В повозке так-то по пути
Необозримою равниной, сидя праздно,
Всё что-то видно впереди
Светло, синё, разнообразно…
58. МОЙ СЫН
Нет. Ничего не решено.
Всё будет. Всё голо и просто.
Дыша вечерней тишиной,
Глядит в окно худой подросток.
Он слышит гул подземных руд,
Бетховенской сонаты клекот.
Он знает муравьиный труд.
И всё, что близко иль далёко,
Вплоть до любого рубежа, —
Всё перед ним сейчас маячит.
В уме вселенную держа,
Он вновь ее переиначит.
Он должен высекать кремни,
Свистеть в тростник и в пепле рыться.
В нем спит кузнец, художник, рыцарь.
О молодость! Повремени!
Никем себя не называя,
Несись извилистым ручьем,
Простоволосая, живая,
Не помнящая ни о чем.
Пробейся в узловатых сучьях
Вверх, как подсказывает рост,
Где в листьях, хлорофилл сосущих,
Косит зрачком занятный дрозд.
И в прущей зелени, в свирепых
Побегах завтрашнего дня
Да будет ствол расшатан в скрепах,
Весь до тугих корней звеня.
Настанет час, когда ты будешь
С чужою женщиной вдвоем.
Ты, может быть, не позабудешь
Меня на празднике своем.
Забудь!
Я ничего не значил.
Я — перечеркнутый чертеж,
Который ты переиначил,
Письмо, что ты не перечтешь.
Сумерки трагедии
59. ВСТУПЛЕНИЕ
Над воплями скрипок, над лампами люстр,
Над бурей крещендо, огнем маэстозо.
Еще незаметная доза
В тревоге ста тысячи уст, —
В кольчуге калечащих молний,
От собственной силы клонясь,
На сцену Трагедия вышла, наполнив
Преданьями путь от себя и до нас.
Простая, как рост, молодая навеки,
Еще она смеет валять дурака.
Но бьет ей в смеженные веки
Прожектор! Но издалека
Пахнуло паленым, дохнуло полетом
В ненастное небо на птице стальной,—
И вот она стала иной
И грозную песню поет нам!
И вихорь в листве жестяной
Шумит о нигде не бывавшей вселенной,
Где за обладанье Еленой
Под красной стеной крепостной
Такие же в глине рыжели траншеи,
Треща, катапульты, как танки, ползли
И слабых коней лебединые шеи
Клонились до самой земли.
То было кровавое утро,
Начало истории всей.
Еще не вгляделись в грядущее мудро
Ни жрица Кассандра, ни царь Одиссей.
Тогда по решенью инстанции высшей,
Отчаяньем обременен,
В тяжелой кольчуге грядущих времен
Поэт на просцениум вышел!
Он молод, и нищ, и умен,
И что-то о женщине мямлит.
А кто он — Орест или Гамлет, —
И сам позабыл в океане времен.
Ликует галерка, партер негодует.
Поэт, представленье губя,
Забыл про Трагедию и про себя,
Орет, отсебятину дует!
60. ГОВОРИТ ПРЕДАНЬЕ
Помнишь наши обломки в Пергаме,
Наши тяжкие торсы в поту?
Видишь старый вощеный пергамент,
Записавший историю ту?
Помнишь поступь Эсхилова хора,
Грохотанье грозы молодой?
Ну так что же, что стали мы скоро
Вихрем, пылью, огнем и водой?
За Руном Золотым, за Еленой
Мы неслись на тугих парусах.
Мы прошли по короткой вселенной,
Черепа и мечи разбросав.
Помнишь всё? Ничего не забудешь?
Ну так слушай еще и еще!
Ты ведь жажды чужой не осудишь,
Если жил на земле горячо.
Даже тут, даже в черном Аиде,
Даже черную землю грызя,
Мы проснемся, любя, ненавидя,—
Ваши спутники, ваши друзья.
Мы послужим и вам — обнаружим
Прочно сбитую силу свою.
Мы не ржавым вернемся оружьем,
Не сдадим и в последнем бою!
Мы не призраки. Мы не из сказок,
Не труха за музейным стеклом.
Мы — вся толща седого Кавказа,
Мы столетья берем напролом.
Рвем мы воздух в сигнальных фанфарах,
Режем волны винтами турбин,
Рубим ночь в ослепительных фарах —
Мы, работники гор и глубин!
61. ПАМЯТИ ЭСХИЛА
Представленье кончено. Пора!
Вещи выглядят черней и горше.
Дым. Свеча. Картонная гора.
С Прометеем остается коршун.
Звонок стук людского топора.
Поднят парус. Заработал поршень.
Горе! Сколько муки в черепах,
Втоптанных во все распутья мира!
Сколько тщетной силы исчерпав,
Время, древний кормчий и кормило,
Обгоняло бедных черепах
И Ахиллов баснями кормило!
Вот вам громовержца торжество!
Нет на стогнах памятного гама.
Форумы и рынки спят мертво.
Но, как хроматическая гамма,
Длится гул крушенья моего,
Чтоб восстать раскопками Пергама.
Пращуры пещерные, теснясь
У ворот Памира и Кавказа,
Вздумали взобраться на Парнас,
За живых цеплялись как проказа,
Выли: «Глубже зарывайте нас,
Прочь от змиеногого рассказа!»
Кончен бой! Но только глянешь вниз,
В мир потомков наших окаянных, —
Море Средиземное, склонись
Перед битвами на океанах!
Кончен пир! Но только глянешь вверх,
В ликованье звездного спектакля, —
Это наш расхищен фейерверк,
Наша выдумка и наша пакля!
В беглой вспышке вольтовой дуги,
В духоте плавилен, в спертых гулах
Пламени у кузнецов сутулых —
Вижу я, что с небом вы враги:
Ненависть, закушенная в скулах,
Та же!
Стой, картонная скала!
Чучело, выклевывай мне сердце!
Сколько бы веков ты ни спала,
Будет харч для твоего стола,
Жадная служанка громовержца!
Коршун смотрит в очи пустоты,
Думает, что это я, и злится…
Вот мы квиты, Коршун, — я и ты:
У обоих каменные лица.
62. СУМЕРКИ ТРАГЕДИИ
Владимиру Луговскому
На север, в страну полуночи сплошной,
Несутся два летчика. Тщетная гонка.
Вокруг тишина, и за той тишиной
Два пульса, два сильных мотора, два гонга.
