Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 50 из 91

и ты навряд ли доплывешь живой.

Но лучше так – в разгар судьбы и славы,

предчувствуя, но знанья избежав.

Как он спешил! Как нервы были правы!

На свете та́к один лишь раз спешат.

Не просто тело мёртвое качалось

в бесформенном удушии воды —

эпоха упования кончалась

и занимался крах его среды.

Вы встретитесь! Вы сто́ите друг друга:

одна осанка и один акцент,

как принято средь избранного круга,

куда не вхож богатый фармацевт.

Я в дом вошла. Стоял стакан коряво.

Его настой другой цветок лакал.

Но слышалось бездонное контральто,

и выдох уст еще благоухал.

Вот истеченье поминальных суток

по розе. Синева и пустота.

То – гордой розы собственный поступок.

Я ни при чём. Я розе – не чета.

15—16 мая 1985

Репино

Гряда камней

I

Как я люблю гряду моих камней,

моих, моих! – и камни это знают,

и череду пустых и светлых дней,

из коих каждый лишь заливом занят.

Дарован день – и сразу же прощен.

Его изгиб – к заливу приниканье.

Привадились прыжок, прыжок, прыжок

на крайнем останавливаться камне.

Мой этот путь проторен столько крат,

так пристально то медлил, то парил он,

что в опыт камня свой принёс карат

моих стояний и прыжков период.

Гряда моя вчера была черна,

свергал меня валун краеугольный.

Потопная воды величина

вал насылала, сумрачный и вольный.

Чуть с ног не сбил и до лица достал

взрыв бурных брызг. Лишь я и многоводность.

Коль смоет море лишнюю деталь,

не будет ничего здесь, никого здесь.

В какую даль гряду не протянуть —

пунктир тысячелетий до Кронштадта.

Кто это – Петр? Что значит – Петербург?

Века проходят, волны в пыль крошатся.

Я не умею помышлять о том.

Не до того мне. Как недавней рыбе

не занестись? Она – уже тритон,

впервой вздохнувший на гранитной глыбе.

Как хорошо, что жабрам и хвосту

осознавать не надо бесконечность.

Не боязлив мой панцирь, я расту,

и мне уютна отчая кромешность.

Еще ничьи не молвили уста

над непробудной бездной молодою:

«Земля была безвидна и пуста,

и Божий Дух носился над водою».

Вдруг новое явилось существо.

Но явно: то – другая разновидность,

движенье двух конечностей его

приблизилось ко мне, остановилось.

Спугнувший горб и перепонки лап,

пришелец сам подавлен и растерян.

Непостижимый первобытный взгляд

страшит его среди сырых расщелин.

Пришлось гасить сверканье чешуи,

сменить обличье, утаить породу,

и тьмы времён прожить для чепухи —

раскланяться и побранить погоду.

Ознобно ждать, чтобы чужак ушел,

в беседе задыхаться подневольной,

вернуться в дом: прыжок, прыжок, прыжок —

и вновь предаться думе земноводной.

II

Как я люблю гряду моих камней,

простёртую в даль моего залива, —

прочь от строки, влачащейся за ней.

Как быть? Строка гряды не разлюбила.

Я тут как тут в едва шестом часу.

Сон – краткий труд, зато пространен роздых.

Кронштадт – вдали, поверх и навесу,

словно Карсавина, прозрачно розов.

Андреевский собор, опять пришел

к тебе мой взор – твой нежный прихожанин.

Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок,

стою. Вдох лёгких ненасытно жаден.

Целу́ю воду. Можно ли воды

чуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех залива

пью и целу́ю. Я люблю гряды

все камни – безутешно, но взаимно.

Я слышу ласку сдержанных камней,

ладонью взгорбья их умов читая,

и различаю ощупью моей

обличий и осанок очертанья.

Их формой сжата формула времён,

вся длительность и вместе краткий вывод.

Смысл заточен в гранит и утаен —

укрытье смысла наблюдатель видит.

Но осязает чуткая рука

ответный пульс слежавшихся энергий,

и стиснутые, спёртые века́

теплы и внятны коже многонервной.

Как пусто это сказано: века́.

Непостижимость силясь опровергнуть,

в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка —

и слепо расшибется о поверхность.

