плоть лопается от тепла, и плесень
вспузыривает землю. Преет, прёт
из-под корней, из пней — плетенки верхом,
грибами полон рот — невпроворот
всех видов и пород! В прыщах, в кавернах,
(бежать!) ополоумевшая плоть
(куда?) вспухает от самодовольства
поверх себя. За слоем слой — и во сто
раз разрослась! Не то что прополоть, —
не вытоптать… Уж папоротник попран;
сил не достанет соснам худоребрым
сдержать всераспирающую спесь
сплошного мяса; порох пышет в спорах… —
Так полчища беспалых и бесполых
планету вспучат, — миг один, и весь
мир
разлетится вдребезги, как термос,
земля забудет имя, и над ней
поднимется — лишенная корней —
лишь атомных грибов несоразмерность!
Звенит в ушах. Тень сторожит меня.
А где-то, воскрешая правду дня,
сквозь все эпохи, через все пределы,
из самой беспредельности земной —
кричит петух; кричит как обалделый,
пять раз подряд кричит, как заводной!
И я — живу… И мирообладанье
опять переполняет. Впереди,
вокруг меня бессмертными плодами
лес возникает заново. Иди
и фимиамом «Беломорканала»
глуши зарвавшееся комарье…
Другого и не надо бы финала
тебе, повествование мое!
Вот только жаль, не доверху корзина,
еще не вдосталь нашатался ты,
и осени краса — неотразима,
а человек охоч до красоты!
Пусть журавли зовут, пусть с каждым годом
земля трудней, пускай все меньше дней, —
по жизни, по единственной, по ней,
до гроба убежденным пешеходом,
меж волчьих ягод и гадючих пней —
ступай, мушиных не страшась нападок,
пугая куропаток-психопаток,
и на прощанье эхо из-под пяток
разбрызгивай вовсю!.. И нипочем
не верь тому, что лучшее ты прожил;
нахлестывают ветки пусть по роже, —
знай заросли
расталкивай плечом!
Всеволожская — Ленинград — Комарово
Длинный вечер1961–1964
Посвящается Наталии Охотиной
248. Молитва
Разнотравье… солнце… благодать…
воля… всех ко всем благоволенье… —
Господи!
Дай силы совладать
с проливным восторгом говоренья!
Прикажи — и онемею!
Покажи, что права не имею
говорить вот так вот — задыхаясь
от желанья видеть только небо,
слышать только жаворонка в нем…
Господи!
Верни меня, потребуй
в первозданный коммунальный хаос,
пахнущий постелью и жраньем.
Окуни в корыто перебранок,
чтоб повадно не было; ключи
отбери отдельные; под краном
голову на кухне намочи.
Научи не огрызаться —
облегчи, о Господи, казаться
ничего не любящим на свете,
так вот и живущим не любя!
Все мои стихи — хотя бы эти! —
спрячь подальше, даже от себя…
Взгляд мой погаси, и вздоху
вырваться наружу не давай;
корку припаси — не каравай;
Поднеси на блюдечке эпоху:
лучшую —
заблудшую —
мою…
Господи…
Молю и слезы лью!
249. Семейная баллада
Л. Мочалову
Придешь усталая. Пальто
на спинку стула бросишь.
И спросишь, не звонил ли кто,
на кухне переспросишь.
Ты делового ждешь звонка —
Ведь ты же не девчонка!
Твоя рука, моя рука,
ну, и еще — ручонка!
И только в голосе твоем
невнятная зевота.
Садимся ужинать втроем,
и словно нет кого-то.
Не ждем гостей, не ждем вестей,
молчим под детский лепет.
А сын тем временем чертей
уже из хлеба лепит.
И телефонный вдруг звонок,
уверенный, негрубый.
И ты со всех несешься ног,
облизывая губы.
Я щелкну сына, чтобы ел,
чтоб занимался делом.
Вернешься — и повеселел
твой взгляд, помолодел он.
Пройдешься этак озорно,
с пристуком по квартире:
— А не пойти ли нам в кино?
…А правда, не пойти ли…
250. Твое стихотворение
Еще немного, и привыкла бы
душа ко всенощным полетам!
Сначала вымыслы, как выхлопы,
и забытье — автопилотом.
Сама с собою слово за слово,
глухой восторг многоступенчат,
и вот — туманностями застлана —
земля ничтожней, чем бубенчик!
Оставлен мир косматой косности,
его стандартные резоны.
