Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 49 из 91

Есть напряженье в столь условной тьме.

Пред-свет и свет, словно залив и море,

слились и перепутались в уме.

Как разгляжу незримость их соитья?

Грань меж воды я видеть не могу.

Канун всегда таинственней событья —

так мнится мне на этом берегу.

Так зорко, что уже подслеповато,

так чутко, что в заумии звенит,

я стерегу окно, и непонятно:

чем сам себя мог осветить залив?

Что предпочесть: бессонницу ли? сны ли?

Во сне видней что видеть не дано.

Вслепую – книжки Блока записные

я открываю. Пятый час. Темно.

Но не совсем. Иначе как я эти

слова прочла и поняла мотив:

«Какая безысходность на рассвете».

И отворилось зренье глаз моих.

Я вышла. Бодрый север по загривку

трепал меня, отверстый нюх солил.

Рассвету вспять я двинулась к заливу

и далее, по валунам, в залив.

Он морем был. Я там остановилась,

где обрывался мощный край гряды.

Не знала я: принять за гнев иль милость

валы непроницаемой воды.

Да, уж про них не скажешь, что лизнули

резиновое облаченье ног.

И никакой поблажки и лазури:

горбы судьбы с поклажей вечных нош.

Был камень сведущ в мысли моря тайной.

Но он привык. А мне, за все века,

повиснуть в них подробностью случайной

впервой пришлось. Простите новичка.

«Какая безысходность на рассвете».

Но рассвело. Свет боле не иском.

Неужто прыткий получатель вести

ее обманет и найдет исход?

Вдруг возгорелась вкрапина гранита:

смотрел на солнце великанский лоб.

Моей руке шершаво и ранимо

отозвалась незыблемая плоть.

«Какая безысходность на рассвете».

Как весел мне мой ход поверх камней.

За главный смысл лишь музыка в ответе.

А здравый смысл всегда перечит ей.

13—14 мая 1985

Репино

«Завидев дом, в испуге безъязыком…»

Завидев дом, в испуге безъязыком,

я полюбила дома синий цвет.

Но как залива нынче цвет изыскан:

сам как бы есть, а цвета вовсе нет.

Вода вольна быть призрачна, но слово

о ней такое ж – не со-цветно ей.

Об имени для цвета никакого

ты, синий дом, не думай, а синей!

А занавески желтые на окнах!

Утешно сине-желтое пятно.

И дома-балаганчика невольник

не веселей, должно быть, чем Пьеро.

Я слышала, и обвели чернила,

след музыки, что прежде здесь жила.

Так яблоко, хоть полно, но червиво.

Так этих стен ущербна тишина.

То ль слуху примерещилась больному

двоюродная му́ка грёз и слёз,

то ль не спалось подкидышу-бемолю.

Потом прошло, затихло, улеглось.

Увы тебе, грядущий мой преемник,

таинственный слагатель партитур.

Не преуспеть тебе в твоих пареньях:

в них чуждые созвучья прорастут.

Прости меня за то, что озарили

тебя затменья моего ума.

Всегда ты будешь думать о заливе.

Тебя возьмется припекать луна.

Потом пройдет. Исчезнет звук насильный,

но он твою не оскорбил струну.

Прошу тебя: люби мой домик синий

и занавесок яд и желтизну.

Они причастны тайне безобидной.

Я не смогу покинуть их вполне,

как близко сущий, но сейчас не видный

залив в моём распахнутом окне.

И что залив, загадка, поволока?

Спросила – и ответа заждалась.

Пожалуй, имя молодого Блока

подходит цвету, скрытому от глаз.

14 мая 1985

Репино

Побережье

Льву Копелеву

Не грех ли на залив сменять

дом колченогий, пусторукий,

о том, что есть, не вспоминать,

иль вспоминать с тоской и му́кой.

Руинам предпочесть родным

чужого бытия обломки

и городских окраин дым

вдали – принять за весть о Блоке.

Мысль непрестанная о нём

больному Блоку не поможет,

и тот обещанный лимон

здоровье чье-то в чай положит.

Но был так сильно, будто есть

день упоенья, день надежды.

День притаился где-то здесь,

на этом берегу, – но где же?

Не тяжек грех – тот день искать

в каменьях и песках рассвета.

Но не бесчувственна ли мать,

избравшая занятье это?