Знакомы их лица мне? Кажется — да!
Конечно, с тех пор, как дышал я и рос,
Вот так зеленела над нами звезда
И нежно звенел межпланетный мороз.
Один — это я. Но моложе. А тот
Едва серебрится в сиянье пустот.
И он говорит мне: «Дай руку. Пора!»
… Ни юрты, ни паруса, ни топора,
Ни чума, ни дыма, ни вереска… Тут
Я должен решительно оговориться:
Еще полминуты, обоих сметут
Метели, веселые наши сестрицы.
Так слушай последнюю песню мою.
Она не кончается смертью. Она
Почти бесполезна. Но я допою.
Допью, что успею, до самого дна.
О гибели нашей ты знаешь иль нет?
Когда это было и кто мы — не помню.
Я даже забыл, на какой из планет
Родиться легко и погибнуть легко мне.
Дай руку. Пора. Наконец-то пора!
Ни дыма. Ни паруса. Ни топора.
Ни женщины нежной. Ни жалости влажной.
Эпоха — любая. А кто мы — не важно.
Два факела где-то, за тысячу верст
От крайнего пункта людских поселений.
Наш хлеб окончательно черен и черств.
Замерзшее поле спиною тюленьей
Блеснуло и матово лоснится…
(Тут
Рассказ прерывается.)…Если о нас
Уже никогда на земле не прочтут…
(Опять прерывается.)…Смертью клянясь,
Я верю поруке и дружбе мужской,
Я верю, что спутник и сам я такой.
Я верю, что жизнь не кончается здесь.
(Большой перерыв.)…Мириады чудес!..
Спалило нам лица и руки свело.
Ни света. Ни воздуха. Ни высоты.
Светает. Светает. Совсем рассвело.
Я только и знаю, что гибну. А ты?
На север, на север, на север. Вперед!
Нас за сердце доблесть людская берет.
Проносится наше столетие мимо
Седых облаков, ледниковых пород.
Проносится в медленной, неутомимой
Чеканке смертей человеческих…
Нетерпенье
63. НЕТЕРПЕНЬЕ
Склад сырых неструганых досок.
Вороха не припасенных в зимах,
Необдуманных, неотразимых
Слов, чей смысл неясен и высок.
В пригородах окрик петушиный.
Час прибытья дальних поездов.
Мир, спросонок слышимый, как вздох.
Но уже светло. Стучат машины.
Облако, висящее вверху,
Может стать подобьем всех животных.
Дети просыпаются. Живет в них
Страсть — разделать эту чепуху
Под орех и в красках раздраконить, —
Чтоб стояли тучи, камни, сны,
Улицы, товарищи, слоны,
Бабушки, деревья, книги, кони…
Чтобы стоили они затрат,
Пущенных на детство мирозданьем,
Чтобы жизнь выплачивала дань им,
Увеличенную во сто крат.
Нетерпенье! Это на задворках
Мира, где царил туберкулез,
Где трясло дома от женских слез, —
Доблесть молодых и дальнозорких.
Нетерпенье! Это в жилах руд
Чернота земной коры крутая.
Вся земля от Андов до Алтая,
Где владыкой мира станет труд.
Лагерь пионеров. Трудный выдох
Глотки, митингующей навзрыд.
Край, который начерно разрыт.
Сон стеблей, покуда еле видных.
Звон впервые тронутой струны
Где-то на дощатой сцене в клубе.
Нетерпенье — это честолюбье
Окруженной войнами страны.
64. В ТОТ ГОД
В тот год, когда вселенную вселили
Насильно в тесноту жилых квартир,
Как жил ты? Сохранил ли память или
Ее в тепло печурки превратил?
Ты помнишь? Нечего жалеть и нежить.
Жги! Есть один лишь выход — дымоход.
Зола и дым — твоя смешная нежить,
Твоя смешная немочь, Дон-Кихот.
Век начался. Он голодал Поволжьем.
Тифозный жар был, как с других планет.
«Кто был ничем, тот станет…» Но ты должен
Поверить, ибо большей правды нет.
Она придет, как женщина и голод,
Всё, чем ты жил, нещадно истребя.
Она возьмет одной рукою голой,
Одною жаждой жить возьмет тебя.
И ты ответишь ей ночами схимы,
Бессонницей над бурей цифр и схем,
Клянясь губами жаркими, сухими
Не изменять ей. Никогда. Ни с кем.
65. НЕТ! МАЛО ЕЩЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ
Нет! Мало еще доказательств. До дна
Ты разоблачиться, природа, должна!
Довольно мошенничать, козыри пряча,
В соитиях корчась, в смертях раскорячась!
Нет! Мало пилотов на бой и на слет,
Гремящих речей и щемящих кислот,
И формул, и ветра, и выдумки мало,
Чтоб ты наконец свою клетку сломала!
А ты заливаешь нам уши враньем,
И каркают монастыри вороньем,
И бродит легенда, чертовка босая,
На отыгрыш кости раскопок бросая.
И бухают колокола литургий,
И в бреднях какой-нибудь лысой карги
Мерещится людям судьба. И об этом
По-прежнему лестно трепаться поэтам.
Пора! Сквозь ненастье — просвет бирюзы.
Там, в звездных туманностях, в блеске грозы
Для обсерваторий расчищено небо!
И кажется — бог никогда там и не был.
Там круговорот центробежных погонь,
Безбожная вьюга, безбожный огонь,
Неистовый темп, ледяная гангрена,
Рожденье всего, что бессмертно и бренно.
Туда, в серебро межпланетного льда!
Сквозь вьюгу, сквозь время, сквозь гибель — туда
Мы двинулись! Лучшего жребия нет нам,
Чем стать человечеством междупланетным!
Большие расстояния
66. Я ВИДЕЛ ВСЮ СТРАНУ
Я видел всю страну — Баку, Ростов, моря,
Нефть, трактора, туман и соль полей озимых.
Век надо мной вставал, веселостью даря
И тысячью очей своих неотразимых.
Стояло в памяти: морозных зорь хрусталь
Над пиршеством лепных фронтонов Ленинграда.
Стояло в памяти: вся мыслимая даль,
Париж, Арбат, мой стол и — поздняя отрада
Всех, кто воротится, пространствовав, домой,—
Дым грибоедовский, жилья дымок овечий,
Лицо моей жены. И всё, что там зимой
Случится мелкое. Всё просто человечье.
