Ояр Вациетис
365. КАВАЛЕРИЯ
Армии еще есть
и, наверное, будут,
но у ракет
нет
и не будет
жесткого и трепетного
живого хвоста,
и у танков
не вырастут
конские гривы.
Кавалерия!
ты отслужила свой срок.
Но нельзя же
расстаться с тобою безмолвно
и позволить, чтоб ты незаметно
ушла.
На гремящих тачанках
везла ты грядущее наше,
на клинках беспощадных
ты ветер свободы несла.
Кони, павшие в битвах,
простите своих конармейцев,
тех, что, руки раскинув,
валились из седел ничком.
Кони, павшие в сечах,
простите героев за то, что
не всегда они
сено умели для вас находить.
Кони! Павшие кони!
Простите нам то, что от пастбищ
в дни войны
вам пришлось
на фашистские танки идти.
Ваши всадники
сами
летели навстречу металлу;
в исторических седлах
вы красные души несли.
Впрочем, вряд ли известно вам,
кони,
что такое душа.
Мы простились.
Уходит со сцены
кавалерия наша,
королева гражданской войны.
Мы простились с тобой.
Но ты врублена шашкой навеки
в нашу память и книги
и в блещущий вечный гранит.
По весенним ночам
оживают бумага и камень,
со страниц и кладбищ
воскрешенное ржанье звучит.
Бьют копытами кони,
почуяв отталую землю,
рвутся в поле…
Им хочется
мирную землю пахать.
С КИРГИЗСКОГО
Темиркул Уметалиев
366. АРКЫТ
Навеки проклят королевский строй,
нет красоты в короне золотой, —
зачем же ты в своем стихотворенье
сравнил Аркыт с короной, сверстник мой?
Зеленый шум его ветвистых крон
живей и чище всяческих корон.
Мой милый край, наш край высокогорный
из соловьев и листьев сотворен.
И ханы, и цари, и короли
в небытие бесславное ушли,
а ты опять цветешь, благоухая,
лесная сказка неба и земли.
Ты словно свадьба вешняя, Аркыт,
ты всем, прекрасен и для всех открыт.
Трель соловьев твоих, не умолкая,
в моей душе магически звучит.
Мне по сердцу твой лиственный наряд,
естественней, чем он, — найдешь навряд.
Чужды тебе и золото, и пурпур,
продажный блеск покоев и палат.
Твой утренний стремительный ручей
журчит, как песня, в памяти моей.
Я не отдам одной зеленой ветки
за одеянья ханов и царей.
Кубанычбек Маликов
367. ЛИРИКА
Не за бумагой и столом —
Я лириком в то время стал,
Когда взрывчаткой и кайлом
В горах дорогу пробивал.
Пусть о влюбленных день и ночь
Поэты-лирики поют,
А для меня в любом труде
Любовь и лирика живут.
Живи же, лирика моя,
Не угасай, не умирай
И вечным пламенем своим
Сердца и души согревай.
С ТАДЖИКСКОГО
Мирзо Турсун-заде
368. ВЕКОВОЙ ДУБ
Могучий дуб, ты прожил семь веков
под сенью проходящих облаков.
Но до сих пор, как в ранние года,
твоя листва шумна и молода.
Случилось мне войти в счастливый день
под эту историческую тень.
Шумит его былинная листва,
как будто бы старинные слова,
и прошлые событья наяву
мне светятся сквозь вечную листву.
Я слушаю его рассказ о том,
как он служил Хмельницкому шатром,
как мчались в битву, выдернув клинки,
чубатые казацкие полки.
Семи столетий ты свидетель был
и ничего на свете не забыл.
Недвижный сторож неба и земли,
перед тобой столетья протекли.
Осталось семь столетий позади
с тех пор, как жил великий Саади.
Здесь расстилался утренний туман,
а там в те дни писался «Гулистан».
Могучий дуб, свидетель тех времен,
ты в будущее время устремлен.
Семьсот метельных приднепровских зим,
и всё же ты остался молодым.
Живи, шуми. И этот братский край
своим зеленым шумом украшай!
Абдумалик Бахори
369. ВАХШСКАЯ ЗЕМЛЯ
Давным-давно, в какой-то прошлый век,
жил одинокий старый человек.
Он жил тихонько в хижине своей
под мирной сенью ивовых ветвей.
Однажды утром, покорясь судьбе,
он срезал посох ивовый себе.
И посох тот лишившемуся сил —
хотя б отчасти — юность возвратил.
Вот почему уже на склоне дней
решил старик проведать сыновей.
И тотчас же — про посох не забудь! —
отправился в благословенный путь.
Вот он уже — а путь неближним был —
на землю Вахша медленно вступил.
Вот он уже, не сразу, а с трудом,
нашел сыновний неприметный дом.
И у калитки — прям, а не сутул —
свой посох в землю вахшскую воткнул.