И ты не в комнате, а в космосе,
где все обиды невесомы.
И независим промельк времени,
и явь и сон неразличимы,
и не убиты измереньями
действительные величины.
Тебе уже — как рыбьи жалобы,
сигналы всех радиостанций!
И от себя ты убежала бы,
чтоб только людям не достаться.
Ни перед кем не виноватая,
перед собою лишь в ответе…
…О как ты горько плачешь, падая
лицом в подушку на рассвете!
251. «Зайдем-ка, милая, на рынок…»
Зайдем-ка, милая, на рынок —
за гордостью!
Пополним наш запас!
Ведь нежностью — кормить бы только рыбок,
для них такая пища в самый раз!
И вот в мундире гордость, с пылу с жару,
вкрутую, всухомятку, соус фри…
— Возьму-ка я еще себе, пожалуй!
— Ну что за церемонии, бери!
Пусть даже соль рассыплется при ссоре, —
не плюнем через левое плечо. —
Была бы гордость, можно и без соли!..
Не хочешь ли, душа моя, еще?
252. Весна священная
Весна размолвок и нескладиц…
Тебя, себя ли обману? —
Что скатерть пышную разгладить,
что в кухне шарить одному! —
Опять, уже какую ночь нам,
с глазами белыми лежать,
теням бегущим потолочным,
захлебываньям водосточным
бесчувственно принадлежать! —
А там — за окном, за домами,
за городом —
ночи свои:
сшибаются лоси в тумане,
от нежности мрут соловьи.
Заря —
и волочится злее,
жесточе крыло косача.
И, самозабвенно шалея,
лоснясь, содрогаясь, звуча —
любовничающие твари
трепещут, ликуют, зовут. —
Весна как весна, и едва ли
другое придумаешь тут!..
А тут…
Ах, если б сократили
нам эти пролежни ночей! —
Твой полувздох — такой ничей —
страшней звонка в пустой квартире…
253. Ревность
Ничем не попрекаю… Ни о чем
не спрашиваю… Ничему не верю…
Я отпираю дверь своим ключом,
потусторонне в зеркале кривею
и — круговой порукой вовлечен
в ночную тихость и неузнаванье —
отгадываю комнату свою. —
Твое белье сияет на диване
бесстыдством и наивностью…
стою…
ты окликаешь сонными словами…
со мной бок о бок шкаф глухонемой…
слепые руки тянешь… и честнее
забыть бы все обиды…
Боже мой!
Спи… Я не здесь… Я ничего не смею…
Ты спи… Я не пришел еще домой!..
254. «Рук твоих ночные превращенья!..»
Рук твоих ночные превращенья!
Невзначай расплещешь два крыла, —
и опять перед тобой ни с чем я:
гордость, горесть — все отобрала!
Нищий…
Нет, ни шепотом, ни жестом
не ответствуй, не благотвори!..
Чуть мерцают в изумленье женском
детские припухлости твои.
Их обидеть — слаще святотатства:
Но еще бессовестней —
опять
ребрышек сквозь пух не доискаться,
до глубин твоих не доласкаться —
чуда твоего недопонять!
255. «Ты принесешь глаза…»
Ты принесешь глаза,
ты принесешь слова,
ты плечи принесешь,
и мне в ладони
осмелишься наивно положить.
Я задохнусь,
приму твоих щедрот
восторг и муку,
и сладостно почувствую,
как меркнут
глаза,
как зябнут плечи,
как слова
слипаются в бессмысленное слово.
Отчаянно поверю, что во мне —
подобье Бога в первый день творенья!
Да будет свет!..
А через многотрудное мгновенье
куда не знаю деть свое лицо. —
Что горестней?
Покажется, я просто
слепой гончар: как было не найти
для твоего сияющего тела
конечной формы, звонкости, которой
ты так ждала!
Всего, наверно, было бы честней
вот так и умереть,
не замечая
похолодевших губ,
помолодевших глаз…
256. «Все мало мне, все мало!..»
Все мало мне, все мало!..
Некрасивым
стал: непростым, недобрым, не твоим. —
Насущный хлеб мой пахнет керосином.
Сад за окном уложен в нафталин.
И тишина — в недавних пятнах крика,
и вязнет недосказанность в зубах…
А ты — вся в чешуе своих забав —
показываешь звездочку: смотри-ка! —
Как далеко до нашей той звезды,
и ничего-то, бедная, не значит!
А чуть пригашенный
зрачок беды
в замочной скважине маячит…