Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 10 из 91

И потому, навек неосторожно,

я не пришла ни завтра, ни потом.

Я плакала меж звёзд, дерев и дач —

после спектакля, в гаснущем партере,

над первым предвкушением потери

так плачут дети, и велик их плач.

1962

«Когда б спросили… – некому спросить…»

Когда б спросили… – некому спросить:

пустынна переделкинская осень.

Но я – как раз о ней! Пусть спросят синь

и желтизна, пусть эта церковь спросит,

когда с лучом играет на холме,

пусть спросит холм, скрывающий покуда,

что с ним вовек не разминуться мне,

и ветхий пруд, и дерево у пруда,

пусть осень любопытствует: куда,

зачем спешу по направленью к лету

вспять увяданья? И при чем Кура,

когда пора подумывать про Лету?

И я скажу: – О местность! О судьба!

О свет в окне единственного дома!

Дай миг изъять из моего всегда,

тебе принадлежащего надолго,

дай неизбежность обежать кругом

и уж потом ее настигнуть бегом,

дай мне увидеть землю роз и гор

с их неземным и отстраненным снегом,

дай Грузию по имени назвать,

моей назвать, плениться белым светом

и над Курою постоять. Как знать?

Быть может – нет… а всё ж,

вдруг – напоследок?

1962

Симону Чиковани

Явиться утром в чистый север сада,

в глубокий день зимы и снегопада,

когда душа свободна и проста,

снегов успокоителен избыток

и пресной льдинки маленький напиток

так развлекает и смешит уста.

Всё нужное тебе – в тебе самом, —

подумать и увидеть, что Симон

идет один к заснеженной ограде.

О нет, зимой мой ум не так умен,

чтобы поверить и спросить: – Симон,

как это может быть при снегопаде?

И разве ты не вовсе одинаков

с твоей землею, где, навек заплакав

от нежности, всё плачет тень моя,

где над Курой, в объятой Богом Мцхете,

в садах зимы берут фиалки дети,

их называя именем «Иа»?

И коль ты здесь, кому теперь видна

пустая площадь в три больших окна

и цирка детский круг кому заметен?

О, дома твоего беспечный храм,

прилив вина и лепета к губам

и пение, что следует за этим!

Меж тем всё просто: рядом то и это,

и в наше время от зимы до лета

полгода жизни, лёта два часа.

И приникаю я лицом к Симону

всё тем же летом, тою же зимою,

когда цветам и снегу нет числа.

Пускай же всё само собой идет:

сам прилетел по небу самолет,

сам самовар нам чай нальет в стаканы.

Не будем звать, но сам придет сосед

для добрых восклицаний и бесед,

и голос сам заговорит стихами.

Я говорю себе: твой гость с тобою,

любуйся его милой худобою,

возьми себе, не отпускай домой.

Но уж звонит во мне звонок испуга:

опять нам долго не видать друг друга

в честь разницы меж летом и зимой.

Простились, ничего не говоря.

Я предалась заботам января,

вздохнув во сне легко и сокровенно.

И снова я тоскую поутру.

И в сад иду, и веточку беру,

и на снегу пишу я: Сакартвело.

1963

Сон

О опрометчивость моя!

Как видеть сны мои решаюсь?

Так дорого платить за шалость —

заснуть?

Но засыпаю я.

И снится мне, что свеж и скуп

сентябрьский воздух. Всё знакомо:

осенняя пригожесть дома,

вкус яблок, не сходящий с губ.

Но незнакомый садовод

возделывает сад знакомый

и говорит, что он законный

владелец.

И войти зовет.

Войти? Как можно? Столько раз

я знала здесь печаль и гордость,

и нежную шагов нетвердость,

и нежную незрячесть глаз.

Уж минуло так много дней.

А нежность – облаком вчерашним,

а нежность – обмороком влажным

меня омыла у дверей.

Но садоводова жена

меня приветствует жеманно.

Я говорю:

– Как здесь туманно…

И я здесь некогда жила.

Я здесь жила – лет сто назад.

– Лет сто? Вы шутите?

– Да нет же!

Шутить теперь? Когда так нежно

столетьем прошлым пахнет сад?

Сто лет прошло, а всё свежи

в ладонях нежности

к родимой

коре деревьев.

