Стихотворения и поэмы — страница 75 из 91

Бронтой Бедюров

383. ПЕРВЫЕ РУССКИЕ СЛОВА

Отец мой был парторгом колхоза.

По утрам, неумело постучав в деревянную дверь,

к нему приходили мужчины в мохнатых белых шубах.

Они сильно пахли овчиной, сеном, снежной хвоей

и зимним холодом открытого неба.

Они подсаживались к отцу и говорили:

«На стоянке Ак-Кем не осталось кормов».

Или:

«Табун застоялся в верховьях Карасу.

Пока не закрыло перевал, надо коней перегнать ниже,

туда, где нет ветра и где еще стоит поздняя трава».

Они говорили:

«Бабушка Туйкандай совсем одна.

Ей надо выхлопотать пенсию

и оказать зимнюю помощь.

Отрядите парней, чтобы они привезли ей дрова.

Пошлите Бердена — пусть он застеклит ей окна».

Целый день приходили и уходили люди.

Но особенно много их бывало по утрам.

Они приходили к нам домой, потому что отец

сидел за столом со своими новенькими костылями:

неподкованный конь упал на молодом льду

и сломал отцу правую ногу.

Входившие люди казались нам, малышам,

сказочно огромными.

Это были табунщики, пастухи, охотники.

Они только раз в месяц спускались в село,

делая две остановки: у конторы и магазина.

В магазине они брали муку, соль, комковый сахар, табак.

И еще немного конфет для каких-то красавиц.

Они набивали свои переметные сумы этим товаром,

неспешно отвязывали коней

и скакали обратно.

Они ночевали прямо на земле:

под голову — седло, под бок — потник,

а одеялом служила жаркая мохнатая шуба.

На медленном небе над ними тихо кружились звезды,

освещая их усталые лица.

И только кони время от времени встряхивали головами.

Но сейчас я хочу рассказать о старике Бушалдае.

Утром холод из двери добирался до меня

и шарил у мальчишки за пазухой.

Медлительно затворялась дверь,

и в дом входил Бушалдай.

Он долго кряхтел у порога,

старательно отряхивал ноги

и только потом окончательно входил к нам.

Он в тщательно сшитых из ножек косули

мягких сапогах на крепких тесемках.

Его шуба украшена красной оторочкой,

потребовавшей бездны искусства.

Шуба его охвачена синим матерчатым поясом,

который заменяет у нас кошельки и карманы.

На правом боку у Бушалдая обязательный нож

с красивой костяной ручкой.

Лисий хвост целиком пошел на воротник его шубы.

Оттуда, из пушистого воротника,

вылезает очень морщинистая старая шея.

Его редкая бородка состоит из шести узких струек

индевелого дыма.

А из-под рысьей шапки на меня и мою сестренку

глядели добрые внимательные глаза.

«Драстый!» —

произносил он, не переставая обеими ладонями

оттирать замерзшее лицо

и отделяя сосульки со своей неказистой бородки.

Ах, это русское слово!

В нем было что-то несказанное,

напоминающее реку, известную только одному Бушалдаю:

она стремительно неслась вниз, бушуя в распадках,

разъединяясь и сливаясь вновь.

Мы с сестренкой, ликуя, прыгали возле большой

шубы деда и теребили ее заманчивые полы.

Отец широко улыбался:

«Якши, Бушалдай!»

Потом они пили кирпичный чай,

красный, как хорошо обожженный кирпич.

Старик старательно дул на поверхность чая

и отхлебывал из чашки мелкими глотками.

Они говорили с отцом о табунах, об овсе,

о войне в Корее и атомной бомбе.

Они говорили о том, что на верхних стойбищах

не хватает соли.

Наговорившись и столковавшись,

они пожимали друг другу руки,

и старик несколько раз повторял

еще одно русское слово — «карашо».

Потом садился на мохнатого крепкого конька и уезжал.

Отец мой умер.

Ему было бы сейчас шестьдесят.

А Бушалдай жив,

ему почти девяносто.

И я, приезжая домой на каникулы,

обязательно посещаю его.

Я вхожу в его дом и с удовольствием говорю: «Здравствуй!»

Уважаю табунщиков!

Старик, правда, теперь на пенсии,

возраст его преклонен.

Но такой человек, как он, не может сидеть сложа руки.

«Здравствуй!» — говорю я почтительно.

А потом мы пьем чай, красный, как кирпич,

и говорим о весне, об овсе, о войне во Вьетнаме.

О выходе в космос обязательно и подробно.

И еще о том, что на верхних стойбищах

не хватает транзисторов.

У меня теперь огромный запас слов.

Но я не забываю два своих первых русских слова:

«здравствуй» и «хорошо».

Ведь в этих словах так много

самого главного — тепла и доброты.

На чем я и заканчиваю.

<1968>

384. ВЫПАЛ БЕЛЫЙ СНЕГ

Поздно вечером я возвращался с работы,

и мне было так хорошо, так легко, моя любимая!

Это выпал первый белый снег.

Когда я шел на работу, деревья голыми были,

а теперь они стоят, как модницы, в серебряных серьгах.

И провода, осев под тяжестью снега,

превратились в чудесные длинные ожерелья.

С крыш падали звучащие капли,

напомнившие мне шустрых воробьев.

