Стихотворения и поэмы — страница 37 из 91

Рот задумчиво сжат.

И нетронуто «мишки»

на тарелке лежат.

С удивлением чистым

каждый слушать готов

четырех машинистов,

четырех мастеров.

Громыхают составы

да недальних путях…

Машинисты державы

говорят о делах.

1959 Павлодар

143. «Взгляд глубокий и чистый…»

Взгляд глубокий и чистый,

не старушечья стать.

Здравствуй, мать коммунистов,

здравствуй, русская мать.

Дети той колыбели,

что качала она,

надевали шинели,

воевали сполна.

До конца воевали.

И звенели потом

ордена и медали

за победным столом.

Голова поседела.

Ты, подруга и мать,

стать и бабкой успела,

и прабабушкой стать.

Есть ли семьи на свете

больше этой семьи?

Всюду трудятся дети,

всюду внуки твои.

Ты — в извечном движенье,

удивляющем нас.

На тебя с уваженьем

все мы смотрим сейчас.

И с любовью нетленной

посылаем вдогон

свой гражданский, военный,

свой всеобщий поклон.

1959

144. АЛЕКСАНДРУ РЕШЕТОВУ

Тридцать лет тому

назад я узнал воочью

не дворцовый Петроград —

Ленинград рабочий.

И доныне помнить рад

с обожаньем редким

дымный зимний Ленинград

первой пятилетки.

Трубы города того —

каменные вышки,

воспевателей его

в худеньких пальтишках.

Мы ходили в дальний срок

по путям таковским,

ленинградский паренек

с пареньком московским.

Не на танцах и балах,

не в паркетном зале,

а в путиловских цехах

вместе выступали.

Жили мы с тобой тогда,

юные, худые,

как ударники труда,

люди заводские.

Так прими же в новый срок

мой привет отменный,

Сашка Решетов, дружок,

юбиляр почтенный.

1959

145. НАТАЛИ

Уйдя с испугу в тихость быта,

живя спокойно и тепло,

ты думала, что всё забыто

и всё травою поросло.

Детей задумчиво лаская,

старела как жена и мать…

Напрасный труд, мадам Ланская,

тебе от нас не убежать!

То племя, честное и злое,

тот русский нынешний народ,

и под могильною землею

тебя отыщет и найдет.

Еще живя в сыром подвале,

где пахли плесенью углы,

мы их по пальцам сосчитали,

твои дворцовые балы.

И не забыли тот, в который,

раба страстишечек своих,

толкалась ты на верхних хорах

среди чиновниц и купчих.

И, замирая то и дело,

боясь, чтоб Пушкин не узнал,

с мольбою жадною глядела

в ту бездну, где крутился бал.

Мы не забыли и сегодня,

что для тебя, дитя балов,

был мелкий шепот старой сводни

важнее пушкинских стихов.

1959 Ленинград

146. ПЕТР И АЛЕКСЕЙ

Петр, Петр, свершились сроки.

Небо зимнее в полумгле.

Неподвижно бледнеют щеки,

и рука лежит на столе —

та, что миловала и карала,

управляла Россией всей,

плечи женские обнимала

и осаживала коней.

День — в чертогах, а год — в дорогах,

по-мужицкому широка,

в поцелуях, в слезах, в ожогах

императорская рука.

Слова вымолвить не умея,

ужасаясь судьбе своей,

скорбно вытянувшись, пред нею

замер слабостный Алексей.

Знает он, молодой наследник,

но не может поднять свой взгляд:

этот день для него последний —

не помилуют, не простят.

Он не слушает и не видит,

сжав безвольно свой узкий рот.

До отчаянья ненавидит

всё, чем ныне страна живет.

Не зазубренными мечами,

не под ядрами батарей —

утоляет себя свечами,

любит благовест и елей.

Тайным мыслям подвержен слишком,

тих и косен до дурноты.

«На кого ты пошел, мальчишка,

с кем тягаться задумал ты?

