Первый чай победителей, чай свободы…
Голубые дожди омывали землю,
По ночам уже начиналось тайно
Мужественное цветенье каштанов.
[Просыхала земля…]
Разогретой солью
Дуло с берега…
В раковине оркестра,
Потерявшейся в гуще платанов,
Марсельеза, приподнятая смычками,
Исчезала среди фонарей и листьев.
Наша улица, вымытая до блеска
Летним ливнем, улетала к заливу,
Подымавшемуся, как забор зеленый, —
Строй платанов, вытянутый на диво.
И на самом верху, в завитушках пены,
Чуть заметно покачивался картонный
Броненосец «Синоп».
И на сизой туче
Червяком огня извивался вымпел…
Опадали акации.
Невидимкой
Дух гниющих цветов пробирался в море,
И матросы отплясывали в обнимку
С полногрудыми девками из слободки.
За рыбачьими куреньями, на склонах
Перевалов, поросших клочкастой мятой,
Под разбитыми шлюпками, у снесенных
Купален, отчаянные ребята —
Дезертиры в болтающихся погонах —
Дулись в двадцать одно, в карася, в солдата,
А в пещере посапывал, как теленок,
Змеевик самогонного аппарата.
Я остался в районе…
Я стал работать
Помощником комиссара…
Вначале
Я просиживал ночи в сырых дежурках,
Глядя на мир, на проходивший мимо,
ЧУЖДЫЙ мне, как явленья иной природы.
Из косых фонарей, из густого дыма
Проступали невиданные уроды…
Я старался быть вездесущим…
В бричке
Я толокся по деревенским дорогам
За конокрадами.
Поздней ночью
Я вылетал на моторной гичке
В залив, изогнувшийся черным рогом
Среди камней и песчаных кочек.
Я вламывался в воровские квартиры,
Воняющие пережаренной рыбой.
Я появлялся, как ангел смерти,
С фонарем и револьвером, окруженный
Четырьмя маросами с броненосца…
(Еще юными. Еще розовыми от счастья.
Часок не доспавшими после ночи.
Набекрень — бескозырки. Бушлаты — настежь.
Карабины под мышкой. И ветер — в очи.)
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа…
Я много дал бы, чтобы мой пращур
В длиннополом халате и лисьей шапке,
Из-под которой седой спиралью
Спадают пейсы и перхоть тучей
Взлетает над бородой квадратной…
Чтоб этот пращур признал потомка
В детине, стоящем подобно башне
Над летящими фарами и штыками
Грузовика, потрясшего полночь…
Я вздрогнул.
Звонок телефона
Скрежетнул у самого уха…
«Комиссара? Я. Что вам?»
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской,
В чайном домике генеральши Клеменц,
Соберутся Семка Рабинович,
Петька Камбала и Моня Бриллиаптщик,
Железнодорожные громилы,
Кинематографические герои, —
Бандиты с чемоданчиками, в которых
Алмазные сверла и пилы,
Сигарета с дурманом для соседа…
Они летали по вагонным крышам
В крылатках, раздуваемых бурей,
С револьвером в рукаве фрака,
Обнимали сторублевых гурий,
И нынче у генеральши Клемепц — Им будет крышка.
Баста!
В караулке ребята с броненосца
Пили чай и резались в шашки.
Их полосатые фуфайки
Морщились на мускулатуре…
Розовые розоватостью детства,
Большерукие, с голубыми глазами,
Они передвигали пешки
Восторженно с места на место,
Моргали, шевелили губами,
Задумчиво, без малейшей усмешки
Подпевали, притопывая каблуками..
Мы взгромоздились на дрожки,
Обнимая за талии друг друга,
И остроугольная кляча
Потащила нас в теплую темень…
Нужно было сунуть револьвер
В шелку ворот, чтобы дворник,
Зевая и подтягивая брюки,
Открыл нам калитку.
[Молча.]
Мы взошли по красной дорожке,
Устилавшей лестницу.
К двери
Подошел я один.
Ребята,
Зажав меж колен карабины,
Вплотную прижались к стенке.
Всё — как в тихом приличном доме…
Лампа с темно-синим абажуром
Над столом семейным.
Гардины,
Стулья с мягкой спинкой.
Пианино,
Книжный шкаф, на шкафе — бюст Толстого.
Доброта домашнего уюта
В теплом воздухе.
Над самоваром
Легкий пар.
На чайнике накидка
Из плетеной шерсти — всё в порядке…
Мы вошли, как буря, как дыханье
Черных улиц, ног не вытирая
И не сняв бушлатов.
Нам навстречу,
Кланяясь и потирая нервно
Руки в кольцах, выкатилась дама
В парике, засыпанная пудрой.
