Извергнуть их, переварив вполне.
Все люди — прах.[700] Просители — вдвойне,
Коль служат, словно труп — червям могильным,
Добычею[701] чиновникам всесильным.
Чиновники подобны жерновам,
Покорные просители — ветрам,
Что сообщают жерновам вращенье.
Меж них идет война, но верх в сраженье
Не за вторыми в случае любом.
Известно ли монархине о том?[702]
Не больше, чем истоки Темзы знают,
Как в устье на разлив ее пеняют.
Итак, начну выпалывать порок[703]
В угоду вам, тому, кто мне помог
Желанный доступ получить на службу
И честностью снискал Глорьяны[704] дружбу.[705]
Наш век считать железным не резон,
Именоваться ржавым должен он:[706]
В железном — правосудьем торговали,
Днесь торговать неправосудьем стали.
Быстрей, чем от поклонников своих
Бежала Анджелика,[707] к горю их, —
Уходят наши деньги и владенья
На протори, залоги, взятки, пени.
Когда не чтит закон и сам судья,
Лишь букву, а не дух его блюдя,
Где нам искать защиту и управу?
В судах инстанций низших? Там на славу
Обчистят нас, посадят иль казнят.
А тот, кого так сильно притеснят,
Что в высший суд пойти он соберется,
С теченьем будет, как пловец, бороться.[708]
Но выбьется из сил и все равно
Пойдет в изнеможении на дно.
Пытаться возвести над этой бездной
Мост золотой — довольно бесполезно:
Швыряй сколь хочешь золота туда —
Оно в волнах исчезнет без следа.
Богами судьи сделались земными[709] —
Без «ангелов» нельзя предстать пред ними,[710]
Хоть Бог иное заповедал нам:
Ведь если б взятки ангельским чинам[711]
Давали люди, чтоб им вняло небо,
Сидели б даже короли без хлеба.
Святой — и тот бы вознегодовал,
Когда бы в дом к нему проник фискал,
Назвал посуду утварью церковной,[712]
Плащ объявил сутаной голословно
И взятку, всех сумевши запугать,
Стал за недонесенье вымогать.
Нет, с кличкой шлюхи слово «правосудье»
Отождествлять отнюдь не вправе люди.
Оно — уста Судьбы, чей грозный глас
О нашем завтра извещает нас,
Красой подобно девушке невинной.
Вот только когти у него так длинны,[713]
Что, если их в просителя вонзить,
Ему от боли может смерть грозить,
А чтоб они вошли поглубже в тело,
Судейские заботятся умело.
Зачем же предстаешь, глупец, ты им,
Как Богу — первый человек, нагим
И мнишь спастись от их алчбы несытой,
Закона нерушимого защитой,
Как Уримом и Туммимом, прикрытый?[714]
Законность, к коей ты взываешь так, —
Не щит, а куча бросовых бумаг,
С удачною продажею которой
Амана ты затмишь богатством скоро.[715]
Покуда ж лишь на то ты годен, чтоб
Смеялся в баснях над тобой Эзоп:
Как пес, что в воду за своею тенью
Нырнул,[716] пойдешь ко дну ты без сомненья.
НА «НЕПОТРЕБСТВА» СЭРА ТОМАСА КОРИЭТА[717]
В какую высоту (подумать — страх)
Твой дерзкий дух взлетел, как на дрожжах!
Величья ты искал венец — и что же?[718]
Обрел его в венецианском Доже.
От их Лагуны[719] к северу проплыв,
Ты в Гейдельберге отыскал залив
Столь дивных вин,[720] что дальше плыть не надо...
Листаю я твой том — ну и громада!
Легко войти и кануть навсегда
В просторах необъятного труда,
Чью глубину вотще мечтал постичь я.
Коль Смех и Смысл — два основных отличья
Людей (как некто справедливо рек),[721]
Твой труд — наполовину человек;
Из скромности, слепив лишь половину,
Ты рассудил не мучить больше глину.
Когда, Лунатик,[722] дорасти ты мнишь
До Полнолуния? Когда затмишь
Весь мир, — как шишка на носу порою
Становится великою Горою?