Упрочить сердце, и детей

подкинуть обветшалой детской,

и ослабеть для слёз о тех,

чье детство – крайность благоденствий.

Услышат все и не поймут

намёк судьбы, беды предвестье.

Ум, возведенный в абсолют,

не грамотен в аз, буки, веди.

Но дом так чудно островерх!

Канун каникул и варенья,

день Ангела и фейерверк,

том золоченый Жюля Верна.

Всё потерять, страдать, стареть —

всё ж меньше, чем пролёт дороги

из Петербурга в Сестрорецк,

Куоккалу и Териоки.

Недаром протяжён уют

блаженных этих остановок:

ведь дальше – если не убьют —

Ростов, Батум, Константинополь.

И дальше – осенит крестом

скупым Святая Женевьева.

Пусть так. Но будет лишь потом

всё то, что долго, что мгновенно.

Сначала – дама, господин,

приникли кружева к фланели.

Всё в мире бренно – но не сын,

вверх-вниз гоняющий качели.

Не всякий под крестом, кто юн

иль молод, мёртв и опозорен.

Но обруч так летит вдоль дюн,

июнь, и небосвод двузорен.

И господин и дама – тот

имеют облик, чье решенье —

труды истории, итог,

триумф ее и завершенье.

А как же сын? Не надо знать.

Вверх-вниз летят его качели,

и юная бледнеет мать,

и никнут кружева к фланели.

В Крыму, похожий на него,

как горд, как мёртв герой поручик.

Нет, он – дитя. Под Рождество

какие он дары получит!

А чудно островерхий дом?

Ведь в нём как будто учрежденье?

Да нет! Там ёлка под замко́м.

О Ты, чье празднуют рожденье,

Ты милосерд, открой же дверь!

К серьгам, браслетам и оковам

привыкла ли турчанка-ель?

И где это – под Перекопом?

Забудь! Своих детей жалей

за то, что этот век так долог,

за вырубленность их аллей,

за бедность их безбожных ёлок,

за не-язык, за не-латынь,

за то, что сирый ум – бледнее

без книг с обрезом золотым,

за то, что Блок тебе больнее.

Я и жалею. Лишь затем

стою на берегу залива,

взирая на чужих детей

так неотрывно и тоскливо.

Что пользы днём с огнём искать

снег прошлогодний, ветер в поле?

Но кто-то должен так стоять

всю жизнь возможную – и доле.

14—15 мая 1985

Репино

Поступок розы

Памяти Н. Н. Сапунова

«Как хороши, как свежи…» О, как свежи,

как хороши! Пять было разных роз.

Всему есть подражатели на свете

иль двойники. Но роза розе – рознь.

Четыре сразу сгинули. Но главной

был так глубок и жадно-дышащ зев:

когда б гортань стать захотела гласной, —

рык издала бы роза – царь и лев.

Нет, всё ж не так. Я слышала когда-то,

мне слышалось, иль выдумано мной

безвыходное низкое контральто:

вулканный выдох глубины земной.

Речей и пенья на высоких нотах

не слышу: как-то мелко и мало́.

Труд розы – вдох. Ей не положен отдых.

Трудись, молчи, сокровище моё.

Но что же запах, как не голос розы?

Смолкает он, когда она мертва.

Прости мои развязные вопросы.

Поговорим, о госпожа моя.

Куда там! Норов розы не покладист.

Вдруг аромат – отлёт ее души?

Восьмой ей день. Она свежа покамест.

Как свежи, Боже мой, как хороши

слова совсем бессмысленной и нежной,

прелестной и докучливой строки.

И роза, вместо смерти неизбежной,

здорова – здравомыслью вопреки.

Светает. И на синеве, как рана,

отверсто горло розы на окне

и скорбно черно-алое контральто.

Сама ль я слышу? Слышится ли мне?

Не с повеленьем, а с монаршей просьбой

не спорить же. К заливу я иду.

– О, не шути с моей великой розой! —

прошу и розу отдаю ему.

Плыви, о роза, бездну украшая.

Ты выбрала. Плыви светло, легко.

От Териок водою до Кронштадта,

хоть это смерть, не так уж далеко.

Волнам предайся, как художник милый

в ночь гибели, для века роковой.

До берега, что стал его могилой,