Запах дымный

в саду всё тот же.

– Не скажи! —

промолвил садовод в ответ.

Затем спросил:

– Под паутиной,

со старомодной чёлкой длинной,

не ваш ли в чердаке портрет?

Ваш сильно изменился взгляд

с тех давних пор, когда в кручине,

не помню, по какой причине,

вы умерли – лет сто назад.

– Возможно, но – жить так давно,

лишь тенью в чердаке остаться,

и всё затем, чтоб не расстаться

с той нежностью?

Вот что смешно.

1963

Уроки музыки

Люблю, Марина, что тебя, как всех,

что, как меня, —

озябшею гортанью

не говорю: тебя – как свет! как снег! —

усильем шеи, будто лёд глотаю,

стараюсь вымолвить: тебя, как всех,

учили музыке. (О, крах ученья!

Как если бы, под Бо́гов плач и смех,

свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:

рояль и ты – два совершенных круга,

в тоске взаимной глухонемоты

терпя иноязычие друг друга.

Два мрачных исподлобья сведены

в неразрешимой и враждебной встрече:

рояль и ты – две сильных тишины,

два слабых горла: музыки и речи.

Но твоего сиротства перевес

решает дело. Что рояль? Он узник

безгласности, покуда в до диез

мизинец свой не окунет союзник.

А ты – одна. Тебе – подмоги нет.

И музыке трудна твоя наука —

не утруждая ранящий предмет,

открыть в себе кровотеченье звука.

Марина, до! До – детства, до – судьбы,

до – ре, до – речи, до – всего, что после,

равно, как вместе мы склоняли лбы

в той общедетской предрояльной позе,

как ты, как ты, вцепившись в табурет, —

о, карусель и Гедике ненужность! —

раскручивать сорвавшую берет,

свистящую вкруг головы окружность.

Марина, это всё – для красоты

придумано, в расчете на удачу

раз накричаться: я – как ты, как ты!

И с радостью бы крикнула, да – плачу.

Октябрь 1963

«Случилось так, что двадцати семи…»

Случилось так, что двадцати семи

лет от роду мне выпала отрада

жить в замкнутости дома и семьи,

расширенной прекрасным кругом сада.

Себя я предоставила добру,

с которым справедливая природа

следит за увяданием в бору

или решает участь огорода.

Мне нравилось забыть печаль и гнев,

не ведать мысли, не промолвить слова

и в детском неразумии дерев

терпеть заботу гения чужого.

Я стала вдруг здорова, как трава,

чиста душой, как прочие растенья,

не более умна, чем дерева,

не более жива, чем до рожденья.

Я улыбалась ночью в потолок,

в пустой пробел, где близко и приметно

белел во мраке очевидный Бог,

имевший цель улыбки и привета.

Была так неизбежна благодать

и так близка большая ласка Бога,

что прядь со лба – чтоб легче целовать —

я убирала и спала глубоко.

Как будто бы надолго, на века́,

я углублялась в землю и деревья.

Никто не знал, как му́ка велика

за дверью моего уединенья.

1964

В опустевшем доме отдыха

Впасть в обморок беспамятства, как плод,

уснувший тихо средь ветвей и грядок,

не сознавать свою живую плоть,

ее чужой и грубый беспорядок.

Вот яблоко, возникшее вчера.

В нём – мышцы влаги, красота пигмента,

то тех, то этих действий толчея.

Но яблоку так безразлично это.

А тут, словно с оравою детей,

не совладаешь со своим же телом,

не предусмотришь всех его затей,

не расплетешь его переплетений.

И так надоедает под конец

в себя смотреть, как в пациента лекарь,

всё время слышать треск своих сердец

и различать щекотный бег молекул.

И отвернуться хочется уже,

вот отвернусь, но любопытно глазу.

Так музыка на верхнем этаже

мешает и заманивает сразу.

В глуши, в уединении моем,

под снегом, вырастающим на кровле,

живу одна и будто бы вдвоем —

со вздохом в лёгких, с удареньем крови.

То улыбнусь, то пискнет голос мой,

то бьется пульс, как бабочка в ладони.

Ну, слава Богу, думаю, живой

остался кто-то в опустевшем доме.

И вот тогда тебя благодарю,

мой организм, живой зверёк природы,