Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 24 из 91

Стихотворения чудный театр,

нежься и кутайся в бархат дремотный.

Я – ни при чем, это занят работой

чуждых божеств несравненный талант.

Я – лишь простак, что извне приглашен

для сотворенья стороннего действа.

Я не хочу! Но меж звездами где-то

грозную палочку взял дирижер.

Стихотворения чудный театр,

нам ли решать, что сегодня сыграем?

Глух к наставленьям и недосягаем

в музыку нашу влюбленный тиран.

Что он диктует? И есть ли навес —

нас упасти от любви его лютой?

Как помыкает безграмотной лютней

безукоризненный гений небес!

Стихотворения чудный театр,

некого спрашивать: вместо ответа —

му́ка, когда раздирают отверстья

труб – для рыданья и губ – для тирад.

Кончено! Лампы огня не таят.

Вольно! Прощаюсь с божественным игом.

Вкратце – всей жизнью и смертью – разыгран

стихотворения чудный театр.

1975

Запоздалый ответ Пабло Неруде

Коль впрямь качнулась и упала

его хранящая звезда,

откуда эта весть от Пабло

и весть моя ему – куда?

С каких вершин светло и странно

он озирает белый свет?

Мы все прекрасны несказанно,

пока на нас глядит поэт.

Вовек мне не бывать такою,

как в сумерках того кафе,

воспетых чудною строкою,

столь благосклонною ко мне.

Да было ль в самом деле это?

Но мы, когда отражены

в сияющих зрачках поэта,

равны тому, чем быть должны.

1975

Анне Каландадзе

Как мило всё было, как странно.

Луна восходила, и Анна

печалилась и говорила:

– Как странно всё это, как мило. —

В деревьях вблизи ипподрома —

случайная сень ресторана.

Веселье людей. И природа:

луна, и деревья, и Анна.

Вот мы – соучастники сборищ.

Вот Анна – сообщник природы,

всего, с чем вовеки не споришь,

лишь смотришь – мгновенья и годы.

У трав, у луны, у тумана

и малого нет недостатка.

И я понимаю, что Анна —

явленье того же порядка.

Но если вблизи ипподрома,

но если в саду ресторана

и Анна, хотя и продрогла,

смеется так мило и странно,

я стану резвей и развязней

и вымолвлю тост неизбежный:

– Ах, Анна, я прелести вашей

такой почитатель прилежный.

Позвольте спросить вас: а разве

ваш стих – не такая ж загадка,

как встреча Куры и Арагви

близ Мцхета во время заката?

Как эти прекрасные реки

слились для иного значенья,

так вашей единственной речи

нерасторжимы теченья.

В ней чудно слова уцелели,

сколь есть их у Грузии милой,

и раньше – до Свети-Цховели,

и дальше – за нашей могилой.

Но, Анна, вот сад ресторана,

веселье вблизи ипподрома,

и слышно, как ржет неустанно

коней неусыпная дрёма.

Вы, Анна, – ребенок и витязь,

вы – маленький стебель бесстрашный,

но, Анна, клянитесь, клянитесь,

что прежде вы не были в хашной! —

И Анна клялась и смеялась,

смеялась и клятву давала:

– Зарёй, затевающей алость,

клянусь, что еще не бывала! —

О жизнь, я люблю твою сущность:

луну, и деревья, и Анну,

и Анны смятенье и ужас,

когда подступали к духану.

Слагала душа потаенно

свой шелест, в награду за это

присутствие Галактиона

равнялось избытку рассвета,

не то чтобы видимо зренью,

но очевидно для сердца,

и слышалось: – Есмь я и рею

вот здесь, у открытого среза

скалы и домов, что нависли

над бездной Куры близ Метехи.

Люблю ваши детские мысли

и ваши простые утехи. —

И я помышляла: покуда

соседом той тени не стану,

дай, жизнь, отслужить твое чудо,

ту ночь, и то утро, и Анну…

1975

«Я столько раз была мертва…»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертва

иль думала, что умираю,

что я безгрешный лист мараю,

когда пишу на нем слова.

Меня терзали жизнь, нужда,

страх поутру, что всё сначала.

