Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 46 из 91

или врачи,

насильную жизнь в безучастное тело вонзая.

В обмен на сознание – знанье вступало в зрачки.

Я видела знанье, его содержанья не зная.

Какая-то дача, дремотный гамак, и трава,

и голос влюбленный: «Сыночек, вот это – ромашка»,

и далее – свет. Но мутилась моя голова

от вида цветка и от мощи его аромата.

Чужое мгновенье себе я взяла и снесла.

Кто жив – тот не опытен. Тёмен мой взор виноватый.

Увидевший то, что до времени видеть нельзя,

страшись и молчи, о, хотя бы молчи, соглядатай.

Июнь 1984

Ленинград

«Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть…»

Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть.

Это только снаружи больница скушна, непреклонна.

А внутри – очень много событий, занятий и чувств.

И больные гуляют, держась за перила балкона.

Одиночество боли и общее шарканье ног

вынуждают людей к (вдруг слово забыла) контакту.

Лишь покойник внизу оставался совсем одинок:

санитар побежал за напарником, бросив каталку.

Столь один – он, пожалуй, еще никогда не бывал.

Сочиняй, починяй – все сбиваемся в робкую стаю.

Даже хладный подвал, где он в этой ночи ночевал,

кое-как опекаем: я доброго сторожа знаю.

Но зато, может быть, никогда он так не был любим.

Все, кто был на балконе, его озирали не вчуже.

Соучастье любви на мгновенье сгустилось над ним.

Это ластились к тайне живых боязливые души.

Все свидетели скрытным себя осенили крестом.

За оградой – не знаю, а здесь нездоровый упадок

атеизма заметен. Всем хочется над потолком

вдруг увидеть утешный и здравоопрятный порядок.

Две не равных вершины вздымали покров простыни.

Вдосталь, мил-человек, ты небось походил по Расее.

Натрудила она две воздетые к небу ступни.

Что же делать, прощай. Не твое это, брат, воскресенье.

Впрочем, кто тебя знает. Вдруг матушка в церковь вела:

«Дево, радуйся!» Я – не умею припомнить акафист.

Санитары пришли. Да и сам ты не жил без вина.

Где душе твоей быть? Пусть побудет со мною покамест.

Июнь 1984

Ленинград

Ночь на 6-е июня

Перечит дрёме въедливая дрель:

то ль блещет шпиль, то ль бредит голос птицы.

Ах, это ты, всенощный белый день,

оспоривший снотворный шприц больницы.

Простёртая для здравой простоты

пологость, упокоенная на ночь,

разорвана, как невские мосты, —

как я люблю их с фонарями навзничь.

Меж вздыбленных разъятых половин

сознания – что уплывет в далёкость?

Какой смотритель утром повелит

с виском сложить висок и с локтем локоть?

Вдруг позабудут заново свести

в простую схему рознь примет никчемных,

что под щекой и локоном сестры

уснувшей – знает назубок учебник?

Раздвоен мозг: былой и новый свет,

совпав, его расторгли полушарья.

Чтоб возлежать, у лежебоки нет

ни знания: как спать, ни прилежанья.

И вдруг смеюсь: как повод прост, как мал —

не спать, пенять струне неумолимой:

зачем поёт! А это пел комар

иль незнакомец в маске комариной.

Я вспомню, вспомню… вот сейчас, сейчас…

Как это было? Судно вдаль ведомо

попутным ветром… в точку уменьшась,

забившись в щель, достичь родного дома…

Несчастная! Каких лекарств, мещанств

наелась я, чтоб не узнать Гвидона?

Мой князь, то белена и курослеп,

подслеповатость и безумье бденья.

Пожалуй в рознь соседних королевств!

Там – общий пир, там чей-то день рожденья.

Скажи: что конь? что тот, кто на коне?

На месте ли, пока держу их в книге?

Я сплю. Но гений розы на окне

грустит о том, чей день рожденья ныне.

У всех – июнь. У розы – май и жар.

И посылает мстительность метафор

в окно мое неутолимость жал:

пусть вволю пьют из кровеносных амфор.

Июнь 1984

Ленинград

«Какому ни предамся краю…»

Какому ни предамся краю

для ловли дум, для траты дней, —

всегда в одну игру играю

и много мне веселья в ней.

