес к Андрею Белому, о котором сейчас все говорят. Но что, о Боже, будет с Сологубом, неужели он останется так прочно забыт. (Ал. Ремизова очень любят и помнят за границей.)
В Оксфорде настоящий культ Вячеслава Иванова («Свет вечерний» и статьи). Сэры Bowra и Berlin ездили к нему на поклон (между нами говоря, это было зрелищем для богов!?), ему разрешено все, вплоть до кровосмешения.
ЕЩЕ О ПОЭМЕ
<52> Х. У. сказал сегодня, что для поэмы всего характернее следующее: если первая строка строфы вызывает, скажем, изумление, вторая – желание спорить, третья – куда-то завлекает, четвертая – пугает, пятая – глубоко умиляет, а шестая – дарит последний покой или сладостное удовлетворение, – читатель меньше всего ждет, что в следующей строфе для него уготовано опять все только что перечисленное. Такого о поэме я еще не слыхала. Это открывает какую-то новую ее сторону.
Вообще все, что этот человек говорит о моих стихах, нисколько не похоже на то, что о них говорили или писали (на многих языках) в течение полувека. Ему как будто дано слышать их во сне, или видеть в каком-то заколдованном зеркале.
Про отдельные стихи он знает то, чего не знает никто и я всегда боюсь читать ему новое. Он никогда (ни разу) не задал мне ни одного вопроса о моих стихах или обстоятельствах, с которыми они связаны – об их месте в моей жизни. В его отношении есть что-то суровое и одержимо-целомудренное.