Я благодарен дням, обугленным дотла,
Погубленным во мне, как жизнь им подсказала,
И жизни прожитой за грязь ее стола,
За ресторанный чад, за черноту вокзала.
За всё! За грубый дар внезапных этих строк,
Внезапной юности. Но время знаменито
Необратимостью. Но мир еще широк.
Но я разорван от надира до зенита,
И вырван из своей безмозглой скорлупы,
И, как сырой птенец, вытягиваю шею
Туда, где мечутся прожекторов снопы,
Где вся страна лежит, от дыма хорошея.
67. ПРИЕЗД БРИГАДЫ
И вот мы вышли ночью из вагона.
Встал паровоз как вкопанный с разгона
С багровой бляхой на груди. Наш путь
Лежал в просветах сосенок и кочек,
По доскам, там, где, чавкая, клокочет
К зиме разболтанная как-нибудь
Строительная грязь.
Один товарищ
Воскликнул: «Здравствуй, сонный городок!
Ты через час проснешься, чай заваришь,
Услышишь длинный заводской гудок.
Дощатый мир! Ты заново обструган.
Ты пахнешь глиной и паленой хвоей.
Дай руку и веди меня, как друга!»
Нас было четверо. Другие двое
Над болтуном посмеивались так:
«Ты, может быть, оркестра ждешь, простак?
Официально чувствуя, ты прав.
Не зная броду, ты суешься в… оду
И, запах дегтя еле разобрав,
Предчувствуешь большую бочку меду».
Так вяло мы беседовали. Вдруг
Из черноты редевшей ночи встал —
Оправленный в стекло, огонь, металл —
Кусок завода, будущий наш друг.
О, ничего особенного! Сила
В контрасте между ним и чахлым краем.
Земля сапог еще не износила,
В которых шла, лопатой ковыряя
Суглинок этой пустоши. Еще
Глушит ее некошеный лопух.
Еще плетень уперся ей в плечо.
Еще у каждой лужи глаз распух
От потасовок.
Но грядущий век
Здесь начерно построен, как барак.
Он не смыкает воспаленных век.
Его гудок вопит в дожди, во мрак,
За Ладогу.
Но стойте! Может статься,
Я начал не с того конца и зря?
Завод стоит не для манифестаций
Пред путешественником смысла века.
И век не только рифма к человеку.
А между тем нас встретила заря.
68. ДРЕВНИЙ ГОРОД
Да, да! Во всем огромном мире
Я только и прошел одну —
В свирепой каменной порфире
Сухую горную страну,—
Где в вулканических породах,
Страстное лоно заголя,
Ликует, как при первых родах,
Желто-багровая земля, —
Где Дария и Митридата
Вчера как дым прошла орда,
Где самая глухая дата
Сегодня столь же молода, —
Где в суматохе муравьиной
Глаза детей желто горят,
Где продается в лавке винной
Навынос снежный Арарат, —
Где в переулке, за глухими
Лохмотьями чужих лачуг,
В ночном кафе усталый химик
Рассказывает про каучук, —
Где ползает на желтом брюхе
Змея, таинственная тварь,
Где гонят мальчиков старухи
Читать таинственный букварь, —
Где всей палитрою Сарьяна,
Под солнцем изжелта-синя,
Большая, плещущая рьяно
Жратных базаров толкотня, —
Где от ужимок оборванца
И мертвых смехом прорвало б,
Где кривоногий Санчо Панса
Осла целует в кроткий лоб, —
Где в полночь в зале ресторанной,
Весь в дымке европейских чар,
Глядится вкрадчиво и странно
Женоподобный янычар.
Вот он к портье подходит вяло,
Нацеливается в друзья,
От слуха к слуху, как бывало,
С нездешней грацией скользя,
И где-нибудь в ночном вагоне,
Секретный разбирая шифр,
Внезапно, как бы от погони,
Теряется… И вдруг решив,
Что гибнет, рвет все донесенья…
И пляшет тень в его окне
Вдоль насыпи… В ночи осенней.
Там. За Араксом. В той стране.
69. НОЧЬ В СЕЛЕНИИ КАЗБЕК
Неподалеку от селения Казбек обнаружен разбившийся почтовый самолет.
Мы мчались в ту ночь по Военно-Грузинской дороге.
Шарахались дикие кошки и рыси от фар.
Шарахались горы, как сказочные недотроги,
И рушились.
Где-то гремел перекат их фанфар.
Но петли подъемов на шины намотаны крепко.
Исчадия тартара сброшены в тартарары.
И Жора-шофер нахлобучил веселую кепку
И остановился на станции против горы,
Воспетой поэтами.
Вид ее так же неистов,
Как в пушкинском веке. Гостиница так же бедна.
Тут мы очутились меж летчиков и альпинистов,
В печальной компании, пившей давно и до дна.
Свирепая водка дымилась в глазах и в стаканах.
Остыл тамада. Не блистал красноречием стол.
И мы разглядели тогда в облаках златотканых,
В зазубринах дикой расселины, в дыме густом
Такую картину:
крылом перебитым повиснув,
Влепился в скалу и истерт в порошок самолет.
Он только что найдем. Ущелье в своих ненавистных
Объятьях баюкает кости погибших и ливнями льет.
Шли тучи. Звезд не было. Ночь растянулась.
Но в сфере
Огня керосиновых ламп продолжалась еще
Трагедия.
И, как защитник на смятом бруствере,
Встал кто-то из летчиков, заговорил горячо.
О чем? О стране, где решаются судьбы столетья.
О бьющей насквозь и навылет ночной быстрине.
О смерти, которая хлещет старинною плетью
По стольким отважным. И снова о нашей стране.
О трассе, проложенной в тучах над острою кручей,
О почте, которую не довезли. О гостях,
Которые завтра пройдут по дороге горючей,
Подняв над героями рай исполкомовский стяг.
Товарищи летчики чокались с нами сурово.
И доктор, нехитрый и плотный, как все доктора,
Царивший над пиршеством до половины второго,
Давно уже знал, что давно расходиться пора.
Он встал.
Но, неслышно шагая по смертным увечьям,
Сходились вершины Кавказа на тайный совет.
Ревниво прислушалась пропасть к речам человечьим.
Ее в эту ночь раздражал керосиновый свет.
И скалы, приникшие скулами к стеклам террасы,
Молчали (как это известно по многим стихам).
Молчали, и слушали, и отвергали прикрасы
Любых красноречий.
А пир между тем не стихал.
