когда весны событья утрясутся,
вокруг Тарусы явственно видны
отметины Нептунова трезубца.
Наш опыт старше младости земной.
Из чуд морских содеяны каменья.
Глаз голубой над кружкою пивной
из дальних бездн глядит высокомерно.
Вселенная – не где-нибудь, вся – тут.
Что достается прочим зреньям, если
ночь напролёт Юпитер и Сатурн
пекутся о занесшемся уезде.
Что им до нас? Они пришли не к нам.
Им недосуг разглядывать подробность.
Они всесущий видят океан
и волн всепоглощающих огромность.
Несметные проносятся валы.
Плавник одолевает время о́но,
и голову подъемлет из воды
всё то, что вскоре станет земноводно.
Лишь рассветет – приокской простоте
тритон заблудший попадется в сети.
След раковины в гробовой плите
уводит мысль куда-то дальше смерти.
Хоть здесь растет – нездешнею тоской
клонима многознающая ива.
Но этих мест владычицы морской
на этот раз не назову я имя.
29-й день февраля
Тот лишний день, который нам дается,
как полагают люди, не к добру, —
но люди спят, – еще до дня, до солнца,
к добру иль нет, я этот день – беру.
Не сообщает сведений надземность,
но день – уж дан, и шесть часов ему.
Расклада високосного чрезмерность
я за продленье бытия приму.
Иду в тайник и средоточье мрака,
где в крайний час, когда рассвет незрим,
я дале всех от завтрашнего марта
и от всего, что следует за ним.
Я мешкаю в ладыжинском овраге
и в домысле: расход моих чернил,
к нему пристрастных, не строку бумаге,
а вклад в рельеф округе причинил.
К метафорам усмешлив мой избранник.
Играть со мною недосуг ему.
Округлый склон оврагом – рвано ранен.
Он придан месту, словно мысль уму.
Замечу: не́ из-за моих писаний
он знаменит. Всеопытный народ
насквозь торил путь простодушный самый
отсель в Ладыгу и наоборот.
Сердешный мой, неутолимый гений!
В своей тоске, но по твоим следам,
влекусь тропою вековых хождений,
и нет другой, чтоб разминуться нам.
От вас, овраг осиливших с котомкой,
услышала, при быстрой влаге глаз:
– Мы все читали твой стишок. – Который? —
– Да твой стишок, там про овраг, про нас.
Чем и горжусь. Но не в самом овраге.
Паденья миг меня доставит вниз.
Эй, эй! Помене гордости и влаги.
Посуше будь, всё то, что меж ресниц.
Люблю оврага образ и устройство.
Сорвемся с кручи, вольная строка!
Внизу – помедлим. Восходить – не просто.
Подумаем на темном дне стиха.
Нам повезло, что не был лоб расшиблен
о дерево. Он пригодится нам.
Зрачок – приметлив, хладен, не расширен.
Вверху – светает. Точка – тоже там.
Я шла в овраг. Давно ли это было?
До этих слов, до солнца и до дня.
Я выбираюсь. На краю обрыва
готовый день стоит и ждёт меня.
Успею ль до полуночного часа
узнать: чем заплачу́ календарю
за лишний день? за непомерность счастья?
Я всё это беру? иль отдаю?
«Дорога на Паршино, дале – к Тарусе…»
Дорога на Паршино, дале – к Тарусе,
но я возвращаюсь вспять ветра и звёзд.
Движенье мое прижилось в этом русле
длиною – туда и обратно – в шесть вёрст.
Шесть множим на столько, что ровно несметность
получим. И этот туманный итог
вернём очертаньям, составившим местность
в канун ее паводков и поволок.
Мой ход непрерывен, я – словно теченье,
чей долг – подневольно влачиться вперед.
Небес близлежащих ночное значенье
мою протяженность питает и пьет.
Я – свойство дороги, черта и подробность.
Зачем сочинитель ее жития
всё гонит и гонит мой робкий прообраз
в сюжет, что прочней и пространней, чем я?
Близ Паршина и поворота к Тарусе
откуда мне знать, сколько минуло лет?
