Стихотворения и поэмы. Дневник — страница 66 из 91

возбуждают все мозги.

Ликовала, оживала,

напустила в белый свет

леопарда и жирафа,

Леонардо и Джордано,

всё кричит, имеет цвет.

Слава богу, власть жандарма

всё, что есть, сведет на нет.

(Примечание автора:

Между прочим, тот жандарм

ждал награды, хлеб жевал,

жил неважно, кончил плохо,

не заметила эпоха,

как подох он.

Никто на похороны

копеечки не дал.)

– Знают люди, знают дети:

я – бессмертен. Я – жандарм.

А тебе на этом свете

появиться я не дам.

Как не дам идти дождям,

как не дам, чтобы в народе

помышляли о свободе,

как не дам стоять садам

в бело-розовом восходе…

8

Каков мерзавец! Пусть болтает вздор,

повелевают вечность и мгновенность —

земле лететь, вершить глубокий вздох

и соблюдать свою закономерность.

Как надобно, ведет себя земля

уже в пределах нового столетья,

и в май маёвок бабушка моя

несет двух глаз огромные соцветья.

Что голосок той девочки твердит

и плечики на что идут войною?

Над нею вновь смыкается вердикт:

«Виновна ли?» – «Да, тягостно виновна!»

По следу брата, веруя ему,

она вкусила пыль дорог протяжных,

переступала из тюрьмы в тюрьму,

привыкла к монотонности присяжных.

И скоро уж на мужниных щеках

в два солнышка закатится чахотка.

Но есть все основания считать:

она грустит, а всё же ждет чего-то.

В какую даль теперь ее везут

небыстрые подковы Росинанта?

Но по тому, как снег берет на зуб,

как любит, чтоб сверкал и расстилался,

я узнаю твой облик, россиянка.

В глазах черно от белого сиянья!

Как холодно! Как лошади несут!

Выходит. Вдруг – мороз ей нов и чужд.

Сугробов белолобые телята

к ладоням льнут. Младенческая чушь

смешит уста. И нежно и чуть-чуть

в ней в полщеки проглянет итальянка,

и в чистой мгле ее лица таятся

движения неведомых причуд.

Всё ждет. И ей – то страшно, то смешно.

И похудела. Смотрит остроносо

куда-то ввысь. Лицо усложнено

всезнающей улыбкой астронома!

В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.

Ей всё нужней, всё тяжелей работа.

Мне кажется, что скоро грянет крик

доселе неизвестного ребёнка.

9

Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,

на твоем повороте мгновенном

электричеством бьет по локтям

острый угол меж веком и веком.

Узнаю изначальный твой гул,

оглашающий древние своды,

по огромной округлости губ,

называющих имя Свободы.

О, три слога! Рёв сильных широт

отворенной гортани!

Как в красных

и предельных объёмах шаров —

тесно воздуху в трёх этих гласных.

Грянь же, грянь, новорожденный крик

той Свободы! Навеки и разом —

распахни треугольный тупик,

образованный каменным рабством.

Подари отпущение мук

тем, что бились о стены и гибли, —

там, в Михайловском, замкнутом в круг,

там, в просторно-угрюмом Египте.

Дай, Свобода, высокий твой верх

видеть, знать в небосводе затихшем,

как бредущий в степи человек

близость звёзд ощущает затылком.

Приближай свою ласку к земле,

совершающей дивную дивность,

навсегда предрешившей во мне

свою боль, и любовь, и родимость.

10

Ну что ж. Уже всё ближе, всё верней

расчёт, что попаду я в эту повесть,

конечно, если появиться в ней

мне Игрека не помешает происк.

Всё непременным чередом идет,

двадцатый век наводит свой порядок,

подрагивает, словно самолёт,

предслыша небо серебром лопаток.

А та, что перламутровым белком

глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,

ступившая, как дети на балкон,

на край любви, на остриё пространства,

та, над которой в горлышко, как в горн,

дудит апрель, насытивший скворешник, —

нацеленный в меня, прости ей, гром! —

она мне мать, и перемен скорейших

ей предстоит удача и печаль.

А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,

спеши вперед и понукай педаль

открывшего крыла́ велосипеда.

