Стихотворения и поэмы — страница 62 из 91

Поднебесный шатер бережливо укрыл

всех старух и рабочих, детей и гуляк.

Колыбель человечества — так окрестил

нашу землю один гениальный чудак.

Только он позабыл по святой простоте,

поднимаясь по лестнице шаткой в жилье,

что слезами и кровью пропитаны те —

из травы и пшеницы — пеленки ее.

Может, он не видал в голубом далеке,

наблюдая в трубу планетарный туман,

что младенец сжимает в неверной руке

вместо праздной игрушки военный наган.

Вряд ли там, при свечах догорающих звезд,

ожидает пришельцев одна красота.

Свет Вселенной, наверное, так же не прост,

как пока еще жизнь на Земле не проста.

Чтоб всему человечеству праздничным быть,

чтоб сбылись утопистов наивные сны,

нам покамест приходится кровью платить

и за землю Земли, и за землю Луны.

1972

ПОЭМЫ

325. ЮНОШЕСКАЯ ПОЭМА

1

Товарищи! Мне восемнадцать лет,

радостных, твердых, упругих и ковких.

И если я называюсь поэт,

то это фабзавуч, то это спецовка,

то это года над курносым мотором,

дружба твердая, будто камни,

то это — любимая, та, о которой

я думал, когда сидел над стихами.

И вот — пока пожаром гудела

любовь в цеху, любовь на скамейках,—

в стихах моих, опытных и неумелых,

в стихах юбилейных, пафосных, прочих,

ты не найдешь о любви ни копейки,

ни вздоха, ни мысли, ни крикнувшей строчки.

И только когда горячо, неумело

(зачем это надо, кому это надо?)

любовь отошла, отцвела, отшумела,

в поэму вошла и обиженно села

любовь. Без меня. Без нужды. Без доклада.

Вы тоже, товарищ, любили. Вы

мучились ночью над этакой темой.

Так пусть на золе моей первой любви

ляжет строка моей первой поэмы.

2

День отработал. Второю сменой

вечер на город повесил табель.

В окно завкома влезает лето,

бьет по стеклу молодыми ветвями.

Я не могу. Я бросаю собранье,

которое честно и прочно завязло

в серой водице текущих вопросов.

Вечер хватает меня за руки,

льется водою в охрипшее горло,

лижет собакой глаза и уши.

Я же толкаю его обратно,

как у калиток толкают девчонки

парней любимых, но скорых на дело.

3

И вот уже далеко фабзавуч,

который я оставил на время.

(Ночью вернусь, чтоб работать ночью,

вымести клуб, повесить плакаты,

стулья расставить уютно и ровно,

чтобы включить, наконец, приемник,

выпустить свежую стенгазету.

Ведь послезавтра, товарищи, праздник,

ведь стулья должны быть готовы, чтобы

сели на них прослушать доклад и

хлопать стихам молодые ребята,

уставшие после того, как ходили

приветствовать праздник на Красную площадь.)

И вот я иду и смотрю на звезды,

и вот я иду и смотрю на клубы,

которые тихо уже зажигают

звезды, лампочки и портреты.

Может быть, это не так уж красиво,

может быть, звезды аляповаты,

только простишь им и даже захочешь

руку пожать и потрогать нежно,

так они искренни, эти звезды.

4

И вот ты идешь по широкой Проезжей,

пересекаешь холодные рельсы

и вспомнишь, как утром спешил на работу,

ругал вожатого («тоже ударник,

с таким опоздаешь и жить, и строить»),

купил газету, бежал от трамвая

и вдруг — увидел закрытый шлагбаум

и бесконечный товарный поезд,

пересекающий путь к работе.

Ты начал ругаться, но поезд мерно

шел и раскачивал в такт вагоны,

плотные, красные, на которых

было написано: «Свекла», «Картошка».

Бежали платформы с летящим лесом,

роняющим теплый задумчивый запах.

И стало радостно, просто, бодро.

Ты переждал, даже длинным взглядом

глядел на состав, уходящий к вокзалу,

и твердо, уверенно и спокойно

взглянул на часы, перевесил табель:

«Не опоздал… Хорошо живется…»

5

И вот ты идешь, пересекаешь

длинные рельсы, короткие шпалы.

Смотришь направо, смотришь налево.

Видишь, как прямо, гордясь и сверкая,

справа стоят пожилые заводы.

Увидишь, как на холодном ситце,

ползущем под валиками машины,

цветы зацветают. Такие цветы, что

сердце забьется сильнее и громче.

Посмотришь налево, увидишь домик

простой, задрипанный, домик с осколком

трубы, со ставнями и с болтами,

дом деревянный, дом двухэтажный,

домишко, окно в котором закрыто

жеманной тюлевой занавеской.

