как-то непривычно
под окном стоит сосна
местности больничной.
По утрам, пока темно,
и при солнце знойном
на нее гляжу в окно
прямо и достойно.
Променяв свое жилье
на бивак палатный,
пью спокойствие ее
даром и бесплатно.
В синем мареве снегов
нашу зыбкость чуя,
лучше всяких докторов
нас она врачует.
В тишине ее ветвей,
словно бы с наброска,
приютилась рядом с ней
слабая березка.
Красный лозунг кумача,
птиц бесшумных стая.
Белый ситец и парча,
солнцем залитая.
Подвенечная свеча,
риза золотая.
253. НОЧНОЙ СОН
По плечу видать — силен
отрок загорелый.
Черный волос лезет вон
из сорочки белой.
Смуглолиц и горбонос,
выделан как надо,
только глаз недобро кос,
в речи нету склада.
Но когда огонь прикрыт
в угловой палате —
как он спит! Ах, как он спит
на своей кровати!
Как для ссыльного орла,
помнящего горы,
та кровать ему мала,
плохо без простора.
Словно сделав два шага
на пути к разлуке,
остановлена нога,
распростерты руки.
Точно громкие слова
между оробелых,
затерялась голова
средь подушек белых.
И видны издалека
простынь с одеялом,
словно луг и облака,
ливень и обвалы.
Мир вокруг заклокотал,
небо повернулось.
Так бы, верно, Демон спал,
если бы заснулось.
254. Я ОТСЮДОВА УЙДУ
Я на всю честную Русь
заявил, смелея,
что к врачам не обращусь,
если заболею.
Значит, сдуру я наврал
или это снится,
что и я сюда попал,
в тесную больницу?
Медицинская вода
и журнал «Здоровье».
И ночник, а не звезда
в самом изголовье.
Ни морей и ни степей,
никаких туманов,
и окно в стене моей
голо без обмана.
Я ж писал, больной с лица,
в голубой тетради
не для красного словца,
не для денег ради.
Бормочу в ночном бреду
фельдшерице Вале:
«Я отсюдова уйду,
зря меня поймали.
Укради мне — что за труд?! —
ржавый ключ острожный».
Ежели поэты врут,
больше жить не можно.
255. ДВЕ СОБАЧЬИ МОРДЫ
Пусть я тронутый на треть
и в уме нетвердый,
но желаю лицезреть
две собачьи морды.
Больше женщин и юнцов —
близких исключая —
я своих прекрасных псов
увидать желаю.
Я б прикидывать не стал,
а единым духом
ту ложбинку почесал
за собачьим ухом.
А они — и тот, что млад,
и заматерелый —
указаний не хотят,
знают сами дело.
Сами знают, что сказать,
лая между прочим,
и от радости визжать
из последней мочи.
Я пришел из тех гостей,
из таковской бражки,
где ни мяса, ни костей —
киселек да кашки.
Я вам вместе, пес и пес,
из палаты жаркой
никакого не принес
малого подарка.
…Не желаю порошков
и пилюль снотворных,
а хочу собачьих псов,
сильных, непритворных.
256. МУЖИЦКИЕ ПИСЬМА
А я вот довольно зависим
и вряд ли чего бы достиг
без дедовских медленных писем,
без смысла крестьянского их.
Всё было бы только притворство,
я сам ничего бы не смог,
когда бы в свое стихотворство
не внес доморощенный слог.
Издержки и таинства стиля
ничуть не стараюсь избыть, —
да, мы его дома растили,
а где его надо растить?
Негромкое строчек движенье
для тех, кто в чужой стороне,
наполнено всё уваженьем
ко всей — поименно — родне.
Писал их в далекое время
в деревне заштатной своей
по главной прижизненной теме
я самый как раз грамотей.
Но все-таки стиль создавали,
пока он таким вот не стал,
все те, что тогда диктовали,
а я только просто писал.
257. СЕРДЦЕ
Если мир треснет, трещина пройдет через сердце поэта.
Мир был разъят и обесчещен,
земля крутилась тяжело.
Ах, сколько их, тех самых трещин,
по сердцу самому прошло!
Оно еще живет покуда
и переваривает быт,
но, словно с трещиной посуда,
веселым звоном не звенит.
Оно еще стучит неплохо,
в нем не совсем погаснул жар;
оно годится твой, эпоха,
последний выдержать удар.
258. НОЧЬ В ПЕРЕУЛКЕ
Как в сказочной шкатулке,
похожий на ханжу,
в токийском переулке
томительно хожу.
Сначала по закону
не видно здесь ни зги —
лишь трубочки неона
да синие круги.
Потом идут хмельные,
храня приличный тон,
и пахнет, как в России,
японский самогон.
Таким же самым духом
насыщена до слез
горбатая старуха
с торговлишкой вразнос:
как Ноева семейка,
воркуют и гремят
лягушечки и змейки
и мордочки тигрят.
Японские иены
и русский аппетит.
Как жирная гиена,
старушечка глядит.
Сдержаться не умею:
на гибель на свою,
заранее бледнея,
я в руки взял змею.
Исчерпан и исперчен
торговый интерес:
змея из гуттаперчи,
да я-то из телес.
Для оргии дальнейшей
не годен мой талант:
опасны эти гейши
и страшен хиромант.
Он, красный весь и синий,
на грани бытия.
Ведь в сонме этих линий
есть линия моя.
Сейчас я всё узнаю сквозь
сказочную тьму.
Но всё же не гадаю,
наверно, понимая,
что это ни к чему.
259. НА РОДИНЕ НИКОЛАЯ ВАПЦАРОВА
Перо мое не в чернилах, а в крови…
Собравшись как-то второпях,
не расспросивши никого,
мы у Вапцарова в гостях,
в квартире маленькой его.
Уже прошло немало лет,
давно то время вдалеке,
когда явился нам поэт
на нашем русском языке.
Как подобает, прибран дом,
и свет в окошках золотой,
но что-то странное кругом,
какой-то воздух неживой.
На полке книги так стоят
от корешка до корешка,
как будто много дней подряд
не прикасалась к ним рука.
И непонятна нам сперва
еще особенность и та,
что не горят никак дрова,
не раскаляется плита.
Пол по-музейному блестит,
официальна тишина,
и, как на сцене, говорит
трагичным шепотом жена.
Я вроде суеверным стал,
чего на ум-то не придет?
Хозяин сильно запоздал,
домой, наверно, не придет.
Уж много лет тому назад
его прикончили враги.
По лестнице не прозвучат
его спешащие шаги.
Его напрасно не зови,
а лучше подойди к бюро:
оно и вправду всё в крови,
его поэзии перо.
260. ВСЕ НЫНЧЕ ПИШУТ О СВЕТЛОВЕ
Все нынче пишут о Светлове,
и я, хоть классиком не стал,
но что-то вроде предисловья
к его собранью написал.
Все с ним в пивных глушили кружки,
все целовались с ним спьяна,
нашлись и грешные подружки,
и непорочная жена.
Над незажившею могилой
двенадцать месяцев подряд
они болтают в общем мило
и со старанием острят.
Так что же, может, я ревную
или завидую ему,
ушедшему в страну иную,
в ту, как в соборе, золотую,
полусветящуюся тьму?
Нет. Ведь у нас одна дорога,
за ним иду в разведку я —
от свечки отчего порога
до черных люстр небытия.
Я просто издали примерил
костюм вечерний гробовой.