Я знаю: скрыта шаловливость

в природе и в уме вещей.

Лишь недогадливый ленивец

не зван соотноситься с ней.

Люблю я всякого предмета

притворно-благонравный вид.

Как он ведёт себя примерно,

как упоительно хитрит!

Так быстрый взор смолянки нежной

из-под опущенных ресниц

сверкнет – и старец многогрешный

грудь в орденах перекрестит.

Как всё ребячливо на свете!

Все вещества и существа,

как в угол вдвинутые дети,

понуро жаждут озорства.

Заметят, что на них воззрилась

любовь, – восторгов и щедрот

не счесть! И бытия взаимность —

сродни щенку иль сам щенок.

Совсем я сбилась с панталыку!

Рука моя иль чья-нибудь

пускай потреплет по затылку

меня, чтоб мысль ему вернуть.

Не образумив мой загривок,

вид из окна – вошел в окно,

и тварей утвари игривой

его вторженье развлекло.

Того оспорю неужели,

чье имя губы утаят?

От мысли станет стих тяжеле,

пусть остается глуповат.

Пусть будет вовсе глуп и волен.

Ко мне утратив интерес,

рассудок белой ночью болен.

Что делать? Обойдемся без.

Начнем: мне том в больницу прислан.

Поскольку принято капризам

возлегших на ее кровать

подобострастно потакать,

по усмотренью доброты

ему сопутствуют цветы.

Один в палате обыватель:

сам сочинит и сам прочтет.

От сочинителя читатель

спешит узнать: разгадка в чём?

Скажу ему, во что играю.

Я том заветный открываю,

смеюсь и подношу цветок

стихотворению «Цветок».

О, сколько раз всё это было:

и там, где в милый мне овраг

я за черемухой ходила

или ходила просто так,

и в робкой роще подмосковной,

и на холмах вблизи Оки —

насильный, мною не искомый,

накрапывал пунктир строки.

То мой, то данный мне читальней,

то снятый с полки у друзей,

брала я том для страсти тайной,

для прочной прихоти моей.

Подснежники и медуницы

и всё, что им вослед растет,

привыкли съединять страницы

с произрастаньем милых строк.

В материальности материй

не сведущий – один цветок

мертворожденность иммортелей

непринужденно превозмог.

Мы знаем, что в лесу иль в поле,

когда – не знаем, он возрос.

Но сколько выросших в неволе

ему я посвятила роз.

Я разоряла их багряность,

жалеючи, рукой своей.

Когда мороз – какая радость

сказать: «Возьми ее скорей».

Так в этом мире беззащитном,

на трагедийных берегах,

моим обмолвкам и ошибкам

я предаюсь с цветком в руках.

И рада я, что в стольких книгах

останутся мои цветы,

что я повинна только в играх,

что не черны мои черты,

что розу не отдавший вазе,

еще не сущий аноним

продлит неутолимость связи

того цветка с цветком иным.

За это – столько упоений,

и две зари в одном окне,

и весел Тот, чей бодрый гений

всегда был милостив ко мне.

Июнь 1984

Ленинград

«Бессмертьем душу обольщая…»

Александру Блоку

Бессмертьем душу обольщая,

всё остальное отстранив,

какая белая, большая

в окне больничном ночь стоит.

Все в сборе: муть окраин, гавань,

вздохнувшая морская близь,

и грезит о герое главном

собранье действующих лиц.

Поймем ли то, что разыграют,

покуда будет ночь свежеть?

Из умолчаний и загадок

составлен роковой сюжет.

Тревожить имени не стану,

чей первый и последний слог

непроницаемую тайну

безукоризненно облёк.

Всё сказано – и всё сокрыто.

Совсем прозрачно – и темно.

Чем больше имя знаменито,

тем неразгаданней оно.

А это, от чьего наитья

туманно в сердце молодом, —

тайник, запретный для открытья,

замкнувший створки медальон.

Когда смотрел в окно вагона

на вспышки засух торфяных,

он знал, как грозно и огромно

предвестье бед, и жаждал их.

Зачем? Непостижимость таинств,

которые он взял с собой,