И видно, как его подоконник

гордится геранью, гордится уютом

тихой, простой, одинаковой жизни.

И если подумаешь, то увидишь

комнаты дома. Они обычны.

Они завешаны снимками мамы,

когда ей еще восемнадцать было,

когда она с папой в фате стояла,

увидишь смешные венчальные свечи,

альбомы, салфетки, ковры и чернила,

которыми пользуются очень редко.

6

И вот ты идешь, и ты видишь витрины,

и ты отбросишь тяжелым взглядом

стекло и фарфор, манжеты, подтяжки,

голые женские статуэтки.

И ты постоишь, ты посмотришь с любовью

на круглые, полные силой моторы,

на лампочки, на молчаливый приемник,

на книги, которые аппетитно

лежат и гордятся блестящей обложкой.

Увидишь, — звеня и улыбки теряя,

полные радостью и весельем,

едут раскрашенные трамваи,

напоминающие карусели.

И из раскрытого гаража

(звенящей сенсацией! гремящей надеждой!)

спешат пожарные, как на пожар,

сверкают римскою спецодеждой.

Ты видишь вечер, который приходит

к одним, засиженным, скромным, обычным,

выцветшим спором за чашкой чая,

штопкой носков, мурлыканьем кошки,

газетой, звонками по телефону

и плоским уютом истоптанных туфель.

И вечер приходит к другим, горячим,

к другим, молодым, белобрысым, бледным

улыбкой любимой. Такой улыбкой,

что сердце срывается вниз. Улыбкой

бывшей и будущей. Нашей и вечной.

И после этого в темных парадных

вечер и даже кусочек ночи

будут веселые, грустные парни

руку держать у любимой и долго,

долго и быстро, спеша и украдкой,

будут любимой показывать душу,

но будут любимую (может, шаблонно,

может, истасканно, я не спорю),

будут любимую сравнивать с морем,

будут любимую сравнивать с кленом.

И под конец — горячо и красно —

губы пойдут в наступленье на губы.

И до́ма будут с неодобреньем

смотреть глаза пресловутой мамаши,

забывшей любовь и свои поцелуи.

7

Лежит отцветающий и широкий,

лежит пожелтевший и длинный, как рельсы,

бульвар. Ну, Тверской, ну, Страстной, ну, Никитский.

Бульвар, по которому, если прямо

идти, наблюдая за всем и за всяким,

дойдешь до конца, до развязки поэмы.

Ну, в общем, бульвар, на котором весною

хрустела дешевая распродажа

ненужных книг, постаревших новинок.

Бульвар, на котором в расцвете лета

катались скучно и деловито

в колясках, верхом на подстриженных пони

розовощекие мальчуганы.

Ну, в общем, бульвар, на котором под вечер

толпою стоят молодые пары,

слушая, как духовые оркестры

играют Бетховена и Давиденко.

Бульвар, от которого даже Пушкин

немного невежливо отвернулся.

И я иду по такому бульвару.

И ветер плетется усталой собакой,

и я наблюдаю за всем и за всяким.

Я нюхаю воздух — запахло круглой,

уже подгорающей колбасою.

И это значит — вернулся хозяин

домой от усталых, служебных тягот,

увидел записку: «Ушла. Буду поздно».

Купил колбасу, неумело нарезал,

примус накачивал с яростью зверя,

ушел умываться — и поздно услышал

запах паленый. И станет неловко,

он бросит ее в мусорный ящик,

и на вопрос возвратившейся поздно

жены, уже полусонный и вялый,

скажет: «Не надо. Я же обедал».

Я вверх загляну и увижу шарик,

наглый, воздушный, беспомощный, красный,

шар, улетающий ближе к звездам.

Тогда я подумаю и увижу —

стоит продавец и, как кисть винограда,

рвется привязанная друг к другу

кучка сверкающих разных шаров.

И как своенравная девочка Анни

купит шар, и как няня отпустит

его от семьи, от товарищей — в небо!

И как другая девочка, Анька,

будет жалеть, волноваться и плакать:

шар улетел. Лучше б ей отдали,

она бы его одевала и мыла,

она бы его по утрам целовала,

наглый, воздушный, беспомощный шарик.

8

И я иду по такому бульвару.

В кармане моем одиноко и звонко

бренчат три скучающие монеты.

В кармане, как рыба, разинувши глотку

(как рыба, выброшенная на берег),

беззвучно орет и требует взносов

мой синий, засаленный и худощавый.

Конкретный. Короткий. Билет. Профсоюзный.

И вот я такой. Я иду по бульвару.