Вперед! Побольше городов возьми
Из Мюнстера;[723] у Геснера[724] займи
Писателей; добудь вестей и критик
В «Меркурии»[725] — и станешь сам политик.
Вернешься — всюду без конца болтай
Про Карлуса,про персов и Китай.[726]
Вперед же, скромник! Чтоб, оставшись дома,
Не видел ты изготовленья тома,
Которому две Индии несут
Свои дары:[727] с заката — злата пуд,
(Чей путь легко издателем угадан),[728]
С востока же — корицу, перец, ладан:
Их скоро (в этом убедишься ты)
Обнимут бережно сии листы:
Позора в этом нету ни крупицы;
Но если им придется опуститься
До низкого товара, что купец
Сует в кулек: груш, пряничных сердец,
Изюма и целительного корня;
Но если им судьба — еще покорней —
На ярмарке, среди толпы крестьян
Вмещать полфунта тыквенных семян
Иль прочего, кому чего угодно,
И ради прихоти чужой свободно,
Как скатерть-самобранка, предлагать
Любую вещь, — я бы дерзнул назвать
Сии листы универсальным томом,
Что способом, доселе незнакомым,
Вобрал все то, что человек постиг,
И стал Пандектой,[729] сиречь, книгой книг.
Герои, мир спасая от напасти,
Давали разрубить себя на части.
Злодеи шли, во искупленье зол,
От Палача к Анатому на стол.[730]
Так миру послужи и ты; для Лорда,
Что золотые на кон мечет гордо,
Пойдут на фишки целые тома;[731]
А нам — клочка от твоего ума,
Листка довольно, чтобы за игрою
С друзьями вечер скоротать порою.
Кто может залпом проглотить сей труд? —
Ведь не из бочек, а из кубков пьют.
Врач добрый завернет в тебя пилюли,
Солдат — пороховой заряд для пули:
Пусть будущие критики, корпя,
Вновь складывают по частям тебя;
Пускай литературные пираты
Помучатся, ища листки разъяты.
Немало их, я думаю, пойдет
На склейку в корешок и в переплет
Других томов,[732] — напрасная интрига
Веков завистливых! — ведь эта книга —
Подобье книг Сивилиных; цена
Частям и целому у ней одна.[733]
Но, каюсь, не по мне такой напиток,
И хмеля в нем, и пены преизбыток.
Тебе я вновь бы здравье возгласил —
Но голова кружится, нету сил...
Quot, dos haec, LINGUISTS perfetti, Disticha fairont,
Tot cuerdos STATES-men, hic livre fara tuus.
Es sata my l’honneur estre hic inteso; Car I LEAVE
L’honra, de personne nestre creduto, tibi.
МЕТЕМПСИХОЗ, ИЛИ ПУТЬ ДУШИ[735]
Иные над порталами и дверями своих домов помещают гербы, я же свой портрет, ежели только краски могут передать ум столь простой, незамысловатый и бесхитростный,[738] каков есть мой. Обычно перед новым автором я прихожу в сомнение, медлю и не умею тотчас сказать, хорош ли он. Я строго сужу и многое осуждаю; таковой обычай обходится мне дорого в том, что мои собственные писания еще хуже чужих. Не могу, однако, ни столь противуречить своей натуре, чтобы вовсе не делать того, что мне нравится, ни быть столь несправедливым к другим, чтобы делать это sine talione.[739] Пока я даю им случай отплатить мне тем же, они, верно, простят мне мои укусы. Никому не возбраняю порицать меня, исключая лишь тех, что, как Тридентский собор,[740] осуждают не книги, а авторов, предавая проклятию все, что такой-то написал или напишет. Никто не пишет столь плохо, чтобы однажды не сочинить нечто образцовое — для подражания или избежания. Приступая к сей книге, не собираюсь ни к кому входить в долг; не знаю, сохраню ли сам свое достояние; может быть, растрачу, а может быть, и преумножу в обороте, ибо, если я одолживаю у древности,