Но рано иль поздно всё кончилось. Кажется, рано:
Почти на рассвете. Дремоты никто не избег.
Тогда проступил огневой транспарант по экрану —
Заглавье идущей зари, недоспавший Казбек.
Мы спали вповалку. А утром, подняв ледорубы
И взявши рюкзаки, товарищи наши ушли
К разбитой машине.
Трагедия грянула в трубы
Финала.
И горы склонились до самой земли
Серебряными головами. Любая несла бы
За гробом тиару свою в миллиардах карат.
Любая громовая грудь подхватила бы слабый
Раскат похоронного марша в стократный раскат.
И шли бы за гробом и всею оравой лиловой
Орали бы горы: «Вы жертвою пали в борьбе…»
И шли бы, как братья, и неповторимое слово
Сказали о славе, о летчиках и о себе.
70. НОСЯЩИЙ ТИГРОВУЮ ШКУРУ
Виктору Гольцеву
Пламенное, пурпурное небо.
Резкий ветер в путанице скал.
Мчится всадник. Был он или не был?
Чей шелом на круче просверкал?
Вихрем тонконогий конь пронесся,
Вихрем ринулся в тартарары…
И опять, не ведая износа,
Лоснится шагрень земной коры.
То не ребра гор залиловели,
Не породы каменный костяк…
Прочитай реченья Руставели,
Побывай у вечности в гостях!
Это кровь играет в побратимах,
В мощной сцепке мускулов и жил,
Это из времен необратимых
Говорит природы старожил.
Это верность дружескому слову.
Это прочно кованная честь.
Так склонись над книгой, чтобы снова
Древнее преданье перечесть.
Ты услышишь здесь рычанье твари,
Гибкой и глазастой по ночам,
Ты увидишь синий лед Мкинвари,
Рек струенье по его плечам.
Ты увидишь, как из всех расселин
Лезет вверх, цепляется, спешит,
Ищет солнца жилистая зелень,
Остролист, орешник и самшит.
Ты увидишь на отвесной круче
Низкорослых каджей ратный стан.
Там в печали мается горючей
Прелесть мира, девушка Нестан.
Что ж посланья узница не пишет?
Разве вихрь листа не донесет?
И она не дышит, ждет и слышит, —
Кто-то дверь темничную трясет.
Вся природа в пламенном томленье,
Ждет заветной встречи, замерла.
Встали, вкопаны в скалу, олени.
Не качнется в тучах тень орла.
Руки голубые простирая,
Ледники сползаются тесней.
И звучит от края и до края:
«Мы — любовь. Мы торжествуем с ней».
Всех светил круженье огневое,
Всех желаний дрожь — она одна.
И когда встречаются те двое,
Чаша мира до краев полна.
Так мечтатель в шапке островерхой,
Безыменный первенец времен,
Ныне встал перед большой проверкой,
Солнцем нашей правды озарен.
Где он жил? Где прах его летучий?
Что за ветер стер его следы?..
Пламенные, пурпурные тучи.
Крик орлов. Туман. Седые льды.
Русла рек. Задебренные спуски.
Ликованье путаных крутизн.
Кровь руды, запекшаяся в сгустки.
Ветер. Нескончаемая жизнь.
71. НИКО ПИРОСМАНИШВИЛИ
В духане, меж блюд и хохочущих морд,
На черной клеенке, на скатерти мокрой
Художник белилами, суриком, охрой
Наметил огромный, как жизнь, натюрморт.
Духанщик ему кахетинским платил
За яркую вывеску. Старое сердце
Стучало от счастья, когда для кутил
Писал он пожар помидоров и перца.
Верблюды и кони, медведи и львы
Смотрели в глаза ему дико и кротко.
Козел улыбался в седую бородку
И прыгал на коврик зеленой травы.
Цыплята, как пули нацелившись в мир,
Сияли прообразом райского детства.
От жизни художнику некуда деться!
Он прямо из рук эту прорву кормил.
В больших шароварах серьезный кинто,
Дитя в гофрированном платьице, девы
Лилейные и полногрудые! Где вы?
Кто дал вам бессмертие, выдумал кто?
Расселины, выставившись напоказ,
Сверкали бесстрашием рысей и кошек.
Как бешено залит луной, как роскошен,
Как жутко раскрашен старинный Кавказ!
И пенились винные роги. Вода
Плескалась в больших тонкогорлых кувшинах,
Рассвет наступил в голосах петушиных,
Во здравие утра сказал тамада.
72. ТИЦИАН ТАБИДЗЕ
Мы за стол садились неумело,
Дружеству застольному учась.
Мы не знали, время ли шумело,
Ночь прошла или короткий час,—
Только были мы белее мела.
Тут, конечно, в памяти провал….
Вот, охрипнув, только бы добиться
Слова у пирующих, вставал
Со стаканом Тициан Табидзе.
Кроток сердцем, выдумкой богат,
Как Крылов, дороден и спокоен,
Говор останавливал рукой он,
Начинал как будто наугад.
Шла раскачка речи полусонной.
Но смолкали разом остряки
От почти навзрыд произнесенной
Пушкинской таинственной строки.
И на холмах Грузии далече,
В дикой сцепке зелени и руд,
Где драгунской шашкой искалечен
Был когда-то человечий труд,—
Где вставал рассвет в бивачном дыме,
Очи воспаляя и слезя,
Где погибли очень молодыми
Пушкинские ссыльные друзья,—
Где прошли монголы, франки, греки,
Катапульты, кони и слоны,
Где со скал бросались наземь реки,
Озверев от розовой слюны, —
Там теперь под сонный звон чонгури,
В одеянье времени и льда,
Пьянствуя, волнуясь, балагуря,
Вспоминая прошлые года,
Кроток сердцем, полон важной дури,
Говорил поэт и тамада.
73. ТАМАРА АБАКЕЛИЯ
Я спросил у художницы милой,
У нарядной грузинки спросил:
Что взрастило тебя и вскормило,
Сколько рук у тебя, сколько сил?
Где, в каких драгоценных породах
Сожжена была охра зари,
Этот барсовый глаз, самородок,
Что как лампа горит изнутри?
Где добыла ты рыжую глину
Цвета времени, цвета морей?
Где добыла сухую сангину
Цвета спекшейся крови моей?
Как ты видишь природу, как пишешь?
Как стараешься лица прочесть?
Как ты стала художницей, — слышишь —
Ты такая, какая ты есть?