Гостя в кругу внимательно-родном,
он вспомнил вдруг о посохе своем.
А посох тот, хоть малый срок прошел,
за этот срок едва ли не расцвел.
Из почвы щедрой набираясь сил,
он прямо в недра корни пропустил…
Я вам изустный дедовский рассказ
переложил, как слышал, без прикрас.
Теперь пора о том повествовать,
что самому случилось увидать.
Как тот старик, не в шутку, а всерьез
затосковал я по Долине роз.
И в тот же день, собравшись поскорей,
поехал в гости к родине своей.
В краю освобожденного труда
кипела урожайная страда.
Его народ — а он совсем не мал —
на картах хлопка хлопок собирал.
Трудились тут едва ли не с зари
и героини и богатыри.
Тебя, мой край, в советский этот век
преобразил советский человек.
Отсюдова, как на осенний пир,
везут гранаты и везут инжир.
Из тех траншей, что выкопаны тут,
лимоны золотистые цветут.
Течет отсюда белая мука
и белые потоки молока.
Попробуй-ка исчислить без труда
всё, что дает привахшская страда.
Наверно, нету ни в одной из стран
такой долины, мой Таджикистан.
Она лежит на утренней земле,
как дастархан на праздничном столе.
Шохмузаффар Едгори
370. ПОСОХ СТАРОСТИ
Шествуют куда-то напрямик
оба-два — старуха и старик.
Шествуют бок о бок, не спеша,
как одна взаимная душа.
То ли он наперсницу забот
под руку внимательно ведет;
то ли, понимания полна,
помогает спутнику она.
Смолоду на дворике села
их любовь, как яблонька, росла.
А теперь надежно служит
им обоюдным посохом одним.
С ТАТАРСКОГО
Фатих Карим
371. «Не повторяй: „Люблю, люблю“…»
Не повторяй: «Люблю, люблю»,—
признания — пустяк,
а сердце первую любовь
почувствует и так.
Оно почувствует само —
ты любишь или нет.
Оно не ожидает слов,
без слов дает ответ.
Ты даже не заметишь сам,
опомнясь лишь потом,
как губы сблизятся твои
с ее безмолвным ртом.
Коль полюбил — не разлюби.
Не любит — не тоскуй…
О, буря вешняя любви
и первый поцелуй!
372. ЗА СЧАСТЬЕ РОДИНЫ МОЕЙ
Наутро будет грозный бой.
Мне сердце говорит само,
что, может, я сейчас пишу
свое последнее письмо.
Наутро будет шквал огня.
В окошко малое сейчас
на солнце красное гляжу
я, может быть, в последний раз.
Я буду сокрушать врага
и как поэт и как солдат.
А коль погибну — жизнь мою
мои детишки повторят.
Останется весь вешний мир —
благоуханные сады,
и на полянах меж цветов
мои останутся следы.
Не надо плакать надо мной…
Ведь это словно песню спеть —
за счастье Родины своей
на поле боя умереть.
373. МОРОСИТ И МОРОСИТ
Беспросветно дождь осенний
моросит и моросит.
Милый друг раскинул руки,
губы стиснул и молчит.
Что погибнет мой товарищ,
я не думал, не гадал.
От немецкой вражьей пули
на разведке он упал.
От дождя намокли спины.
Все товарищи молчат.
Только скорбные лопаты
в яме глинистой стучат.
Эта страшная работа
нам куда как нелегка:
под молоденькой сосенкой
мы хороним паренька.
Молча мы могилу роем,
ветер стонет и свистит,
да осенний мелкий дождик
моросит и моросит.
374. ДИКИЙ ГУСЬ
С любовью гляжу из окопа
на небо отчизны своей.
Летит высоко надо мною
весенняя стая гусей.
Они возвращаются с юга,
из стран, где зимою живут,
к озерам родным, на которых
тихонько кувшинки цветут.
Эй, гусь, опустись-ка пониже
и сделай, коль можешь, добро:
пошли мне оттуда в подарок
одно снеговое перо.
Я б этим пером поднебесным
сейчас любоваться не стал,
а сразу бы новую песню
народу, любя, написал.
Ведь сам я в боях и атаках
лишь тем и живу и дышу,
что жаркое сердце народа
в груди, словно солнце, ношу.
И, может быть, в подвигах ратных,
в борьбе за народную власть
мне выпадет горькая доля
на землю родную упасть.
Ты, песня, и звонкую радость
и горе мое повторишь…
По озеру плавают гуси,
шумит, не стихая, камыш.
Сибгат Хаким
375. ДРУГ ГАРАФИ
Почти что год, как он покинул дом,
уехал из родимой стороны,
но до сих пор, скитаясь по тылам,
еще не нюхал истинной войны.
Я с ним солдатским опытом делюсь —
ох, нелегко он доставался мне:
война на праздник не похожа ведь
и всякое бывает на войне.
