Стихотворения и поэмы — страница 66 из 91

средь маршей и пушек ютилась любовь?

Лица без улыбки ничто не смущало,

ни слова по дружбе не выболтал он.

Но школа со всей достоверностью знала,

что Яшка давно уже в Лизу влюблен.

Не зря среди песен, свистков, восклицаний

он мрачно стоял в отдаленье своем,

когда со звоночком, как фея собраний,

она появлялась за красным столом.

Не зря вопреки самовластной натуре

в часы, когда все торопились домой,

он, счастье свое ожидая, дежурил —

девчонкам на радость! — вблизи проходной.

Но вот — наконец-то! — она выходила

своим деловито-спокойным шажком.

Портфель из свирепого лжекрокодила

был стянут надежно крепчайшим шнурком.

Известный в широких кругах комсомола,

портфель молодой активистки тех лет

вмещает эпический слог протоколов,

набатный язык пролетарских газет.

В его отделениях, жестких и темных,

хозяйка хранила немало добра:

любительский снимок курящейся домны,

потершийся оттиск большого копра.

И тут же, в содружестве верном и добром,

с диктантами школьными вместе лежат

стихи Маяковского, книжица МОПРа

и твой незабвенный билет, Охматмлад.

(Теперь это, может, покажется странным,

но мы записались оравою всей

в могучее Общество личной охраны

младенцев России и их матерей!)

Была еще в этом портфелике тесном,

собравшем сурового времени соль,

из ныне забытой подмостками пьесы

прямая, как штык, синеблузная роль.

Но не было там ни бесстыжей помады,

ни скромненькой ленты, ни терпких духов,

ни светлого зеркальца — тихой отрады

всех девушек новых и древних веков.

Скорей бы ответили общему тону,

портфель, как подсумок, набив дополна,

полфунта гвоздей, да десяток патронов,

да, кстати к тому, образец чугуна.

И Яшка, в те дни щеголявший привычкой

(за это, читатель, его не кори),

как Муций Сцевола, горящею спичкой

на левой руке нажигать волдыри,

тот Яшка, что брился два раза в неделю,

пил пиво и воблу железную ел,

под радужным взглядом хозяйки портфеля,

как будто последний мальчишка, робел.

Но строгую дочь комсомольской эпохи,

всю жизнь посвятившую радости всех,

ничуть не тревожили Яшкины вздохи,

бравада его и отчаянный смех.

Свиданья вечерние на перекрестках

и взятый в «Палас» или «Форум» билет

она принимала по-дружески просто

со всем бескорыстьем семнадцати лет.

Она не пыталась никак разобраться

ни в чувствах его, ни в порывах своих —

как будто есть ненависть только и братство

и нет на земле отношений иных.

Дыша революции воздухом ярким,

уйдя с головою в сегодняшний мир,

она не читала сонетов Петрарки,

трагедий твоих не слыхала, Шекспир.

Не плакала ночью в постели бессонной

над светлой тоской поэтических сцен,

не знала улыбки твоей, Джиоконда,

и розы твоей не видала, Кармен.

Вас не было в бедных учебниках наших,

в программы и тезисы вы не вошли, —

ей вас заменяли плакаты и марши

и красные лозунги снежной земли.

Ей вас заменяли фанерные арки

и, вместо тебя, толстощекий амур,

в младенческой зелени пыльного парка

винтовки и молоты грубых скульптур.

Шагал перед нею дорогой тернистой

и грозного счастья давал образец

сошедший с картины «Допрос коммунистов»

в обмотках и куртке рабочий-боец.

Прельщали ее новостройки России,

и голову быстро кружил, как вино,

чугунно-стальной карнавал индустрии

беззвучных в ту пору экранов кино.

Когда в накаленных дыханьем потемках

над пеной твоею, морская волна,

наш флаг поднимал броненосец «Потемкин»,

хваталась за Яшкину руку она.

Но в эту минуту, объятый отвагой,

он сам, кроме красного флага того,

он сам, кроме этого алого флага,

не видел, не слышал, не знал ничего.

…Украсивши кожанку праздничным бантом,

любила она под кипеньем небес

глядеть, как созвездия и транспаранты

включал, веселясь, предоктябрьский МОГЭС.

