Не уставай искать и сомневаться:
Отвергнуть идолов иль поклоняться?
На перекрестке верный путь пытать —
Не значит в неизвестности блуждать,
Брести стезею ложной — вот что скверно.
Пик Истины высок неимоверно;
Придется покружить по склону, чтоб
Достичь вершины, — нет дороги в лоб!
Позиция Донна — «мудрый скептицизм», не ставящий под сомнение основы христианского вероучения, но все же весьма радикальный для Англии его эпохи, где каждый англичанин принадлежал к какой-нибудь религиозной деноминации и верил, что именно она и является истинной.
Скепсисом проникнута и сатирическая поэма Донна «Метемпсихоз, или путь души» (The Progress of the Soul. Metempsychosis) (1601). В качестве сюжетного стержня поэмы Донн использовал заинтересовавшее ренессансных гуманистов древнее учение о метемпсихозе, или о бесконечном круге перевоплощений души, которая после смерти тела якобы каждый раз находит себе новое и переселяется в него (см. примечания). При этом, как сказано в авторском предисловии к поэме, «согласно Пифагорову учению, душа может переходить не только от человека к человеку или же скоту, но равномерно и к растениям».
Поэт, по всей видимости, написал лишь фрагмент первой песни, где рассказывалось о «путешествии» души запретного плода, который вкусили Адам и Ева.[1849] По ходу действия душа переселялась в мандрагору, воробья, нескольких рыб, кита, мышь, волка, собаку, обезьяну и женщину по имени Фетх (Темех — Themech), которая была одновременно сестрой и женой Каина. Согласно авторскому замыслу, в процессе многочисленных дальнейших перевоплощений душа должна была побывать в теле Магомета и Лютера. Неизвестно, куда поэт хотел поместить злополучную душу в самом конце поэмы. Мнения ученых по этому поводу разделились. Одни считают, что она должна была найти себе пристанище в теле Кальвина, другие (их большинство) — в теле королевы Елизаветы. Если последнее предположение верно, то тогда поэма должна была иметь вызывающе смелый политический подтекст. Но есть также и мнение, что душе запретного плода надлежало закончить странствие в теле самого автора.[1850]
Как бы там ни было, очевидно, что именно в этой последней части сатирический замысел Донна должен был раскрыться полностью. Весьма трудно судить о нем на основании фрагмента, сочиненного поэтом. Однако общая сатирическая атмосфера поэмы ощутима и в этом отрывке. Она держится на сходстве эгоистического закона джунглей, по которому живут выведенные в «Метемпсихозе» существа, с нравами Лондона века «проржавленного железа». Тут поэма по своему нигилистическому запалу очень близка сатирам Донна.
Интересна и еще одна грань новаторства поэта. Обратившись к высокому эпическому жанру, Донн намеренно снизил его. Так родился новый для английской поэзии жанр ироикомической поэмы, который предвосхитил произведения художников слова эпохи Реставрации — Джона Драйдена и Сэмюэла Батлера.
Радикальным образом Донн переосмыслил и жанр эпистолы, и тут порвав с традицией своих предшественников. Старшие елизаветинцы обычно писали послания в виде возвышенных комплиментов, обращенных к влиятельным особам или же собратьям по перу, примером чему может служить целая группа сонетов-посвящений, которыми Спенсер предварил публикацию первых трех книг «Королевы фей». Донн мог сочинять и сочинял такие стихи, особенно в трудные годы своей жизни в начале XVII в. Но его лучшие послания написаны совсем иначе. В них поэт намеренно снизил стиль жанра, придав своей интонации непринужденно-разговорный характер. Иначе, видимо, и быть не могло, поскольку Донн сочинял послания не как поэтическое упражнение в популярном тогда жанре, но именно как «письма в стихах», которые он и посылал реально существовавшим людям, друзьям и знакомым. До нас даже дошли рукописи некоторых посланий, тщательно переписанные рукой автора. Что же касается столь важного для гуманистов образца из античной литературы, то примером для поэта совершенно явно служил Гораций, назвавший свои эпистолы «беседами».
Мир, возникающий в ранних посланиях Донна, — тот же, что и в его сатирах, одновременно красочный, притягательный и падший, лежащий во зле. Сравнив, например, в послании к своему другу юности Генри Уоттону (То Sir Henry Wotton) жизнь в деревне, в городе и при дворе, поэт нигде не нашел правды и добродетели — грех царствует повсюду:
Кто в Городе живет, тот глух и слеп,
Как труп ходячий: Город — это склеп.
Двор — балаган, где короли и плуты
Одной, как пузыри, тщетой надуты.
Деревня — дебрь затерянная; тут
Плодов ума не ценят и не чтут.
Поэт советует другу не придавать значения внешним обстоятельствам, избрав путь нравственного совершенствования:
Живи в себе: вот истина простая;
Гости везде, нигде не прирастая.