Но Грузия меня всегда

звала к себе и выручала.

До чудных слёз любви в зрачках

и по причине неизвестной,

о, как, когда б вы знали, – как

меня любил тот край прелестный.

Тифлис, не знаю, невдомёк —

каким родителем суровым

я брошена на твой порог

подкидышем большеголовым?

Тифлис, ты мне не объяснял,

и я ни разу не спросила:

за что дарами осыпал

и мне же говорил «спасибо»?

Какую жизнь ни сотворю

из дней грядущих, из тумана, —

чтоб отслужить любовь твою,

всё будет тщетно или мало…

1975

«Помню – как вижу, зрачки затемню…»

Помню – как вижу, зрачки затемню

ве́ками, вижу: о, как загорело

всё, что растет, и, как песнь, затяну

имя земли и любви: Сакартвело.

Чуждое чудо, грузинская речь,

Тереком буйствуй в теснине гортани,

ах, я не выговорю – без предтеч

крови, воспитанной теми горами.

Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,

в предки не взять и родство опровергнуть?

Ваше – во мне, если в почву вошла

косточка – выйдет она на поверхность.

Слепы уста мои, где поводырь,

чтобы мой голос впотьмах порезвился?

Леса ли оклик услышу, воды ль —

кажется: вот говорят по-грузински.

Как я люблю, славянин и простак,

недосягаемость скороговорки,

помнишь: лягушки в болоте… О, как

мучают горло предгорья, пригорки

грамоты той, чьи вершины в снегу

Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!

Гмерто, ужель никогда не смогу

высказать то – несказанное что-то?

Только во сне – велика и чиста,

словно снега́, – разрастаюсь и рею,

сколько хочу услаждаю уста

речью грузинской, грузинскою речью…

1975

«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…

Жила-была Белла… потом умерла…

И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,

где Гия и Шура встречали меня.

О, длилось бы вечно, что прежде бывало:

с небес упадал солнцепёк проливной,

и не было в городе этом подвала,

где б Гия и Шура не пили со мной.

Как свечи мерцают родимые лица.

Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.

Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса

мы встретимся: Гия, и Шура, и я.

Счастливица, знаю, что люди другие

в другие помянут меня времена.

Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,

никто никогда не полюбит меня.

1975

Москва ночью при снегопаде

Борису Мессереру

Родитель-хранитель-ревнитель души,

что ластишься чудом и чадом?

Усни, не таращь на луну этажи,

не мучь Александровским садом.

Москву ли дразнить белизною Афин

в ночь первого сильного снега?

(Мой друг, твое имя окликнет с афиш

из отчужденья, как с неба.

То ль скареда лампа жалеет огня,

то ль так непроглядна погода,

мой друг, твое имя читает меня

и не узнает пешехода.)

Эй, чудище, храмище, больно смотреть,

орды угомон и поминки,

блаженная пестрядь, родимая речь —

всей кровью из губ без запинки.

Деньга за щекою, раскосый башмак

в садочке, в калине-малине.

И вдруг ни с того ни с сего, просто так,

в ресницах – слеза по Марине…

1975

«Я школу Гнесиных люблю…»

Я школу Гнесиных люблю,

пока влечет меня прогулка

по снегу, от угла к углу,

вдоль Скатертного переулка.

Дорожка – скатертью, богат

крахмал порфироносной прачки.

Моих две тени по бокам —

две хилых пристяжных в упряжке.

Я школу Гнесиных люблю

за песнь, за превышенье прозы,

за желтый цвет, что ноябрю

предъявлен, словно гроздь мимозы.

Когда смеркается досуг

за толщей желтой штукатурки,

что делает согбенный звук

внутри захлопнутой шкатулки?

Сподвижник музыки ушел —

где музыка? Душа погасла

для сна, но сон творим душой,

и музыка не есть огласка.

Не потревожена смычком

и не доказана нимало,

что делает тайком, молчком

ее материя немая?

В тигриных мышцах тишины

она растет прыжком подспудным,

и сны ее совершены

сокрытым от людей поступком.

Я школу Гнесиных люблю

в ночи, но более при свете,

скользя по утреннему льду,