Не начетчики и кликуши,

подвывающие в ночи, —

молодые нужны мне души,

бомбардиры и трубачи.

Это все-таки в нем до муки,

через чресла моей жены,

и усмешка моя, и руки

неумело повторены.

Но, до боли души тоскуя,

отправляя тебя в тюрьму,

по-отцовски не поцелую,

на прощанье не обниму.

Рот твой слабый и лоб твой белый

надо будет скорей забыть.

Ох, нелегкое это дело —

самодержцем российским быть!..»

Солнце утренним светит светом,

чистый снег серебрит окно.

Молча сделано дело это,

всё заранее решено…

Зимним вечером возвращаясь

по дымящимся мостовым,

уважительно я склоняюсь

перед памятником твоим.

Молча скачет державный гений

по земле — из конца в конец.

Тусклый венчик его мучений,

императорский твой венец.

1945–1949 Ленинград

147. ВЕТКА ХЛОПКА

Скажу открыто, а не в скобках,

что я от солнца на мороз

не что-нибудь, а ветку хлопка

из путешествия привез.

Она пришлась мне очень кстати,

я в самом деле счастлив был,

когда узбекский председатель

ее мне в поле подарил.

Всё по-иному осветилось,

стал как-то праздничнее дом

лишь оттого, что поместилась

та ветка солнца над столом.

Не из кокетства, не из позы

я заявляю, не тая:

она мне лучше влажной розы,

нужнее пенья соловья.

Не то чтоб в этот век железный,

топча прелестные цветы,

не принимал я бесполезной,

щемящей душу красоты.

Но мне дороже ветка хлопка

не только пользою простой,

а и своею неторопкой,

своей рабочей красотой.

Пускай она зимой и летом,

попав из Азии сюда,

всё наполняет мягким светом,

дыханьем мира и труда.

1960 Ташкент

148. СОБАКА

Объезжая восточный край —

и высоты его, и дали, —

сквозь жару и пылищу — в рай

неожиданно мы попали.

Здесь, храня красоту свою

за надежной стеной дувала,

всё цвело, как цветет в раю,

всё по-райски благоухало.

Тут владычили тишь да ясь,

шевелились цветы и листья.

И висели кругом, светясь,

винограда большие кисти.

Шелковица. Айва. Платан.

И на фоне листвы и глины

синеокий скакал джейран,

распускали хвосты павлины.

Мы, попав в этот малый рай

на разбитом автомобиле,

ели дыни и пили чай

и джейрана из рук кормили.

Он, умея просить без слов,

ноги мило сгибал в коленках.

Гладил спину его Светлов,

и снимался с ним Евтушенко.

С ними будучи наравне,

я успел увидать, однако,

что от пиршества в стороне

одиноко лежит собака.

К нам не ластится, не визжит,

плотью, видимо, понимая,

что ее шелудивый вид

оскорбляет красоты рая.

Хватит жаться тебе к стене,

потянись широко и гордо,

подойди, не боясь, ко мне,

положи на колено морду.

Ты мне дорог почти до слез,

я таких, как ты, обожаю,

верный, храбрый дворовый пес,

ты, собака сторожевая.

1960 Ташкент

149. РЕЧЬ ФИДЕЛЯ КАСТРО В НЬЮ-ЙОРКЕ

Зароптал

и захлопал восторженно

зал —

это с дальнего кресла

медлительно встал

и к трибуне пошел —

казуистам на страх —

вождь кубинцев

в солдатских своих башмаках.

Пусть проборам и усикам

та борода

ужасающей кажется —

что за беда?

Ни для сладеньких фраз,

ни для тонких острот

не годится

охрипший ораторский рот.

Непривычны

для их респектабельных мест

твой внушительный рост

и решающий жест.

А зачем их жалеть,

для чего их беречь?

Пусть послушают

эту нелегкую речь.

С ними прямо и грубо —

так время велит —

Революция Кубы

сама говорит.

На таком же подъеме,

таким языком

разговаривал некогда

наш Совнарком.

И теперь,