Жирная, с отвислыми щеками…
«Антонина Яковлевна Клеменц!
Это вы? — Мы к вам пришли по делу», — Я сказал, распахивая двери.
За столом велась беседа.
Трое
Молодых людей в земгусарской форме,
Барышни, смеющиеся скромно.
На столе — пирожные, конфеты.
Я вошел и стал в изумленье…
Черт возьми! Какая ошибка!
Какой это чайный домик!
Друзья собрались за чаем.
Почему же я им мешаю?..
Мне бы тоже сидеть в уюте,
Разговаривать о Гумилеве,
А не шляться по ночам, как сыщик,
Не врываться в тихие семейства
В поисках неведомых бандитов…
Но какой-то из моих матросов
Подошел к столу и мрачным басом
Проворчал:
«Вот этих трех я знаю.
Руки вверх!
Берите их, ребята!..
Где четвертый?.. Барышни в сторонку!.»
И пошло.
И началось.
На совесть.
У роскошных земгусар мы сняли
Кобуры с наганами.
Конечно,
Это были те, за кем мы гнались…
Мы загнали их в чулан.
Закрыли —
И приставили к ним караул.
Мы толкали двери.
Мы входили
В комнаты, наполненные дрянью…
Воздух был пропитан душной пудрой,
Человечьим семенем и сладкой
«Одурью» ликера.
Сквозь томленье
Синего тумана пробивался
Разомлевший, еле-еле видный
Отсвет фонаря… (как через воду).
На кровати, узкие, как рыбы,
Двигались тела под одеялом…
Голова мужчины подымалась
Из подушек, как из круглой пены…
Мы просматривали документы,
Прикрывали двери, извиняясь,
И шагали дальше.
Снова сладким
Воздухом нас обдавало.
Снова
Подымались головы с подушек
И пыряли в шелковую пену…
В третьей комнате нас встретил парень
В голубых кальсонах и фуфайке.
Он стоял, расставив ноги прочно,
Медленно покачиваясь торсом
И помахивая, как перчаткой,
Браунингом… Он мигнул нам глазом:
«Он! Здесь целый флот! Из этой пушки
Всех не перекокаешь. Я сдался…»
А за ним, откинув одеяло,
Голоногая, в ночной рубашке,
Сползшей с плеч, кусая папироску,
Полусонная, сидела молча
Та, которая меня томила
Соловьиным взглядом и полетом
Туфелек по скользкому асфальту…
«Уходите! — я сказал матросам… —
Кончен обыск! Заберите парня!
Я останусь с девушкой!»
Громоздко
Постучав прикладами, ребята
Вытеснились в двери.
Я остался.
В душной полутьме, в горячей дреме
С девушкой, сидящей на кровати…
«— Узнаете?» — но она молчала,
Прикрывая легкими руками
Бледное лицо.
«Ну что, узнали?»
Тишина.
Тогда со зла я брякпул:
«Сколько дать вам за сеанс?»
И тихо,
Не раздвинув губ, она сказала:
«Пожалей меня! Не надо денег…»
Я швырнул ей деньги.
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстегивая гимнастерки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, — в темный,
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света…
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, —
Может быть, мое ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
Будут ливни, будет ветер с юга,
Лебедей влюбленное ячанье.
Песни
У стремени стального
Рыдала мать моя:
«Куда ты едешь снова,
Родимое дитя?
Не топтана, не хожена
Степная сторона,
Бандитами обложена
Степная сторона…
Коль будет бой — укройся
В траву, в зеленый свет…»
«Ой, мать моя, не бойся! —
Я говорю в ответ. —
До командира взвода
Уж дослужился я, —
Из тульского завода
Винтовочка моя.
Объезженный, обученный
Moй коник вороной.
Он за Махной гонялся
По стороне стенной.
А если пули злые
Мне в сердце попадут, —
Товарищи лихие
Взамен меня пойдут.
Не плачь же, мать родимая,
Не бейся головой,
Страна моя, сады мои
Лежат передо мной».
Лежит мои любимый на черной земле,
В крови его шапка и руки в золе.
Не встать ему больше, не сесть на коня,
Сгинет, как трава, и не вспомнит меня.
В зеленом долу соловейка поет.
Мой муж целый день починял пулемет.
За черной тачанкой согнулся ковыль,
И нет никого. Только ветер да пыль.
Ой, степь моя, степь, неоглядная ширь,
Могильщик-орел, партизан поводырь.
Он сгорбился чертом над черным холмом,
Хохол подымает да машет крылом.
Лежат наши дети в холодных степях,
Любимые спят в голубых ковылях,
Отцы потонули в днестровской воде,
Веселых мужей не разыщешь нигде.
Лети ж моя песня над тихой водой,