заране то, чего не написала?
Придуман мной лишь этот оппонент.
Нет у меня загадок без разгадок.
Живой и часто плачущий предмет —
брегет – мне добрый подарил Рязанов.
Приходит же… не бил ли он собак?
Он пустомелит, я храню молчанье.
Но пёс во мне, хоть принужден солгать,
загривок дыбит и таит рычанье.
О нет, не преступаю я границ
приличья, но разросшийся вкруг сердца
ветвистый самовластный организм
не переносит этого соседства.
Идет! Часов непрочный голосок
берет он в руки. Бедный мой брегетик!
Я надвигаю тучу на восток,
чтоб он луны хотя бы не приметил.
И падает, и гибнет мой брегет!
Луны моей сообщник и помощник,
он распевал всегда под лунный свет,
он был – как я, такой же полуночник.
Виновник так подавлен и смущен,
что я ему прощаю незадачу.
Удостоверясь, что сосед ушел,
смеюсь над тем, как безутешно плачу.
В запасе есть не певчие часы.
Двенадцать ровно – и нисколько пенья.
И нет луны, хоть небеса ясны.
Как грубо шутит первый день апреля!
Пускаюсь в путь обычный. Ход планет
весь помещен над паршинской дорогой.
В час пополуночи иду по ней,
строки вот этой спутник одинокий.
Вот здесь, при мне, живет мое «всегда».
В нём погостить при жизни – редкий случай.
Смотрю извне, как из небес звезда,
на сей свой миг, еще живой и сущий.
Так странен и торжествен этот путь,
как будто он принадлежит чему-то
запретному: дозволено взглянуть,
но велено не разгласить под утро.
Иду домой. Нимало нет луны.
А что ж герой бессвязного рассказа?
Здесь взгорбье есть. С него глаза длинны.
Гость с комнатой моею не расстался.
Вон мой огонь. Под ним – мои стихи.
Вон силуэт читателя ночного.
Он, значит, до какой дошел строки?
Двенадцать было. Стало полвторого.
Ау! Но Вы обидеться могли
на мой ответ придвинутым планетам.
Вас занимают выдумки мои?
Но как смешно, что дело только в этом.
Простите мне! Стихи всегда приврут.
До тайн каких Вы ищете дознаться?
Расстанемся, мой простодушный друг,
в стихах – навек, а наяву – до завтра.
Семь грустных дней безлунью моему.
Брегет молчит. В природе – дождь и холод.
И так темно, так боязно уму.
А где сосед? Зачем он не приходит?
«Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме…»
Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме:
то темный день густел в редеющих темнотах.
Проснулась я в слезах с Державиным в уме,
в запутанных его и заспанных тенётах.
То ль это мысль была невидимых светил
и я поймала сон, ниспосланный кому-то?
То ль Пушкин нас сводил, то ль сам он так шутил,
то ль вспомнила о нём недальняя Калуга?
Любовь к нему и грусть влекли меня с холма.
Спешили петухи сообщничать иль спорить.
Вставала в небесах Державину хвала,
и целый день о нём мне предстояло помнить.
Луне от ревнивца
Явилась, да не вся. Где пол твоей красы?
Но ломаной твоей полушки полулунной
ты мне не возвращай. Я – вор твоей казны,
сокрывшийся в лесах меж Тулой и Калугой.
Бессонницей моей тебя обобрала,
всё золото твое в сусеках схоронившей,
и месяца ждала, чтоб клянчить серебра:
всегда он подавал моей ладони нищей.
Всё так. Но внове мне твой нынешний ущерб.
Как потрепал тебя соперник мой подлунный!
В апреля третий день за Паршино ушед,
чьей далее была вселенскою подругой?
У нас – село, у вас – селение свое.
Поселена везде, ты выбирать свободна.
Что вечности твоей ничтожность дня сего?
Наскучив быть всегда, пришла побыть сегодня?
Где шла твоя гульба в семнадцати ночах?
Не вздумай отвечать, что – в мирозданье где-то.
Я тоже в нём. Но в нём мой драгоценен час:
нет времени вникать в расплывчатость ответа.