Текущее вверх, в изначальное устье,
всё странствие длится, а странника – нет.
Шум тишины
Преодолима с Паршином разлука
мечтой ума и соучастьем ног.
Для ловли необщительного звука
искомого – я там держу силок.
Мне следовало в комнате остаться —
и в ней есть для добычи западня.
Но рознь была занятием пространства,
и мысль об этом увлекла меня.
Я шла туда, где разворот простора
наивелик. И вот он был каков:
замкнув меня, как сжатие острога,
сцепились интересы сквозняков.
Заокский воин поднял меч весенний.
Ответный норд призвал на помощь ост.
Вдобавок задувало из вселенной.
(Ужасней прочих этот ветер звёзд.)
Не пропадать же в схватке исполинов!
Я – из людей, и отпустите прочь.
Но мелкий сброд незримых, неповинных
в делах ее – не занимает ночь.
С избытком мне хватало недознанья.
Я просто шла, чтобы услышать звук,
я не бросалась в прорубь мирозданья,
да зданье ли – весь этот бред вокруг?
Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мо́чи,
Кто рядом был? Чьи мне слова слышны?
– Шум тишины – вот содержанье ночи…
Шум тишины… – и вновь: шум тишины…
И только-то? За этим ли трофеем
я шла в разлад и разнобой весны,
в разъятый ад, проведанный Орфеем?
Как нежно он сказал: шум тишины…
Шум тишины стоял в открытом поле.
На воздух – воздух шел, и тьма на тьму.
Четыре сильных кругосветных воли
делили ночь по праву своему.
Я в дом вернулась. Ахнули соседи:
– Где были вы? Что там, где были вы?
– Шум тишины главенствует на свете.
Близ Паршина была. Там спать легли.
Бессмыслица, нескладица, мне – долго
любить тебя. Но веки тяжелы.
Шум тишины… сон подступает… только
шум тишины… шум только тишины…
«Люблю ночные промедленья…»
Люблю ночные промедленья
за озорство и благодать:
совсем не знать стихотворенья,
какое утром буду знать.
Где сиро обитают строки,
которым завтра улыбнусь,
когда на паршинской дороге
себе прочту их наизусть?
Лишь рассветет – опять забрезжу
в пустых полях зимы-весны.
К тому, как я бубню и брежу,
привыкли дважды три версты.
Внутри, на полпути мотива,
я встречу, как заведено,
мой столб, воспетый столь ретиво,
что и ему, и мне смешно.
В Пачёво ль милое задвинусь
иль столб миную напрямик,
мне сладостно ловить взаимность
всего, что вижу в этот миг.
Коль похвалю себя – дорога
довольна тоже, ей видней,
в чём смысл, еще до слов, до срока:
ведь всё это на ней, о ней.
Коль вдруг запинкою терзаюсь,
ее подарок мне готов:
всё сбудется! Незримый заяц
всё ж есть в конце своих следов.
Дорога пролегла в природе
мудрей, чем проложили вы:
всё то, при чьем была восходе,
заходит вдоль ее канвы.
Небес запретною загадкой
сопровождаем этот путь.
И Сириус быстрозакатный
не может никуда свернуть.
Я в ней – строка, она – страница.
И мой, и надо мною ход —
всё это к Паршину стремится,
потом за Паршино зайдет.
И даже если оплошаю,
она простит, в ней гнева нет.
В ночи хожу и вопрошаю,
а утром приношу ответ.
Рассудит алое-иссиня,
зачем я озирала тьму:
то ль плохо небо я спросила,
то ль мне ответ не по уму.
Быть может, выпадет мне милость:
равнины прояснится вид
и всё, чему в ночи молилась,
усталый лоб благословит.
Посвящение
Всё этот голос, этот голос странный.
Сама не знаю: праведен ли трюк —
так управлять трудолюбивой раной
(она не любит втайне этот труд),
и видеть бледность девочки румяной,
и брать из рук цветы и трепет рук,
и разбирать их в старомодной ванной, —
на этот раз ты сетовал, мой друг,
что, завладев всей данной нам водою,
плыла сирень купальщицей младою.
Взойти на сцену – выйти из тетради.