И она мне, смеясь, показала
Сто картонов, исчерканных сплошь,
Привела в театральную залу,
Где мешаются правда и ложь.
Разослала помощников-каджей
В ледяные расселины скал,
Чтоб трудились и к вечеру каждый
Краску, нужную ей, разыскал.
И на память в минуту разлуки,
Оторвавшись от шумных гостей,
Протянула мне смуглые руки
В рыжей глине до самых локтей.
74. СКАЗКА КАВКАЗА
Здесь в дробильнях, в бункерах,
В жерновах железных пугал
Превращаются во прах
Известь, марганец и уголь.
Здесь летят они в жерло
Жадной печи электродной,
Чтоб сжигало и жрало
Пламя их состав природный.
Люди, сгорбись у печей,
Жидкий сплав шуруют молча.
Вот он, камень твой, Кощей,—
Цвета золота и желчи,
Застывает, отпылав
Нам в глаза и опалив их, —
Ферромарганцевый сплав
В синих нефтяных отливах.
Это, может быть, кусок
Той скалы, того Кавказа,
Где когда-то был высок
Ветер змиеногих сказок,
Где клевал стервятник злой
Прометея-богоборца…
Но, как уголь под золой,
Тлеет память стихотворца.
…Мелкий дождик моросил.
Над заводом, желт и едок,
Дым валил что было сил.
Но и дым, как давний предок,
Стлался облаком обвислым
И, осанку потеряв,
Был в другое время выслан
И лишен гражданских прав.
Если марганец спешит
Сталью стать высокосортной,
Если дерево самшит
Всей листвой шумит упорной
И в траве свирепой, сорной
Слышен тихий вздох зверья, —
Это Мцыри к буре горной
Рвется из монастыря.
Это прямо из плавильни
Вынут Грузии кусок.
Это, выжат из давильни,
Колобродит винный сок.
Сколько черных пьяных ягод
В упоенье молодом!
Старики в могилу лягут.
Дети выстроят свой дом.
Желтый глаз автомобиля
Жадно режет быстрину.
Легкий воздух изобилья
Наполняет всю страну.
И опять, опять чащоба,
Корни, кочки, камень злой.
Отроческая учеба
Словно уголь под золой.
Щебень, шлак, свинцовый гравий,
Шрифт листовок боевых,
Ранний аспид биографий,
Забастовок ранний вихрь.
И опять — тропой овечьей
В толщу кварцевых пород.
Там седых столетий вече,
Несгибаемый народ!
Кручи горные нагие,
Блеск полуденных лучей,
Сказка о металлургии,
Ковка сказочных мечей.
Так останьтесь же мне школой,
Голоса ночных стихий,—
Тициана и Паоло
Вечно юные стихи!
75. БАКУ
Владимиру Луговскому
Здесь поклонники Агурамазды
Жгли огонь на выщербленном камне.
Здесь Тимур-хромец, на всё гораздый,
Ордами стоял у Волчьих Врат.
Здесь, на древней отмели Хвалыни,
Черное сокровище хранится.
На солончаках, среди полыни,
Землю благодатную бурят.
Ввинчиваясь глубже еженощно,
Вышки на ходулях костыляют.
Крекинги, изогнутые мощно,
Набухают соком дорогим.
Слушал здесь, бывало, что ни день я
Упоенный клекот барабана
И зурны шмелиное гуденье —
Пламенному мирозданью гимн.
Я видал, как состязались знатно
Дерзкие, веселые ашуги:
Щелкнет в горле старика занятно,
Топнет, гикнет — яшасын, йолдаш![58]
Выгнется — и кругом, кругом, кругом
Режет сцену, бьет по гулкой деке
Пятерней — и вдруг ломает угол.
Кончил песню — всё ему отдашь!
По ночам старинный мой товарищ
Говорил о женщине прелестной,
Выросшей средь памятных пожарищ
Здесь, в Баку. Послушный сын стихий,
Посылал он «молнии» любимой,
По ночам не спал, работал, спорил,
Полный бодрости неистребимой,
В радио гудел свои стихи.
Город по ночам лежал подковой,
Весь в огнях — зеленых, желтых, красных.
И всю ночь от зрелища такого
Оба мы не отрывали глаз.
Нам в лицо дышала нефть и горечь
Крупного весеннего прибоя.
Праздничное голошенье сборищ
Проходило токами сквозь нас.
Мне затем подарен этот город,
Чтобы я любил свою работу,
Чтобы шире распахнул свой ворот
И дышал до смерти горячо.
Писано в Баку, восьмого мая,
В час, когда в гостинице всё тихо
И подкова города немая
Розовым подернута еще.
Пушкинский год
76. ДОРОГА
Пляшут вьюги в столбах полосатых,
Мчатся санки, поют ямщики.
Петухи раскричались в посадах.
Красноглазые спят кабаки.
Давний путь по снегам бесконечным!
То он вьется, то прям как струна,
И, как пышущим горном кузнечным,
Далеко озарилась страна,
Вся в невиданных сплавах:
блистая
Жарким золотом и теплотой,
Вьется Рыбка в сетях Золотая,
Бьет крылом Петушок Золотой.
На Урале, в предгорьях Кавказа,
В толще кварцевых древних пород,
Пламенеют сокровища сказок,
Что веками лелеял народ.
И на каждом случайном ночлеге
Блещет в пурпуре сомкнутых век
Море синее, полное неги,
Нереида, нагая навек.
Мчатся годы.
И с силою свежей
Он в родимую глушь занесен.
Там, в сторонке дремучей, медвежьей,
Спит Татьяна.
И снится ей сон,
Что бежит она в туфельках легких,
В белом платье по синим снегам,
Слышит где-то в оврагах далеких,
В кабаках нестихающий гам,—
Там, где, цифры царапая мелом
По зеленому полю стола,
Мечет банк шулерам онемелым
Ее милый, сожженный дотла.
Но спешит, не оглянется Таня,
Будто юность кончается с ней.
… Сонной няньки ли то бормотанье
Или вьюга над бегом саней,—
Вдруг услышит он: из непогоды,
Из безлюдных полей бубенец.
Это в ссылку на долгие годы
Давний друг заглянул наконец.
И — стаканом в стакан!
И согреет
Друга давнего пунш огневой.
«Значит, все-таки замысел зреет?
Значит, время летит над Невой?»
— «Поклянись же, товарищ, что скоро
Долетит в ледяной Петербург
Твой пророческий голос из хора
Бессловесных рыдающих пург.
