Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 28 из 91

я вослед Тициану твердила.

Я такая живучая, старый Тифлис,

твое сердце во мне невредимо.

Как мацонщик, чей ослик любим, как никто,

возвещаю восход и мацони.

Коль кинто не придет, я приду, как кинто,

веселить вас, гуляки и сони.

Ничего мне не жалко для ваших услад.

Я – любовь ваша, слухи и басни.

Я нырну в огнедышащий маленький ад

за стихом, как за хлебом – хабази.

Жил во мне соловей, всё о вас он звенел,

и не то ль меня сблизило с вами,

что на вас я взирала глазами зверей

той породы, что знал Пиросмани.

Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь.

Есть такие края неужели,

где бы я преминула, Отар и Тамаз,

вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели?

А когда остановит дыханье и речь

та, последняя в жизни превратность,

я успею подумать: позволь умереть

за тебя, мой Тифлис, моя радость!

1978

«То снился он тебе, а ныне ты – ему…»

Мне Тифлис горбатый снится…

Осип Мандельштам

То снился он тебе, а ныне ты – ему.

И жизнь твоя теперь – Тифлиса сновиденье.

Поскольку город сей непостижим уму,

он нам при жизни дан в посмертные владенья.

К нам родина щедра, чтоб голос отдыхал,

когда поет о ней. Перед дорогой дальней

нам всё же дан привал, когда войдем в духан,

где чем душа светлей, тем пение печальней.

Клянусь тебе своей склоненной головой

и воздухом, что весь – душа Галактиона,

что город над Курой – всё милосердней твой,

ты в нём не меньше есть, чем был во время оно.

Чем наш декабрь белей, когда роняет снег,

тем там платан красней, когда роняет листья.

Пусть краткому «теперь» был тесен белый свет,

пространному «потом» – достаточно Тифлиса.

1978

Гагра: кафе «Рица»

Фазилю Искандеру

Как будто сон тягучий и огромный,

клубится день огромный и тягучий.

Пугаясь роста и красы магнолий,

в нём кто-то плачет над кофейной гущей.

Он ослабел – не отогнать осу вот,

над вещей гущей нависает если.

Он то ли болен, то ли так тоскует,

что терпит боль, не меньшую болезни.

Нисходит сумрак. Созревают громы.

Страшусь узнать: что эта гуща знает?

О, горе мне, магнолии и горы.

О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?

Я – мертвый гость беспечности курортной:

пусть пьет вино, лоснится и хохочет.

Где жизнь моя? Вот блеск ее короткий

за мыс заходит, навсегда заходит.

Как тяжек день – но он не повторится.

Брег каменный, мы вместе каменеем.

На набережной в заведенье «Рица»

я юношам кажусь Хемингуэем.

Идут ловцы стаканов и тарелок.

Печаль моя относится не к ним ли?

Неужто всё – для этих, загорелых

и ни одной не прочитавших книги?

Я упасу их от моей печали,

от грамоты моей высокопарной.

Пускай всегда толпятся на причале,

вблизи прибоя – с ленью и опаской.

О Море-Небо! Ниспошли им легкость.

Дай мне беды, а им – добра и чуда.

Так расточает жизни мимолетность

тот человек, который – я покуда.

1979

«Пришелец, этих мест название: курорт…»

Пришелец, этих мест название: курорт.

Пляж озабочен тем, чтоб стал ты позолочен.

Страдалец, извлеки из северных корост

всей бледности твоей озябший позвоночник.

Магнолий белый огнь в честь возожжен твою.

Ты нищ – возьми себе плодов и роз излишек.

Власть моря велика – и всякую вину

оно простит тебе и боль ума залижет.

Уж ты влюблен в балкон – в цветах лиловых весь.

Балкон средь облаков висит и весь в лиловом.

Не знаю кто, но есть тебе пославший весть

об упоенье уст лилово-винным словом.

Счастливец вновь спешит страданья раздобыть.

В избытке райских кущ он хочет быть в убытке.

Придрался вот к чему и вот чего забыть

не хочет, говорит: я здесь – а где убыхи?

Нет, вовсе не курорт названье этих мест.

Край этот милосерд, но я в нём только странник.