Пусть роль свою сыграет азиат —

он белокур, как белая ворона,

как гончую, его влечет азарт

по следу, вдаль, и точно в те ворота,

где ждут его, где воспринять должны

двух острых скул опасность и подарок.

Округлое дитя из тишины

появится, как слово из помарок.

11

Я – скоро. Но покуда нет меня.

Я – где-то там, в преддверии природы.

Вот-вот окликнут, разрешат – и я

с готовностью возникну на пороге.

Я жду рожденья, я спешу теперь,

как посетитель в тягостной приёмной,

пробить бюрократическую дверь

всем телом – и предстать в ее проёме.

Ужо рожусь! Еще не рождена.

Еще не пала вещая щеколда.

Никто не знает, что я – вот она,

темно, смешно. Апчхи! В носу щекотно.

Вот так играют дети, прячась в шкаф,

испытывая радость отдаленья.

Сейчас расхохочусь! Нет сил! И ка-ак

вдруг вывалюсь вам всем на удивленье!

Таюсь, тянусь, претерпеваю рост,

вломлюсь птенцом горячим, косоротым —

ловить губами воздух, словно гроздь,

наполненную спелым кислородом.

Сравнится ль бледный холодок актрис,

трепещущих, что славы не добьются,

с моим волненьем среди тех кулис,

в потёмках, за минуту до дебюта!

Еще не знает речи голос мой,

еще не сбылся в лёгких вздох голодный.

Мир наблюдает смутной белизной,

сурово излучаемой галёркой.

(Как я смогу, как я сыграю роль

усильем безрассудства молодого?

О, перейти, превозмогая боль,

от немоты к началу монолога!

Как стеклодув, чьи сильные уста

взрастили дивный плод стекла простого,

играть и знать, что жизнь твоя проста

и выдох твой имеет форму слова.

Иль как печник, что краснотою труб

замаранный, сидит верхом на доме,

захохотать и ощутить свой труд

блаженною усталостью ладони.

Так пусть же грянет тот театр, тот бой

меж «да» и «нет», небытием и бытом,

где человек обязан быть собой

и каждым нерожденным и убитым.

Своим добром он возместит земле

всех сыновей ее, в ней погребенных.

Вершит всевечный свой восход во мгле

огромный, голый, золотой Ребёнок.)

Уж выход мой! Мурашками, спиной

предчувствую прыжок свой на арену.

Уже объявлен год тридцать седьмой.

Сейчас, сейчас – дадут звонок к апрелю.

Реплика доброжелателя:

О, нечто, крошка, пустота,

еще не девочка, не мальчик,

ничто, чужого пустяка

пустой и маленький туманчик!

Зачем, неведомый радист,

ты шлешь сигналы пробужденья?

Повремени и не родись,

не попади в беду рожденья.

Нераспрямленный организм,

закрученный кривой пружинкой,

о, образумься и очнись!

Я – умник, много лет проживший, —

я говорю: потом, потом

тебе родиться будет лучше.

А не родишься – что же, в том

всё ж есть своё благополучье.

Помедли двадцать лет хотя б,

утешься беззаботной ленью,

блаженной слепотой котят,

столь равнодушных к утопленью.

Что так не терпится тебе,

и, как птенец в тюрьме скорлупок,

ты спешку точек и тире

всё выбиваешь клювом глупым?

Чем плохо там – во тьме пустой,

где нет тебе ни слёз, ни горя?

Куда ты так спешишь? Постой!

Родится что-нибудь другое.

(Примечание автора:

Ах, умник! И другое пусть

родится тоже непременно, —

всей музыкой озвучен пульс,

прям позвоночник, как антенна.

Но для чего же мне во вред

ему прийти и стать собою?

Что ж, он займет весь белый свет

своею малой худобою?

Мне отведенный кислород,

которого я жду века́ми,

неужто он до дна допьет

один, огромными глотками?

Моих друзей он станет звать

своими? Всё наглей, всё дальше

они там будут жить, гулять

и про меня не вспомнят даже?

А мой родимый, верный труд,

в глаза глядящий так тревожно,

чужою властью новых рук

ужели приручить возможно?

Ну, нет! В какой во тьме пустой?

Сам там сиди. Довольно. Дудки.

Наскучив мной, меня в простор

выбрасывают виадуки!