О, прощай!»
Обнялись. И как будто
Не заметили, что рассвело,—
Замело, занесло первопуток.
Знает вьюга свое ремесло.
Заметай же, крупа ледяная!
Разгорайся же, утренний брезг!
«О, прощай!»
И одно только зная, —
Что отпущено жизни в обрез,
Что никто никуда не отпущен,
Что конца и не надо пути,
Обнимаются Пушкин и Пущин:
«О, прощай!»
— «До свиданья!»
— «Прости!»
77. РАБОТА
Он сейчас не сорвиголова, не бретёр,
Как могло нам казаться по чьим-то запискам,
И в ответах не столь уже быстр и остер,
И не юн на таком расстоянии близком.
Это сильный, привыкший к труду человек,
Как арабский скакун уходившийся, в пене.
Глубока синева его выпуклых век.
Обожгло его горькие губы терпенье.
Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал
Неудобен и погнут. За окнами вьюга.
С малых лет он такой тишины поджидал
В дортуарах Лицея, под звездами юга,
На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии — там,
Где цыганом бродил или бредил о Ризнич.
Но не кинется старая грусть по следам
Заметенным. Ей нечего делать на тризне.
Все стихии легли, как овчарки, у ног.
Эта ночь хороша для больших начинаний.
Кончен пир. Наконец человек одинок.
Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.
Тишина. Тишина. На две тысячи верст
Ледяной каземат, ледяная империя.
Он в Михайловском. Хлеб его черен и черств.
Голубеют в стакане гусиные перья.
Нянька бедная, может быть, вправду права,
Что полжизни ухожено, за тридцать скоро.
В старой печке стреляют сухие дрова.
Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора
Заклинающий голос:
«Вернись, оглянись!
Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят.
Я — как Терек, по кручам свергаемый вниз.
Я — как вольная прозелень Черного моря».
Что поймешь в этих звуках? Иль это в груди
Словно птица колотится в клетке? Иль снова
Ничего еще не было, всё — впереди?
Только б вырвать единственно нужное слово!
Только б вырвать!
Из няниной сказки, из книг,
Из пурги этой, из глубины равелина,
Где бессонный Рылеев к решетке приник, —
Только б выхватить слово!
И, будто бы глина,
Рухнут мокрыми комьями на черновик
Ликованье и горе, сменяя друг друга.
Он рассудит их спор. Он измлада привык
Мять, ломать и давить у гончарного круга.
И такая наступит тогда тишина,
Что за тысячи верст и в течение века
Дальше пушек и дальше набата слышна
Еле слышная, тайная мысль человека.
78. ЧЕРНАЯ РЕЧКА
Всё прошло, пролетело, пропало.
Отзвонила дурная молва.
На снега Черной речки упала
Запрокинутая голова.
Смерть явилась и медлит до срока,
Будто мертвой водою поит.
А Россия широко и строго
На посту по-солдатски стоит.
В ледяной петербургской пустыне,
На ветру, на юру площадей
В карауле почетном застыли
Изваянья понурых людей —
Мужики, офицеры, студенты,
Стихотворцы, торговцы, князья:
Свечи, факелы, черные ленты,
Говор, давка, пробиться нельзя.
Над Невой, и над Невским, и дальше,
За грядой колоннад и аркад,
Ни смятенья, ни страха, ни фальши —
Только алого солнца закат.
Погоди! Он еще окровавит
Императорский штаб и дворец,
Отпеванье по-своему справит
И хоругви расплавит в багрец.
Но хоругви и свечи померкли,
Скрылось солнце за краем земли.
В ту же ночь из Конюшенной церкви
Неприкаянный прах увезли.
Длинный ящик прикручен к полозьям,
И оплакан метелью навзрыд,
И опущен, и стукнулся оземь,
И в земле святогорской зарыт.
В страшном городе, в горнице тесной,
В ту же ночь или, может, не в ту
Встал гвардеец-гусар неизвестный
И допрашивает темноту.
Взыскан смолоду гневом монаршим,
Он, как демон, над веком парит
И с почившим, как с демоном старшим,
Как звезда со звездой, говорит.
Впереди ни пощады, ни льготы,
Только бури одной благодать.
И четыре отсчитаны года.
До бессмертья — рукою подать.
79. БЕССМЕРТИЕ
Со страниц хрестоматий вставая,
Откликаясь во дни годовщин,
Жизнь короткая, жизнь огневая,
Ни в какой не вмещенная чин, —
Каждым заново с детства решалась,
С каждой юностью жадно дружа, —
То пустая лицейская шалость,
То громовый набат мятежа,
То нужнее дыханья и хлеба,
То нежней Феокритовых роз,—
В спелых гроздьях созвездий, как небо
Над Россией в январский мороз.
В спелых гроздьях!
И рифмою парной
Оперенная пылкая речь
Вновь курчавилась пеной янтарной
В торжестве расставаний и встреч.
Дружбы, женщины, жажда живая
Всё схватить и, сжимая в горсти,
Каждый облик своим называя,
Всё постигнуть и перерасти,—
Это он!
И на площади Красной,
На трибунах, под марш боевой,
Он являлся, приветливый, страстный,
С непокрытой, как мы, головой.
Там, где гор голубые отроги
Набегают, лавиной грозя,
По Военно-Грузинской дороге
Рядом с ним мы прошли как друзья.
Сколько белых ночей в Ленинграде
Вместе с нами ему не спалось
Ради близкого взморья и ради
Чьей-то вьющейся пряди волос.
Он затвержен в боях и походах.
Он сегодня — и книга и чтец.
Он узнал, что бессмертье не отдых,
А тревога стучащих сердец.
Что бессмертие — это в тумане,
Может быть, его лучший улов:
Школьный праздник, ребячье вниманье, —
Сколько русых кудрявых голов!
Пахнет хвоей и сказкою древней
От построенных только что стен.
И в ночную метель над деревней
Упираются палки антенн.
И когда за снегами, полями,
Ликованья и нежности полн,
Женский голос, как синее пламя,
Возникает из радиоволн,
И всё выше и самозабвенней
Он несется, томясь и моля,
И как будто о чудном мгновенье
В первый раз услыхала земля, —
Это он!
Это в пламени песни,
В синих молниях, неумолим,
Он, учитель, товарищ, ровесник,
Входит в школу к ребятам моим.
