Он пел хрипло и ясно, выталкивая грудью прерывистый, насыщенный голосом звук, и все, что накопил он долгим бесчувствием и молчанием, теперь богато расточалось на нас. В чистом тщеславии высоко вознеся лицо, дважды освещенное – луной и керосиновым пламенем, он похвалялся перед нами глубиной груди, допускал нас заглянуть в ее далекость, но дна не показывал.
– Он поет о любви, – застенчиво пояснил Коля, но я сама поняла это, потому что на непроницаемом лице женщины мелькнуло вдруг какое-то слабое, неуловимое движение.
– Хорошо я пел? – горделиво спросил старик.
Мы принялись хвалить его, но он гневно нас одернул:
– Плохо я пел, да вам не понять этого. Семен поет лучше.
Я снова подумала: каков же должен быть тот, другой, всех превзошедший голосом и упрямством?
Мы уже собирались укладываться, как вдруг в дверях встало желто-красное зарево, облекающее ту женщину, и я вновь приняла на себя сказочный гнев ее воли.
– Иди, – звучно сказала она, словно не губы служили ее речи, а две сведенные медные грани.
Я подумала, что она зовет дочь, но ее согнутый, утяжеленный кольцом палец смотрел на меня.
– Правда, идемте к нам ночевать! – обрадовалась Аня и ласково прильнула ко мне, снова пахнув на меня травой, как жеребенок.
Меня уложили на высокую чистую постель под чатханом, хозяин которого так ловко провел меня, оседлав коня в тот момент, когда я отправилась на его поиски.
Я легко улыбнулась своему счастливому злополучию и заснула.
Проснувшись от внезапного беспокойства, я увидела над собой длинные черные зрачки, не оставившие места белкам, глядящие на меня с острым любопытством.
Видно, эта женщина учуяла во мне то далекое, татарское, милое ей и теперь вызывала его на поверхность, любовалась им и обращалась к нему на языке, неведомом мне, но спящем где-то в моем теле.
– Спи! – сказала она и с довольным смехом положила мне на лицо грузную, добрую ладонь.
Утром Аня повела меня на крыльцо умываться и, озорничая и радуясь встрече, плеснула мне в лицо ледяной, вкусно охолодившей язык водой. Сквозь радуги, повисшие на ресницах, увидела я вкривь и вкось сияющее, ярко-золотое пространство. Горы, украшенные голубыми деревьями, близко подступали к глазам, и было бы душно смотреть на них, если бы в спину чисто и влажно не сквозило степью.
Кто-то милый ткнул меня в плечо, и по-родному, трогательному запаху я отгадала, кто это, и обернулась, ожидая прекрасного. Славная лошадь приветливо глядела на меня.
– Ты что?! – ликующе удивилась Аня и, повиснув у нее на шее, поцеловала ее крутую, чисто-коричневую скулу.
Оцепенев, я смотрела на них и никак не могла отвести взгляда.
…Мои спутники были давно готовы к дороге. Иван Матвеевич и Ваня обернулись пригожими незнакомцами. Даже Шура стал молодцом, свободно расположив между землей и небом свою высоко протяженную худобу.
Аня прощально припала ко мне всем телом, и ее быстрая кровь толкала меня, напирала на мою кожу, словно просилась проникнуть вовнутрь и навсегда оставить во мне свой горьковатый, тревожный привкус.
Женщина уже царствовала на табурете, еще ярче краснея и желтея платьем в честь воскресного дня. Мы поклонились ей, и снова ее продолговатый всевидящий глаз объемно охватил нас в лицо и со спины, с нашим прошлым и будущим. Она кивнула нам, почти не утруждая головы, но какая-то одобряющая тайна быстро мелькнула между моей и ее улыбкой.
На пороге крайнего дома с угасшими, но еще вкусными трубками в сильных зубах сидели вчерашний певец и его жена. Как и положено, они не взглянули на нас, но Иван Матвеевич притормозил и крикнул:
– Доброе утро! Археологов не видали где-нибудь поблизости? Может, кто палатки заметил или ходил землю копать?
– Никого не видали, – замкнуто отозвался старик, и жена повторила его слова.
Мы выехали в степь и остановились. Наши ноги осторожно ступили на землю, как в студеную чистую воду: так холодно-ясно все сияло вокруг, и каждый шаг раздавливал солнышко, венчающее острие травинки. Бурный фейерверк перепелок взорвался вдруг у наших ног, и мы отпрянули, радостно испуганные их испугом. Желтое и голубое густо росло из глубокой земли и свадебно клонилось друг к другу. Растроганные доверием природы, не замкнувшей при нашем приближении свой нежный и беззащитный раструб, мы легли телом на ее благословенные корни, стебли и венчики, опустив лица в холодный ручей.
Вдруг тень всадника накрыла нас легким облаком. Мы подняли головы и узнали юношу, который так скромно, в половину своей стати, проявил себя вчера, а теперь был целостен и завершен в неразрывности с рослым и гневным конем.
– Старик велел сказать, – проговорил он, с трудом остывая от ветра, – археологи на крытой машине, девять человек, один однорукий, стояли вчера на горе в двух километрах отсюда.
Одним взмахом руки он простился с нами, подзадорил коня и как бы сразу переместил себя к горизонту.
Наш «газик», словно переняв повадку скакуна, фыркнул, взбрыкнул и помчался, слушаясь руки Ивана Матвеевича, вперед и направо мимо огромной желтизны ржаного поля. При виде этой богатой ржи лица наших попутчиков утратили утреннюю ясность и вернулись к вчерашнему выражению усталости и заботы.