Маленький город стал белым и просторным.

Небо подарило мне белую косулю — зимнюю ночь любви и спокойствия.

Когда я поздно вечером возвращался с работы,

навстречу мне шел мужчина, широко распахнув

тяжелое пальто,

веселехонький, как мой брат,

когда жена родила ему сынишку.

Когда я поздно вечером возвращался с работы,

я увидел влюбленных.

Он пригнул лапчатую снежную ветвь

и бережно стряхнул чистый снег на непокрытые волосы

своей возлюбленной.

Она засмеялась,

и от этого смеха снег тотчас растаял.

Вот что происходило,

когда я поздно вечером возвращался с работы.

<1968>

С БУРЯТСКОГО

Дондок Улзытуев

385. ШЕСТНАДЦАТИЛЕТНЯЯ ДЕВОЧКА

Ресниц опустивши стрелочки,

ступает по половицам

шестнадцатилетняя девочка

величественно, как царица.

Ведь в прошлое воскресенье

парнишка в клубике местном

встал перед ней с почтением

и уступил ей место.

Туфли обувши лучшие,

ходит — не улыбается…

Вот ведь какие случаи

в жизни подчас случаются!

<1959>

С ЕВРЕЙСКОГО

Матвей Грубиан

386. МОЯ ТИПОГРАФИЯ

Не ради шутки в общем разговоре,

не для того, чтоб удивить семью,

хотел бы я на побережье моря

поставить типографию свою.

И, стоя в ней естественно и просто,

имея лишь духовный интерес,

я для набора брал бы только звезды —

светящиеся литеры небес.

Пусть эта книга пахнет не бумагой,

не клейстером невзрачной мастерской,

а только влагой, только синей влагой,

одною только влагою морской.

И вовсе нету никакой оплошки,

нет ничего от праздных небылиц

в том, что струится лунная дорожка

посередине всех моих страниц.

Обрадованный этакой манерой,

не убоясь недюжинных работ,

из валунов — подобно Гулливеру —

я сделал бы для книги переплет.

Всё соверша, измазавшись, как дети,

я сел бы там, доволен и устал…

И шумный ветер нашего столетья

мою бы книгу запросто листал.

<1962>

387. В ПАРИЖЕ

Тебе сегодня исполнилось тридцать лет,

юность всё дальше, а старость всё ближе, —

бедный больной еврейский поэт

перед витриною шляп в Париже.

На обтерханных брюках и пиджаке

столько нищенских дыр —

и рядом и врозь, —

что усталое тело и вдалеке

проглядывается насквозь.

За все эти дыры —

зачем скрывать? —

никто бы не дал тебе ни копейки,

но зато тебя можно бережно взять

и играть на тебе, как пастух на жалейке.

Но, может быть, настанет время

(оно грядет шагами большими),

когда все эти шляпы с лентами всеми

будут твоими.

Одну ты станешь носить, вставая,

в другой ты станешь болтать с друзьями,

а самая лучшая и дорогая

будет тебя венчать вечерами.

Если собака соседская злая,

та, что хромает на левую лапу,

опять на тебя по-дурацки залает,

скажи ей, чуть подняв вечернюю шляпу:

«Дорогая собака! За дерзость простите,

позвольте мне вам посоветовать лично:

такую же шляпу приобретите

и вы будете выглядеть так же прилично».

…На улице дождь начинается длинно,

и в струйках вечерних неверного света

все шляпы летят из клетки витрины

и садятся на ветви волос поэта.

<1966>

388. «Я мог бы нести на плече ребенка…»

Я мог бы нести на плече ребенка

и сам веселее в три раза стал,

когда б он смеялся легко и звонко

и что-то прекрасное лепетал.

Я столик несу на плече неслышно,

стихи по-еврейски шепча на ходу,

и ставлю его под апрельской вишней

в дачном пригородном саду.

И песню пишу о всех вас, дети,

не вытирая отцовских слез,

о всех, которых военный ветер

безжалостно вдаль от земли унес

<1966>

389. В ПРИБАЛТИЙСКОМ ГОРОДЕ

Перед самой войною,

одержим и устал,

у ворот твоих стоя,

я тебя целовал.

Я запомнил ночные

поцелуи твои,

фонари голубые —

наважденье любви.

Я с войны возвращаюсь

в сорок пятом году

и — хоть очень стараюсь —

тех ворот не найду.

Рассказали мне, Лия,

неохотно, с трудом,

что тебя застрелили

немцы в сорок втором.

Нахожу и теряю —

нет, опять не узнал —

где той ночью тебя я

у ворот целовал.

И кладу я впервые

в этот памятный год

васильки полевые

возле каждых ворот.

Вспоминаю в июле,—

сердце, тише тоскуй! —

предрассветную пулю

и ночной поцелуй.

<1966>

390. МОРЕ

Однажды я на берегу устало

листок стихотворенья уронил,

и море — всё — еще синее стало

от синевы размывшихся чернил.

Я обратился к морю с нетерпеньем,

остановившись в шумной тишине:

«Отдай назад мое стихотворенье,

зачем оно великой глубине?!»

И мне в ответ, как в старой сказке,

вскоре заметно потемнела синева.

«Я музыку пишу, — сказало море,—

мальчишка глупый, на твои слова».

<1966>

С БОЛГАРСКОГО