80. ПАМЯТНИК ГОГОЛЮ
Владимиру Массу
…А там, в Клину, в Твери, в Любани,
Орленый винный полуштоф.
Там люди, красные, как в бане,
По харям лупят злых шутов.
Там всех присутствий мразь и скука,
Вся братия чернильных крыс,
Вся шатия калек и кукол,
От коей Гоголь ногти грыз.
Там, на поле, где ворон каркал,
Обуглена пургой до плеч,
Дымит затопленная жарко
Из снега выросшая печь.
Сноп искр. И лопаются стекла
В трактирах. Заиграла туш
Пожарная команда. В пекло
Летят тетради «Мертвых душ».
Пошла писать! Упершись в боки,
Глуха к содеянному злу,
Отвесила поклон глубокий
Печь. А метель метет золу.
И лихо воют поддувала…
Но что за чушь! И чад какой!
Иль вправду почудней бывало
Еще в комедии людской?
…Вот он на камне, школьный классик,
Весь в комментариях дождя,
Сам фонари под утро гасит,
Безлюдьем кратким дорожа.
Вот он, продрогшей птицей сгорбясь, —
Не обреченный ли на снос? —
Сей монумент гражданской скорби,
Втыкает в плащ поникший нос.
Вот входит он в театры даром:
«Что, Сваха, ищешь простаков?
Забыл про пятый акт, Жандарм?
Врать разучился, Хлестаков?
Сверкай же ярмарочным тиром,
Жуть исковерканных зеркал!
Я шарил не по всем квартирам,
Не все кубышки обыскал.
Когда по швам трещала стужа
И зоркие прожектора
Скрещали очи на всё ту же
Дорогу, вьюжную с утра, —
Я в эти годы, может статься,
Шел с непокрытой головой
В крутой волне манифестаций,
Как вы, на форум ветровой.
Нет, ни один мой лист не сверстан,
Том не дописан ни один,
Ищи их по летящим верстам
В сырье несущихся годин!
И то, что я сжигал когда-то,
Моя болезнь, а не венец.
И если есть на камне дата,
Она ступень, а не конец».
81. ГРАЖДАНИН ЧИЧИКОВ
Нос шишкой, бритый подбородок,
Жилет в цветах, двубортный фрак —
Осколок вымершей породы,
Случаем вылезший дурак
Иль тертый жулик, с кем не мешкай:
Как пить дать, попадешь в беду!
С двояковогнутой усмешкой
Подметки срежет на ходу.
Кем бы он ни был — жив, обтерся,
А всё такой же жох и жмот,
Сверкает сединою ворса
И сильным мира руки жмет.
Не от казенных пирогов ли
Жирея так, что нету глаз,
В глубоких недрах госторговли
Сия зараза завелась?
Какой свинцовый дождь заляпал
Каких толкучек барахло?
Каких свидетелей, как кляпом,
Молчать об этом обрекло?
Словарь жилого обихода
Мы в три погибели согнем,
Заставим уголовный кодекс
Подумать заново о нем!
Мы выследим его наглейший,
Его отчаяннейший шаг,
Когда, мурлыча под нос «Гейшу»,
Горд, как раджа иль падишах,
Он свежевыбрит и опрыскан
И, встретив друга-подлеца,
Хвалясь пред ним столь малым риском,
Меняет всё — вплоть до лица.
82. ГРОЗА В ПЯТИГОРСКЕ
Гроза разразилась и с юноши мертвого
Мгновенно сорвала косматую бурку.
Пока только гром наступленье развертывал,
А страшная весть понеслась к Петербургу.
Железные воды и кислые воды
Бурлили и били в источниках скал.
Ползли по дорогам коляски, подводы,
Арбы и лафеты. А юноша спал.
Он спал, ни стихов не читая, ни писем,
Не сын для отца и у века не пасынок.
И не был он сослан и не был зависим
От гор этих, молниями опоясанных.
Он парусом где-то белел одиноким,
Иль мчался по круче конем легконогим,
Иль, с барсом сцепившись, катился, визжа,
В туманную пропасть. А утром, воскреснув,
Гулял у чеченцев в аулах окрестных,
Менялся кинжалом с вождем мятежа.
Гроза разразилась. Остынув от зноя,
Машук и Бештау склонились над юношей,
Одели его ледяной сединою,
Дыханьем свободы на мертвого дунувши:
«Спи, милый товарищ! Окончилось горе.
Сто лет миновало, — мы снега белей.
Но мы, старики, — да и всё Пятигорье, —
Отпразднуем грозами твой юбилей.
И небо грозовым наполнится ропотом,
И гром-агитатор уснувших разбудит.
А время? А смерть? — Пропади они пропадом!
Их не было с нами. И нет. И не будет».
83. ПОСЛАНИЕ ДРУЗЬЯМ
С Новым годом, Бажан, Чиковани, Зарьян и Вургун!
Наша песня пройдет по республикам прежним и новым,
Заполощется лозунгом, вплавится звоном в чугун,
Перекликнется с миром сигналом коротковолновым.
Перед нами — серьезное, гордое время труда,
Горный эпос, былины в степных, ветровых перекатах
И впервые блеснувшая в мощной породе руда, —
Ибо мы — поколенье впервые по праву богатых.
Не молочные реки омыли медовый кисель,
Не находка блеснула из недр Ушакова и Даля,
Ничего из того, что казалось богатством досель,
Чем кичились поэты, хотя и в глаза не видали.
Только первоначальная сила волны ветровой,
Ширина, вышина заводимых вполголоса песен,
С красным солнышком, синей рекою, зеленой травой,
По сравненью с которыми ритм непригляден и тесен.
Только этим и чист, только этим и молод язык.
Кто его забывал, у того и дыханье скудело, —
Сочинял он безделки глупцам, упражненья заик,
Каламбурил или околесицу нес то и дело.
Кто бы ни был — араб, или мудрый индус, или грек, —
Он услышит наш голос, хотя бы из века другого.
Он услышит слиянье наречий, слияние рек,
Наш единый, наш многоязыкий раскованный говор.
Наша песня пройдет по земле не разящим мечом,
А снопом световым, как прожектор
по вспыхнувшим тучам
Не помеха — пространство, и время само — нипочем
Нам, впервые здоровым, впервые по чести растущим.
Начинается утро. Кричат петухи на Руси.
Издалека звенят провода электрической тяги.
О Родная Земля! Ты уже за холмами еси.
Высоко развеваются в бурях червленые стяги.
Предполье
84. НА СЕВЕР!