– Хоть бы неделю продержалась погода! – с отчаянием взмолился Ваня и без веры и радости придирчиво оглядел чистое, кроткое небо.
…Мы полезли вверх по горе, цепляясь за густой орешник, и вдруг беспомощно остановились, потому что заняты стали наши руки: сами того не ведая, они набрали полные пригоршни орехов, крепко схваченных в грозди нежно-кислою зеленью.
Щедра и приветлива была эта гора, всеми своими плодами она одарила нас, даже приберегла в тени неожиданную позднюю землянику, которая не выдерживала прикосновения и проливалась в пальцы приторным, темно-красным медом.
– Вот он, бурундучишка, который вчера уцелел, – прошептал Ваня.
И правда, на поверженном стволе сосны, уже погребенном во мху, сидел аккуратно-оранжевый, в чистую белую полоску зверек и внимательно и бесстрашно наблюдал нас двумя черно-золотыми капельками.
Археологи выбрали для стоянки уютный пологий просвет, где гора как бы сама отдыхала от себя перед новым подъемом. Резко повеяло человеческим духом: дымом, едой, срубленным ельником. Видно, разумные, привыкшие к дороге люди ночевали здесь: последнее тление костра опрятно задушено землею, колышки вбиты прочно, словно навек, банки из-под московских консервов, грубо сверкающие среди чистого леса, стыдливо сложены в укромное место. Но не было там ни одного человека из тех девяти во главе с одноруким, и природа уже зализывала их следы влажным целебным языком.
У Шуры колени подкосились от смеха, и он нескладно опустился на землю, как упавший с трех ног мольберт.
– Не обращайте внимания, – едва выговорил он, – всё это так и должно быть.
Но те двое строго и непреклонно смотрели на нас.
– Что вы смеетесь? – жестко сказал Иван Матвеевич. – Надо догонять их, а не рассиживаться.
И тогда мы поняли, что эта затея обрела вдруг высокий и важный смысл необходимости с тех пор, как эти люди украсили ее серьезностью и силою сердца.
Мы сломя голову бросились с горы, оберегаемые пружинящим сопротивлением веток. Далеко в поле стрекотал комбайн, а там, где рожь подходила вплотную к горе, женщины побарывали ее серпами. Иван Матвеевич и Ваня жадно уставились на рожь, на комбайн и на женщин, прикидывая и вычисляя, и лица их отдалились от нас. Оба они поиграли колосом, сдули с ладони лишнее и медленно отведали зубами и языком спелых, пресно-сладких зерен, как бы предугадывая их будущий полезный вкус, когда они обратятся в зрелый и румяный хлеб.
– Когда кончить-то собираетесь, красавицы? – спросил Иван Матвеевич у жницы, показывающей нам сильную округлую спину.
Сладко хрустнув косточками, женщина разогнулась во весь рост и густою темнотой глянула на нас из-под низко повязанного платка. Уста ее помолчали недолго и пропели:
– Если солнышко поможет, – за три дня, а вы руку приложите, так сегодня к обеду управимся.
– Звать-то тебя как? – отозвался ее вызову Иван Матвеевич.
Радостно показывая нам себя, не таясь ладным, хороводно-медленным телом, она призналась с хитростью:
– Для женатых – Катерина Моревна, для тебя – Катенька.
Теперь они оба играли, прямо глядя в глаза друг другу, как в танце.
– А может, у меня три жены.
– Я к тебе и в седьмые пойду.
– Ну, хватит песни петь, – спохватился Иван Матвеевич. – Археологи на горе стояли – с палатками, с крытой машиной. Не видела, куда поехали?
– Видала, да забыла, – завела она на прежний мотив, но, горько разбуженная его деловитостью, опомнилась и буднично, безнапевно сказала, вновь поникая спиной: – Все их видали, девять человек, с ними девка и однорукий, вчера к ночи уехали, на озере будут копать.
– Поехали! – загорелся Иван Матвеевич и погнал нас к «газику», совсем заскучавшему в тени.
– Знаю я это озеро, – возбужденно говорил Ваня. – Там всяких первобытных черепков тьма-тьмущая. Экскаватору копнуть нельзя: то сосуд, то гробница. Весной готовили там яму под столб, отрыли кувшин и сдали к нам в райком. Так себе кувшинчик – сделан-то хорошо, но грязный, зеленый от плесени. Стоял он, стоял в красном уголке – не до него было, – вдруг налетели какие-то ученые, нюхают его, на зуб пробуют. Оказалось, он еще до нашей эры был изготовлен.
Всем этим он хотел убедить меня и Шуру, что на озере мы обязательно поймаем легких на подъем археологов.
Переутомленные остротой природы, мы уже не желали, не принимали ее, а она всё искушала, всё казнила нас своей яркостью. Ее цвета были возведены в такую высокую степень, что узнать и назвать их было невозможно. Мы не понимали, во что окрашены деревья, – настолько они были зеленее зеленого, а воспаленность соцветий, высоко поднятых над землей могучими стеблями, только условно можно было величать желтизною.
Машина заскользила по красной глине, оступаясь всеми колесами. Слева открылся крутой обрыв, где в глубоком разрезе земли, не ведая нашей жизни, каждый в своем веке, спали древние корни. Держась вплотную к ним, правым колесом разбивая воду, мы поехали вдоль небольшой быстрой реки. Два ее близких берега соединял канатный паром.