Я ушла, не дождавшись чуда,
В сентябре в зеркальную ночь —
Старый друг не спит и бормочет,
Что теперь больше счастья хочет
Позабыть про царскую дочь.
(И Лерм<овское> прим<ечание>: Едет царевич…) При этих строфах будет написано невесть что…
<68> Сотрудник [nomina sunt odiosa][80] извлек из «розовой папки» четыре строчки (почерк не Ахматовой) явно не имеющие никакого отношения к «Поэме без героя», и безуспешно старался (см. его доклад. С. X) убедить читателей, что строки:
От меня, как от той графини,
Шел по лестнице винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий
Смертный час над [страшной] зимней Невой —
должны находиться где-то в тексте, даже как-то связаны с архивной находкой.
<69> X) СЕДЬМАЯ – Ленинградская симфония Шостаковича.
XI) Недавно в одном из архивов Ленинграда был обнаружен листок, на котором находятся шесть стихотворных строк – по-видимому – это строфа из «Решки». Приводим для полноты и эти довольно бессвязные строки:
Полно мне леднеть от страха,
Лучше кликну «Чакону» Баха,
А за ней войдет человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится двадцатый век.
Говорят, что после этой находки автор попросил прекратить поиски пропущенных кусков поэмы, что и было исполнено.
М. Б. ПРИМЕЧАНИЕ
<70> Героиня Поэмы (Коломбина) вовсе не портрет О.А. Судейкиной. Это скорее портрет эпохи – это 10-ые годы, петербургские и артистические, а так как О.А. была до конца женщиной своего времени, то, вероятно, она все же ближе к Коломбине.
(Остальное в моих записках.)
Такова же Ольга на портретах С. Судейкина (см. Коломбина и Путаница). Говоря языком поэмы, это – тень, получившая отдельное бытие, и за которую уже никто (даже автор) не несет ответственности. Внешне она предельно похожа на Ольгу.
ИЗ ПРИМЕЧАНИЙ АВТОРА
А какой-то еще с тимпаном
козлоногую приволок
<71> Некто вернувшийся из тех мест, где стихи запоминают наизусть, принес две неизвестно кем сочиненные строфы и маловероятную новеллу, которую я не стану пересказывать.
<…>Текст
Как копытца, топочут сапожки,
Как бубенчик, звенят сережки,
В светлых локонах злые рожки,
Окаянной пляской пьяна
Словно с вазы чернофигурной,
Прибежала к волне лазурной
Так [нарядно] парадно обнажена.
А за ней в шинели и в каске[81]
[Ты – царевич из древней сказки,
Ты – солдатик из детской сказки]
Прибежавший сюда без маски,
Что тебя сегодня томит?
Столько горечи в каждом слове,
[Честный друг ты и раб любови]
Столько срама в твоей любови.
И зачем эта струйка крови
Бередит лепесток ланит?
Дальше будто бы была еще одна строфа – совершенно волшебная, но полусмытая океанской водой, попавшей в бутылку, в которой якобы приплыла рукопись поэмы.
(Рукопись в бутылке! – пошловато. Ну, ничего! – В крайнем случае сойдет[82]).
Куриозно, что за границей не поверили, что поэма – моя. Вероятно, Фил<иппов> приводит показания Ч<апского><крестного> о том, что я читала ее в Ташкенте.
<72><…> X) Откуда-то выпала бумажка и на ней: («РЕШКА») Va.
И особенно если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду – город в огне
И Ташкент в цвету подвенечном…
Скоро там о верном и вечном
Ветр азийский расскажет мне.
И еще: (Из «Эпилога»)
Все, что сказано в первой части
О любви, измене и страсти
Превратилось сегодня в прах.
И стоит мой город зашитый…
Тяжелы надгробные плиты
На бессонных его очах.
XI) СЕДЬМАЯ – Ленинградская симфония Шостаковича. Первая часть этой симфонии вывезена автором на самолете из осажденного города (1 октября 1941).
МАРИНА ЦВЕТАЕВА – АННЕ АХМАТОВОЙ
Москва, 26-го русского апреля 1921 г.