Вблизи от огней, пробегающих юрко,

случалось и вам увидать в Октябре

застывшую, как статуэтка, фигурку

с лицом, обращенным к полночной заре,—

туда, где в мерцании красок нагретых,

меж пламенных звезд и полос кумача,

в стремительных линиях красного света

мерцало большое лицо Ильича.

3

За дверью слышен быстрый смех,

и, тараторя без запинки,

как сквознячок, в ударный цех

влетает утренняя Зинка.

Наперекор журналам мод

она одета и обута,

но с хитрой важностью несет,

сама посмеиваясь, муфту.

Встречал гудящий школьный двор

неиссякаемым весельем

великосветский тот убор —

голодных частников изделье.

Он чуждо выглядел среди

платков и кепок нашей школы,

значков железных на груди

и гимнастерок комсомола.

Он странно выглядел тогда

под небом пасмурной заставы,

средь сжатых лозунгов труда

и твердой четкости устава.

Но примирял аскетов всех,

смирял ревнителей народа

собачьей муфты пестрый мех,

ее плебейская природа.

И то влияло на умы,

что Зинка с нею не носилась,

а так же весело, как мы,

к своей обновке относилась.

Ситро буфетным залита,

таская гайки и чернила,

подружке нашей муфта та

с собачьей верностью служила.

Сегодня резвый паренек

в каком-то диком состоянье

пустил под самый потолок

то бессловесное созданье.

И всем свидетелям в урок

средь ученических пожитков

из муфты выскочил клубок,

пошла разматываться нитка.

За нею, на глазах у всех,

при разразившемся молчанье,

пятная весь ударный цех,

нелепо выпало вязанье.

…В те дни строительства и битв

вопросы все решая жестко,

мы отрицали старый быт

с категоричностью подростков.

Бросались за гражданский борт

старорежимные привычки —

и обольстительный комфорт,

и кривобокие вещички.

Мы презирали самый дух,

претило нашему сознанью

занятье праздное старух,

жеманных барышень вязанье.

В поющих клетках всей земли,

как обличенные злодейки,

когда по городу мы шли,

пугливо жались канарейки.

Когда в отцовских сапогах

шли по заставе дети стали,

все фикусы в своих горшках,

как души грешников, дрожали.

И забивались в тайнички,

ища блаженного покоя,

запечной лирики сверчки

и тараканы домостроя.

Тебе служили, комсомол,

в начале первой пятилетки

простая койка, голый стол,

нагие доски табуретки.

Убогий примус на двоих,

катушка ниток, да иголка,

да для десятка строгих книг

прибитая гвоздями полка.

А в дни пирушек и гостей,

в час колбасы и винегрета,

взамен крахмальных скатертей

шли комсомольские газеты.

Мы заблуждались, юный брат,

в своем наивном аскетизме,

и вскоре наш неверный взгляд

был опровергнут ходом жизни.

С тех пор прошло немало лет,

немало грянуло событий,

истаял даже самый след

апологетов общежитий.

Во мне теперь в помине нет

непримиримости тогдашней,—

сажусь с женою за обед,

вдыхаю пар лапши домашней.

Давно покинул я чердак

и безо всяких колебаний

валюсь под липами в гамак

или валяюсь на диване.

Я сам, товарищи, завел,

скатясь к уюту напоследки,

на мощных тумбах темный стол

и стулья вместо табуретки.

Мне по сердцу мой малый дом,

видавший радости и горе,

и карта мира над столом,

и грохот мира в диффузоре.

В гостях у нынешних друзей

хожу натертыми полами,

не отвергаю скатертей,

не возмущаюсь зеркалами.

Но я встречал в иных домах

под сенью вывески советской

такой чиновничий размах,

такой бонтон великосветский,

такой мещанский разворот,

такую бешеную хватку,

что даже оторопь берет,

хоть я неробкого десятка.

В передних, темных и больших,

на вешалках, прибитых крепко,

среди бобровых шапок их

мне некуда пристроить кепку.

Прогнув блистательный паркет,

давя всей тяжестью сознанье,

огромный высится буфет —