Без помощи моей кто свёл тебя на нет?
Не лги про тень земли, иль как там по науке.
Я не учёна лгать и округлю твой свет,
чтоб стала ты полней, чем знает полнолунье.
Коль скоро у тебя другой какой-то есть
влюбленный ротозей и воздыхатель пылкий, —
всё возверну тебе! Мне щедрости не счесть.
Разгула моего будь скаредной копилкой.
Коль жаждешь – пей до дна черничный сок зрачка
и приторность чернил, к тебе подобострастных.
Покуда я за край растраты не зашла,
востребуй бытия пленительный остаток.
Не поскупись – бери питанье от ума,
пославшего тебе свой животворный лучик.
Исчадие мое, тебя, моя луна,
какой наследный взор в дар от меня получит?
Кто в небо поглядит и примет за луну
измыслие мое, в нём не поняв нимало?
Осыплет простака мгновенное «люблю!»,
которое в тебя всей жизнью врифмовала.
Заранее смешно, что смертному зрачку
дано через века разиню огорошить.
Не для того ль тебя я рыщу и – ращу,
как непомерный плод тщеславный огородник?
Когда найду, что ты невиданно кругла, —
за Паршино сошлю, в небесный свод заочный,
и ввысь не посмотрю из моего угла.
Прощай, моя луна! Будь вечной и всеобщей.
И веки притворю, чтобы никто не знал
о силе глаз, луну, словно слезу, исторгших.
Мой бесконечный взгляд всё будет течь назад,
на землю, где давно иссяк его источник.
Пашка
Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.
Конфетами отравлен. Одинок.
То зацелуют, то задвинут в угол.
Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.
Учён вину. Пьют: мамка, мамкин Дядя
и бабкин Дядя – Жоржик-истопник.
– А это что? – спросил, на книгу глядя.
Был очарован: он не видел книг.
Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.
Она, пожалуй, крепче прочих пьет.
В Калуге мы, но вскрикивает Липецк
из недр ее, коль песню запоет.
Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною.
Кромешность пряток. Лампа ждет меня.
Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»
Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.
Зачем всё это? Правильно ли? Надо ль?
И так над Пашкой – небо, буря, мгла.
Но как доверчив Пашка, как понятлив.
Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.
Так мы сидим вдвоём на белом свете.
Я – с черной тайной сердца и ума.
О, для стихов покинутые дети!
Нет мо́чи прочитать: эМ – А – эМ – А.
Так утекают дни, с небес роняя
разнообразье еженощных лун.
Диковинная речь, ему родная,
пленяет и меняет Пашкин ум.
Меня повсюду Пашка ждет и рыщет.
И кличет Белкой, хоть ни разу он
не виделся с моею тёзкой рыжей:
здесь род ее прилежно истреблен.
Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашка
не раз оплакал лютую их смерть.
Вообще, наш люд настроен рукопашно,
хоть и живет смиренных далей средь.
Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —
я резво, как одноименный зверь,
своей проворной подлости робея,
со стула – прыг и спряталась за дверь.
Значенье пряток сразу же постигший,
я этот взгляд воспомню в крайний час.
В щель поместился старший и простивший,
скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.
Пустился Пашка в горький путь обратный.
Вослед ему всё воинство ушло.
Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахий
и с ними дактиль. Что там есть еще?
Пачёвский мой
– Скучаете в своей глуши? – Возможно ль
занятьем скушным называть апрель?
Всё сущее, свой вид и род возмножив,
с утра в трудах, как дружная артель.
Изменник-ум твердит: «Весной я болен», —
а сам здоров, и всё ему смешно,
когда иду подглядывать за полем:
что за ночь в нём произошло-взошло.
Во всякий день – новёхонький, почетный
гость маленький выходит из земли.
И, как всегда, мой верный, мой Пачёвский,
лишь рассветет – появится из мглы.
– Он, что же, граф? Должно быть, из поляков?
– Нет, здешний он, и мной за то любим,
что до ничтожных титулов не лаком,
хотя уж он-то – не простолюдин.
– Из столбовых дворян? – Вот это ближе. —