Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 29 из 91

Мы начали вместе: рабочие, я и зима.

Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетом

соседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьма

и Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.

Окно, под каким я сижу для затеи моей,

выходит в их шум, порицающий силу раствора.

Прошло без помех увядание рощ и полей,

листва поредела, и стало светло и просторно.

Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.

Затея томила и не давалась мне что-то.

Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,

ко мне отряжали за прибылью Павла-меньшого.

Спрошу: – Как дела? – Засмеется: – Как сажа бела.

То нет кирпича, то застряла машина с цементом.

– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.

Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.

Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,

верней, только он и остался в уме и природе.

Пока у зимы не валилась работа из рук,

Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.

– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,

наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.

Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.

Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…

Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.

Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.

Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,

в саду толчея: кто расцвел, кто воскрес, кто родился.

У друга какого, у юга неужто взаймы

наш север выпрашивал блики, и блески, и тени?

Меня ободряла промашка неловкой зимы,

не боле меня преуспевшей в заветной затее.

Сияет и греет, но рано сгущается темь,

и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.

Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?

Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?

И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.

Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.

Вдруг – что-то живое ползет меж щекой и рукой.

Слезу не узнала. Давай посвятим ее Кюхле.

Зима отслужила безумье каникул своих

и за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.

Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.

Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.

Мы начали вместе. Зима завершила труды.

Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!

Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.

А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.

Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.

– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам.

А всё же для смеха стишок и про нас напиши.

Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…

Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,

заснеженных этих равнин и дорог обитатель.

За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,

еще и за то, что не ты моих книжек читатель.

Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.

Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —

Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.

Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.

А что же затея? И в чём ее тайная связь

с окном, возлюбившим строительства скромную новость?

Не знаю.

Как Пушкину нынче луна удалась!

На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!

1979

Сад

Василию Аксёнову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь

живут не здесь, а в слове «сад».

Оно красою роз возросших

питает слух, и нюх, и взгляд.

Просторней слово, чем окрестность:

в нём хорошо и вольно, в нём

сиротство саженцев окрепших

усыновляет чернозём.

Рассада неизвестных новшеств,

о, слово «сад» – как садовод,

под блеск и лязг садовых ножниц

ты длишь и множишь свой приплод.

Вместилась в твой объем свободный

усадьба и судьба семьи,

которой нет, и той садовой

потёрто-белый цвет скамьи.

Ты плодороднее, чем почва,

ты кормишь корни чуждых крон,

ты – дуб, дупло, Дубровский, почта

сердец и слов: любовь и кровь.

Твоя тенистая чащоба

всегда темна, но пред жарой

зачем потупился смущенно

влюбленный зонтик кружевной?

Не я ль, искатель ручки вялой,

колено гравием красню?

Садовник нищий и развязный,

чего ищу, к чему клоню?

И если вышла, то куда я

всё ж вышла? Май, а грязь прочна.

Я вышла в пустошь захуданья

и в ней прочла, что жизнь прошла.

Прошла! Куда она спешила?

Лишь губ пригубила немых

сухую му́ку, сообщила,

что всё – навеки, я – на миг.

На миг, где ни себя, ни сада

я не успела разглядеть.

«Я вышла в сад», – я написала.

Я написала? Значит, есть

хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,

что выход в сад – не ход, не шаг.

Я никуда не выходила.

Я просто написала так:

«Я вышла в сад»…

1980

Владимиру Высоцкому

I

Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий

белее Офелии бродят с безумьем во взоре.

Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:

так – быть? или – как? что решил ты в своем Эльсиноре?

Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может.

Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.

Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,

кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.

Спасение в том, что сумели собраться на площадь

не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,

а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.

Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.

Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —

не слушатель вздора и не покупатель вещицы.

Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.

Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.

Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.

В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.

Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.

Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?

1980

II. Москва: дом на Беговой улице

Московских сборищ завсегдатай,

едва очнется небосвод,

люблю, когда рассвет сохатый

чащобу дыма грудью рвет.

На Беговой – одной гостиной

есть плюш, и плен, и крен окна,

где мчится конь неугасимый

в обгон небесного огня.

И видят бельма рани блеклой

пустых трибун рассветный бред.

Фырчит и блещет быстролетный,

переходящий в утро бег.

Над бредом, бегом – над Бегами

есть плюш и плен. Есть гобелен:

в нём те же свечи и бокалы,

тлен бытия, и плюш, и плен.

Клубится грива ипподрома.

Крепчает рысь младого дня.

Застолья вспыльчивая дрёма

остаток ночи пьет до дна.

Уж кто-то щей на кухне просит,

и лик красавицы ночной

померк. Окурки утра. Осень.

Все разбредаются домой.

Пирушки грустен вид посмертный.

Еще чего-то рыщет в ней

гость неминуемый последний,

что всех несносней и пьяней.

Уже не терпится хозяйке

уйти в черёд дневных забот,

уж за его спиною знаки

она к уборке подает.

Но неподвижен гость угрюмый.

Нездешне одинок и дик,

он снова тянется за рюмкой

и долго в глубь вина глядит.

Не так ли я в пустыне лунной

стою? Сообщники души,

кем пир был красен многолюдный,

стремглав иль нехотя ушли.

Кто в стран полуденных заочность,

кто – в даль без имени, в какой

спасительна судьбы всеобщность

и страшно, если ты изгой.

Пригубила – как погубила —

непостижимый хлад чела.

Всё будущее – прежде было,

а будет – быль, что я была.

На что упрямилось воловье

двужилье горловой струны —

но вот уже и ты, Володя,

ушел из этой стороны.

Не поспевает лба неумность

расслышать краткий твой ответ.

Жизнь за тобой вослед рванулась,

но вот – глядит тебе вослед.

Для этой мысли темной, тихой

стих занимался и старел

и сам не знал: при чем гостиной

вид из окна и интерьер?

В честь аллегории нехитрой

гость там зажился. Сгоряча

уже он обернул накидкой

хозяйки зябкие плеча.

Так вот какому вверясь року

гость не уходит со двора!

Нет сил поднять его в дорогу

у суеверного пера.

Играй со мной, двойник понурый,

сиди, смотри на белый свет.

Отверстой бездны неподкупной

я слышу добродушный смех.