Улитка всюду дома, ибо дом
Несет на собственном горбу своем.
Бери с нее пример не торопиться;
Будь сам своим Дворцом, раз Мир — темница.
В моральном пафосе стихотворения, в обращении к стоическому идеалу жизни вдали от людей и проповеди нравственного самосовершенствования явно ощутимы реминисценции из Горация. Но вместе с тем отношение Донна окрашено характерной для него скептической меланхолией и гамлетическим раздумьем. Отвернувшись от погрязшего в беззакониях мира, поэт пытается найти опору в дружеском взаимопонимании и участии. При этом, однако, Донну важен не столько идеал интимного содружества умов, который вскоре возник в поэзии Бена Джонсона, сколько тепло искреннего житейского товарищества, способного скрасить тяготы жизни, наполнить ее смыслом.
Среди дошедших до нас ранних посланий Донна самыми лучшими и наиболее широко известными являются два стихотворения — «Шторм» (The Storm) и «Штиль» (The Calm), которые, по сути дела, представляют собой объединенный общей мыслью диптих. Обращенные к Кристоферу Бруку, близкому другу еще со времени совместной учебы в Линкольнз-Инн, эти послания описывают реальные события, случившиеся с автором во время экспедиции на Азорские острова. Рассказав Бруку в «набросках путевых» о встрече с неподвластными человеку стихиями, Донн настолько ярко воспроизвел свои ощущения, что, читая эпистолы, мы и сегодня как бы становимся соучастниками гротескной трагикомедии, разыгранной на борту корабля, на котором плыли поэт и его товарищи. Едва успев отплыть от берегов, судно Донна попало в настолько сильный шторм, что было вынуждено вместе со всей флотилией вернуться обратно в Плимут для ремонта. Поэт пишет:
Перед подобным штормом, без сомненья,
Ад — легкомысленное заведенье,
Смерть — просто эля крепкого глоток,
А уж Бермуды — райский уголок.
Мрак заявляет право первородства
На мир — и закрепляет превосходство,
Свет в небеса изгнав. И с этих пор
Быть хаосом — вселенский приговор.
После ремонта флотилия под командованием Эссекса вновь двинулась в путь, но тут, уже неподалеку от Азорских островов, корабль Донна на несколько суток попал в штиль, сопровождавшийся страшной жарой. И это второе испытание оказалось ничуть не легче первого:
Шторм отшумит и стихнет, обессиля,
Но где, скажите, угомон для штиля?
Что бы меня ни подтолкнуло в путь —
Любовь — или надежда утонуть —
Прогнивший век — досада — пресыщенье —
Иль попросту мираж обогащенья,
Уже не важно. Будь ты здесь храбрец
Иль жалкий трус — тебе один конец;
Меж гончей и оленем нет различий,
Когда Судьба их сделает добычей.
Космическое, социально-историческое и личностное начала воедино сплавлены в стихотворениях, где макро- и микрокосм, по сути, неразделимы. Стихии вмиг взъярившейся бури и изнурительно-неподвижного штиля, казалось бы, противоположны друг другу, но, взятые вместе, они высвечивают главную тему диптиха — хрупкость человека перед лицом непостижимой вселенной и «вывихнутого» времени, его зависимость от помощи свыше:
Как человек, однако, измельчал!
Он был ничем в начале всех начал,
Но в нем дремали замыслы природны;
А мы — ничто и ни на что не годны.
В душе ни сил, ни чувств... Но что я лгу?
Бессилье же я чувствовать могу!
Эти размышления о слабости человека, затерянного в огромной вселенной и беззащитного перед ударами судьбы, но все же сохранившего способность мыслить и чувствовать, уже отчасти предвосхищают паскалевскую метафору ломкого тростника, связывая диптих Донна с настроениями, характерными для литературы XVII в.
Совершенно оригинальны и эпиталамы Донна. Так, например, своеобразие юношеской «Эпиталамы, сочиненной в Линкольнз-Инн» (Epithalamion Made at Lincoln’s Inn), особенно заметно в сопоставлении со знаменитой эпиталамой Спенсера, где старший поэт, виртуозно соблюдая декорум золотой манеры, сумел воплотить столь важное для него представление о любви как о благой и могучей силе, укрощающей хаос и движущей мир вперед во времени. Донн как будто бы принял идею супружеской любви как благодатной силы, поддерживающей жизнь и движущей мир, и вместе с тем с присущей ему парадоксальностью поставил ее под сомнение, задавшись вопросом, какова суть гармонии в дисгармоничном мире. Четкого ответа на этот вопрос в эпиталаме нет, и серьезное здесь сочетается с комическим. Как и у Спенсера, любовь у Донна вписана в космический контекст. Однако торжественный тон эпиталамы намеренно снижен немыслимым для Спенсера дерзкошутливым описанием встречи молодоженов в спальне, иронически-вызывающим сравнением жениха со жрецом, который, принося невесту в жертву, «потрошит»