Гость родины чужой, о горе мне, я – есмь,

но нет убыхов здесь и мёртв язык-изгнанник.

К Аллаху ли взывать, иль Боже говорить,

иль Гмерто восклицать – всё верный способ зова.

Прошу: не одаряй. Ненадобно дарить.

У всех не отними ни родины, ни слова.

1979

Сухуми

«Как холодно в Эшери и как строго…»

Как холодно в Эшери и как строго.

На пир дождя не звал нас небосвод.

Нет никого. Лишь бодрствует дорога

влекомых морем хладных горных вод.

Вино не приглашает к утешенью

условному. Ум раны трезв и наг.

Ущелье ныне мрачно, как ущелью

пристало быть. И остается нам

случайную пустыню ресторана

принять за совершенство пустоты.

И, в сущности, как мало расстоянья

меж тем и этим. Милый друг, прости.

Как дней грядущих призрачный историк

смотрю на жизнь, где вместе ты и я,

где сир и дик средь мирозданья столик,

накрытый на краю небытия.

Нет никого в ущелье… Лишь ущелье,

где звук воды велик, как звук судьбы.

Ах нет, мой друг, то просто дождь в Эшери.

Так я солгу – и ты мне так солги.

1979

Бабочка

Антонине Чернышёвой

День октября шестнадцатый столь тёпел,

жара в окне так приторно желта,

что бабочка, усопшая меж стекол,

смерть прервала для краткого житья.

Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли

очнулась ты от участи сестер,

жаднейшая до бренных лакомств яви

средь прочих шоколадниц и сластён?

Из мертвой хватки, из загробной дрёмы

ты рвешься так, что, слух острее будь,

пришлось бы мне, как на аэродроме,

глаза прикрыть и голову пригнуть.

Перстам неотпускающим, незримым

отдав щепотку боли и пыльцы,

пари, предавшись помыслам орлиным,

сверкай и нежься, гибни и прости.

Умру иль нет, но прежде изнурю я

свечу и лоб: пусть выдумают – как

благословлю я хищность жизнелюбья

с добычей жизни в меркнущих зрачках.

Пора! В окне горит огонь-затворник.

Усугубилась складка меж бровей.

Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —

и Воскресенье бабочки моей.

1979

«Смеркается в пятом часу, а к пяти…»

Илье Дадашидзе

Смеркается в пятом часу, а к пяти

уж смерклось. Что сладостней поздних

шатаний, стояний, скитаний в пути,

не так ли, мой пёс и мой посох?

Трава и сугробы, октябрь, но февраль.

Тьму выбрав, как свет и идею,

не хочет свободный и дикий фонарь

служить Эдисонову делу.

Я предана этим бессветным местам,

безлюдию их и безлунью,

науськавшим гнаться за мной по пятам

позёмку, как свору борзую.

Полога дорога, но есть перевал

меж скромным подъемом и спуском.

Отсюда я вижу, как волен и ал

огонь в обиталище узком.

Терзаясь значеньем окна и огня,

всяк путник умерит здесь поступь,

здесь всадник ночной придержал бы коня,

здесь медлят мой пёс и мой посох.

Ответствуйте, верные поводыри:

за склоном и за поворотом

что там за сияющий за́мок вдали,

и если не за́мок, то что там?

Зачем этот пламень так смел и велик?

Чьи падают слёзы и пряди?

Какой же избранник ее и должник

в пленительном пекле багряном?

Кто ей из веков отвечает кивком?

Чьим латам, сединам и ранам

не жаль и не мало пропасть мотыльком

в пленительном пекле багряном?

Ведуний там иль чернокнижников пост?

Иль пьется богам и богиням?

Ужайший мой круг, мои посох и пёс,

рванемся туда и погибнем.

Я вижу, вам путь этот странный знаком,

во мгле что горит неусыпно?

– То лампа твоя под твоим же платком,

под красным, – ответила свита.

Там, значит, никто не колдует, не пьет?

Но вот, что страшней и смешнее:

отчасти мы все, мои посох и пёс,

той лампы моей измышленье.

И это в селенье, где нет поселян, —

спасенье, мой пёс и мой посох.

А кто нам спасительный свет посылал —

неважно. Спасибо, что послан.

Октябрь – ноябрь 1979

Переделкино

«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»