Дорогая Анна Андреевна!
Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни —. Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!
Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.
Готовлю еще книжечку: «Современникам» – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высОко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!
Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьяновую, с серебром – «Словеса злотые», – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете.
Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.
Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон», – это нежнее всего, что сказано о любви.
И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое «ярославец». – Какая Русь!
Напишу Вам о книге еще.
Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! Четки – Белая стая – Подорожник. Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.
Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах). – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и все.
Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.
Георгий АДАМОВИЧНА ПОЛЯХ «РЕКВИЕМА» АННЫ АХМАТОВОЙ
При чтении «Реквиема» вспоминаются фетовские слова о небольшой книжке, «томов премногих тяжелей». Замечательна эта книжка в двойном смысле: и как литературное произведение, то есть как стихи и как документ, относящийся к одной из самых темных в истории России эпох. Двойственность впечатления, однако, исчезает, едва почувствуешь, что будь стихи Ахматовой не так остры, не так убедительны, их идейное и моральное содержание, в общих чертах знакомое, не казалось бы открытием, и наоборот, если бы стихи говорили о другом, то не вызвали бы отклика, выходящего далеко за пределы эстетического и художественного удовлетворения. О большевизме, о сталинском его периоде, о русской революции вообще написаны сотни исследований. Каждому из нас приходилось подолгу думать обо всем, что произошло в России – или, вернее, что произошло с Россией – в последние полвека. Однако особенность поэтического подхода к событиям и явлениям в том и состоит, что о них как будто впервые узнаешь. Впервые и во всяком случае по-новому, иначе, чем прежде, ужасаешься тому, о чем давно знал. Одно незаменимо-четкое слово, одна интонация, безошибочно точно соответствующая продиктовавшему ее чувству – и читателя будто кто-то берет за плечи, встряхивает, будит, заставляет с неотвязной настойчивостью спросить себя: как же могло все это случиться? Кто несет за случившееся ответственность?
Как могло все это случиться? Вопрос, родственный тому, который в русской литературе поднят был еще Карамзиным после кровавых робеспьеровских попыток установить раз навсегда, какой бы то ни было ценой, равенство и справедливость и вслед за Карамзиным, с сочувственным упоминанием его имени, затронутый Герценом в «С того берега». Вопрос общий, поистине «проклятый», потому что ответить на него можно было бы, лишь объяснив, почему идеи и принципы по существу приемлемые, в замысле своем подлинно альтруистические приводят к жесточайшему насилию. Ответы шаблонные, ленивые известны. Историческая, мол, необходимость: лес рубят, щепки летят и прочее – вздор, отговорки, самоубаюкивание для более безмятежного перехода к очередным делам. Даже догадка – увы, увы, правдоподобная! – о том, что ни равенства, ни справедливости человек не хочет, что мечтает о них человек, лишь пока по состоянию своему находится ниже средней общественной черты, а едва над ней поднявшись, теряет к спуску всякую склонность, – словом, о том, что мир есть джунгли, и что человек в глубине души своей безотчетно озабочен не столько необходимостью уничтожения джунглей, сколько стремлением самому стать в них тигром, и что, значит, насилие над эвентуальными тиграми неизбежно, – даже она, эта догадка, нужного ответа не дает. Есть что-то метафизически ускользающее от разума в печальной судьбе всех социальных идеалов. На крайность с этим можно было бы примириться, если бы их проверка оставалась теоретической. Проверка практическая обходится что-то чересчур дорого, «не по карману», как сказал бы Иван Карамазов.
Наш русский исторический опыт – тот, который нашел горестное лирическое отражение в «Реквиеме», – не похож ни на какой другой. Впрочем, в истории, как в жизни, все индивидуализировано, а схемы с общими линиями и будто бы непреложными законами возникают в воображении людей позднее, когда мало-помалу исчезают, стираются неповторимые черты каждого умчавшегося года. «Смерть и время царят на земле», по Соловьеву. Можно было бы добавить: случай царит на земле – и царит самодержавно, без каких-либо конституций.