«Как хорошо, что я теперь с тобой», —
услышал я его глубокий вздох.
Он торопливо просит: «Объясни,
как ты себя от смерти уберег».
«Сперва прилежно каску я таскал —
и в жаркую погоду и в мороз.
Спасибо, что какой-то весельчак
ее забросил лихо под откос.
Я много верст с винтовкой прошагал,
узнал войну не по страницам книг
и видел столько крови и смертей,
что удивляться этому отвык.
Как выжил я? Не знаю, право, сам:
быть может, мой черед не наступил.
Но до сих пор ни бога, ни горздрав
я о спасенье жизни не молил.
Почетна смерть на поле боевом —
рази врага и умереть не трусь!
Но от тебя мне не к чему скрывать,
что плена я действительно боюсь.
Откуда знать, что будет впереди?
Ведь я тебе еще не рассказал,
что прошлым летом, потеряв своих,
я окруженья чудом избежал.
Вокруг меня сгустилась темнота,
последний луч безжалостно погас.
Подумал я, что он уже настал,
мой смертный срок и мой последний час.
Друг Гарафи, кто спас меня в ту ночь?
Я и теперь не приложу ума:
настойчивость, счастливая судьба
или, быть может, родина сама…»
376. ПИСЬМО ЛЕНИНУ ОТ КРЕСТЬЯН ДЕРЕВНИ КОКУШКИНО
Это было декабрьской порой
на просторе казанских широт.
Завершается двадцать второй,
двадцать третий навстречу идет.
Ветер голода грозно метет
по замолкшим дворам деревень,
с крыш солома ободрана вся,
и разобран на топку плетень.
Серебрящимся светом луна
освещает измученный край,
над Кокушкином молча стоит
и блестит над тобой, Апакай.
Две подруги, две бедных сестры —
две деревни моей стороны,
вам бы только до солнца дожить,
дотянуть до зеленой весны.
Забирает всё круче зима,
всё сильней пробирает мороз…
Отчего ж в это время сюда
вдруг дыханье весны донеслось?
Стало вроде бы сразу теплей,
с окон словно бы стронулся лед,
и, собравшись в просторной избе,
оживился ослабший народ.
Здесь когда-то Владимир Ильич
жил в начале пути своего,
и в историю века вошла
эта первая ссылка его.
Не забыли об этой поре
деревенской земли старики,
ветви зимних склонившихся ив,
берега занесенной реки.
Да, наверно, он помнит и сам,—
быть не может, чтоб он позабыл, —
как с народом тогда толковал,
как по нашим тропинкам ходил.
Хорошо бы добраться к нему,
побеседовать с глазу на глаз:
ты свободу и землю нам дал,
помоги же нам снова сейчас.
Объявился охотный ходок,
собирается в путь второпях,
жаль, гостинца нельзя прихватить —
только ветер один в закромах.
И надежен бывалый ходок,
и дорога как раз хороша,
но в карманах крестьянских пустых
не нашлось для него ни гроша.
Приуныли сперва старики,
но потом, пораскинув умом,
рассудили — хоть в общем письме
рассказать Ильичу обо всем.
…Мы полки чужеземных врагов
разгромили оружьем своим,
и на нашу советскую жизнь
мы твоими глазами глядим.
По широкой дороге твоей
мы сознательно сами идем,
без приказа свое кулачье
осудили бедняцким судом.
(Без чинов, а по-свойски на «ты»
говорили они с Ильичем:
ведь за месяцы ссылки его
стал он вроде бы их земляком.)
В этот черный засушливый год
не видали мы вовсе дождей:
вместо хлеба и вместо овса
на полях лебеда и пырей.
Сладить с горькою этой бедой
нам одними руками невмочь —
только лошадь, лишь лошадь одна
может вызволить нас и помочь.
Слух прошел, что Советская власть
хочет в долг продавать лошадей.
Посодействуй, Владимир Ильич,
всей крестьянской земле порадей…
Наклонились над низким столом
старики в белых шапках седин.
Уважительно держит перо
грамотей деревенский один.
Вот они разошлись по домам
в ожидании лучших времен…
Мне известно, что в двух деревнях
снился им одинаковый сон:
От полян, где цветы и трава
вешним солнцем прогреты насквозь,
лошадиное ржанье сперва
еле слышно сюда донеслось.
Вот уже и дорога кипит,
кони тесно идут табуном,
вот от топота сотен копыт
вся окрестность пошла ходуном.
Вот они вереницей стоят,
красотой поражая своей,
и на утреннем солнце блестят
разномастные крупы коней.
Сам Ильич под уздцы их берет
и заводит их сам во дворы…
Сбылся сон твой, крестьянский народ,
дожил ты до великой поры.
Не воротятся те времена,
горе горькое скрылось вдали.
Широко ты шагаешь, страна,
воплотившая счастье земли!