Миг бытия вмещается в зазор

меж камнем и ладонью. Ты теряешь

его в честь камня. Твой недвижен взор,

и голос чайки душераздирающ.

Воздвигнув на заглавном валуне

свой штрих непрочный над пустыней бледной,

я думаю: на память обо мне

останется мой камень заповедный.

Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил,

то ль сам слизнул беспечный смех залива —

я в нём. Над унижением моим

белеет чайка стройно и брезгливо.

Бывает день, когда смешливость уст —

занятье дня, забывшего про вечность.

Я отрясаю мокрость и смеюсь.

Родную бренность не пора ль проведать?

Оскальзываюсь, вспять гряды иду,

оглядываюсь на воды далёкость.

И в камне, замыкающем гряду,

оттиснута мгновенья мимолётность.

III

Как я люблю – гряду или строку,

камней иль слов – не разберу спросонок.

Цвет ночи, подступающей к окну,

пустой страницей на столе срисован.

Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма —

и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая,

гром дятла грянул в честь житья-бытья.

Ночь возвращает зренью долг Кронштадта.

Его объем над плосководьем волн —

как белый профиль дымчатой камеи.

Из ряда прочих видимостей вон

он выступил, приемля поклоненье.

Как я люблю гряду… – но я смеюсь:

тону в строке, как в мелкости прибрежной.

Пытается последней мглы моллюск

спастись в затворе раковины нежной.

Но сумрак вскрыт, разъят, преодолён

сверканьем, – словно, к ужасу владельца,

заветный отворили медальон,

чтоб в хрупкое сокровище вглядеться.

И я из тех, кто пожелал глядеть.

Сон был моей случайною ошибкой.

Всё утро, весь пред-белонощный день

залив я озираю беззащитный.

Он – содержанье мысли и окна.

Но в полночь просит: – Не смотри, не надо!

Так – нагота лица утомлена,

зачитана сторонней волей взгляда.

Пока залив беспомощно простёр

все прихоти свои, все поведенья,

я знаю, ка́к гнетет его присмотр:

сама – зевак законные владенья.

Что – я! Как нам залив не расплескать?

Паломники его рассветной рани

стекаются с припасами пластмасс

и беспородной рукотворной дряни.

День выходной: день – выход на разбой.

Поруганы застенчивые дюны,

и побирушкой роется прибой

в останках жалкой и отравной дури.

Печальный звук воздымлен на устах

залива: – Всё тревожишь, всё неволишь.

Что мне они! Хоть ты меня оставь.

Мое уединение – мое лишь.

Оно – твое лишь. Изнутри запри

покрепче перламутровые створки.

Есть время от зари и до зари.

Ночь сплющена в его ужайшем сроке.

Я задвигаю занавес. Бледны

залив и я в до-утренних кулисах —

в его, в моих. Но сбивчивой волны

бег неусыпен в наших схожих лицах.

Меня ночным прохожим выдает,

сквозь штор неплотность, лампы процветанье.

Разоблаченный рампой водоём

забыл о ней и предается тайне.

Прощай, гряда, прощай, строка о ней.

Залив, зачем всё больно, что родимо?

Как далеко ведет гряда камней,

не знала я, когда по ней бродила.

Май 1985

Репино

«Этот брег – только бред двух схватившихся зорь…»

Этот брег – только бред двух схватившихся зорь,

двух эпох, что не равно померялись мощью,

двух ладоней, прихлопнувших маленький вздор —

надоевшую невозродимую мошку.

Пролетал-докучал светлячок-изумруд.

Усмехнулся историк, заплакал ботаник,

и философ решал, как потом назовут

спор фатальных предчувствий и действий батальных.

Меньше ве́ка пройдет, и окажется прав

не борец-удалец, а добряк энтомолог,

пожалевший пыльцу, обращенную в прах:

не летит и не светится – страшно, темно ведь.

Новых крыл не успели содеять крыла,

хоть любили, и ждали, и звали кого-то.

И – походка корява и рожа крива

у хмельного и злого урода-курорта.

Но в отдельности – бедствен и жалостен лик.

Всё покупки, посылки, котомки, баулы.

Неужель я из них – из писателей книг?

Нет, мне родственней те, чьи черты слабоумны.