На север, на север, на север — вперед!
Нас за сердце доблесть людская берет.
На север глядит человечество зорко,
Туда, где осталась на вахте четверка.
Над ними пурга запевает в рога.
Им гибель грозит, ледяная карга.
Зеленые льды — частоколы и зубья,
Скрежещут, ползут над чернеющей глубью,
Но солнце над ними стоит в небесах
Все двадцать четыре часа на часах.
Но слажено всё для рекордного дела.
За каждым прибором страна доглядела:
Варила им сталь, шлифовала стекло,
Чтоб ночь распахнуть перед ними светло.
К ним рвутся цветов золотые охапки,
Оркестры, знамена, и руки, и шапки.
А там, опрокинутой чашей вися,
Им наша планета подарена вся.
Тот самый поручен им глобус, который
Коперник швырнул в мировые просторы!
А там, — еле видный народам во тьме,
Пунктиром намеченный в светлом уме,—
Вот он, в сочетанье расчета и риска,
Весь путь от Московского моря до Фриско,
Бушует весна. Начинается год,
Они остаются в краю непогод.
Их четверо. Благословенно их имя.
Гордись же, страна, сыновьями такими!
Вселенная, безостановочно мчась,
Навеки запомни минуту и час,
Когда водрузили на льду новоселы
Наш флаг — человеческий, красный, веселый.
85. НОВОГОДНЯЯ КИНОХРОНИКА
Еще раз. В последний, наверное. Вот она
Моргает на белом квадрате экрана,
Истерзана распрей, гангреной изглодана.
Посмотрим на зрелище. Спать еще рано.
Разодрана родина. Изгнана доблесть.
Лишь флейта да стук барабанных прелюдий.
Так рота за ротой в Судетскую область
Вторгаются злобные, тусклые люди.
И руки, подобно прямым семафорам,
Для судорожного приветствия вытянув,
Свирепо глядит в настороженный форум,
В молчание прерванных, сорванных митингов.
На флагах свиваются щупальца свастик.
Еще раз стучит барабан для потехи.
И квакает выпуклым ртом головастик:
«По-чешски ферботен[59]. Вы больше не чехи».
И всё. Но стрекочет, спешит кинолента.
Туманы сгущаются. Дымы клубятся.
И вот на другой стороне континента,
Над пасмурной Темзой, на башне Аббатства
Вещают часы: «Погляди, джентльмен!
Всё в мире спокойно, не жди перемен».
Но, кутаясь, в кресле коричневом кожаном,
Один джентльмен поверяет второму:
«Поймите же, сэр, в этом мире встревоженном
Мне грог не по сердцу и тошно от рома».
Второй джентльмен отвечает:
«Не знаю,
Конец ли, фортуны скрипит колесо ли,
Но мне эта абракадабра ночная
Не нравится. Кстати, упали консоли».
Затем джентльмены молчат.
Но, моргая,
Стрекочет опять кинолента, стрекочет.
В туманном наплыве столица другая
Над ржавой жаровнею славы хлопочет.
На старом бульваре, под старым каштаном,
Где столько дорог человечеством пройдено,
Легко ль очутиться бездомным, бесштанным,
Без женщины нежной и даже без родины?
А так вот и стой, сигаретой попыхивай,
Прогуливай, как фокстерьера, свой разум,
Задушенный в сумраке города тихого
Сегодняшним джазом и завтрашним газом.
И хлыщ поднимает приветственно шляпу
Навстречу лихим молодцам де ля Рокка.
И гибель заносит над ним свою лапу.
Но новый наплыв разверзает широко
В серебряных Альпах, на подступах льдистых,
Под вьюгой избушку бессонных радистов.
Не двинутся льдов кафедральные своды.
Священные тучи пасутся отарами.
В ночи новогодней и в сводках погоды
Всё, кажется, дышит привольями старыми.
Как будто старик этот — Фауст в косматом
Своем одиночестве бредит Еленой.
Шалишь! Он — весьма невзыскательный атом,
Обструганный временем, будто полено.
Радист принимает все радиоволны —
С кошачьим мяуканьем, с вальсами Штрауса,—
Служака что надо, чиновник безмолвный,
Давно безучастный к звучащему хаосу.
Двенадцать часов! Новый год уже близко.
Нацелены жерла бессонных зениток.
И в синий хрусталь крутизны сверхальпийской
Земля наливает багровый напиток.
Тогда из приемника вместо мяуканья
Взыванья картавого голоса лезут.
В нем смешаны с пьяной фельдфебельской
руганью
Истерика женщины, скрежет железа.
И сразу тот лающий голос опознан.
То голос измены, угрозы и ужаса.
То грохот воздушной бомбежки.
Но поздно.
Последние кадры проходят и рушатся.
Светает.
Над брешью траншейного хода
Дымится клочок розоватого неба.
Мадрид не встречал еще Нового года,
Два года на дружеском пиршестве не был.
Над крышами Карабанчеля, над Парком
Раскат грозовой или рев динозавра,
«Капрони» ли взвизгнул, иль «юнкерс»
прокаркал,—
Зенитчик не спит.
Начинается завтра.
Товарищи! Нам ли на празднике сетовать?
Нам молодость верит. Нас время торопит.
Так выпьем за зоркость зенитчика этого,
За наших друзей в новогодней Европе!
86. БОЛЬШАЯ МОСКВА
Ты шла по излучинам рек и по шляхам,
Кремли городила, и срубы рубила,
Грозила железом ливонцам и ляхам,
И землю орала, и в колокол била.
Набив закрома и деньги не растратив,
Татарский ясак отплативши с лихвою,
В заволжскую глушь посылала ты рати,
Шла в степи, врубалась в чащобную хвою.
От медного звона, от гама людского
Тучнел городок, хорошея незримо.
Посад за посадом оделась Москова
Финифтью и золотом Третьего Рима.
И Тверь, и Владимир, и Суздаль, и Углич
Следили, покорствуя и восставая,
Какие еще городища обуглишь
Ты, ярость московская, крепь постовая!
Во славу той ярости — жестокосерды —
И Волга и Волхов синели окружьем,
И в кузнях людишки боярские, смерды,
Вздували мехи над московским оружьем.
От грубой пеньки до заморского лала —
Всё было тебе на потребу, всё мало!
Так жарко пылала, так жадно желала,
Так часто добытое жгла и ломала.
И в тяжкие зимы, и в дни лихолетья
Ворон не хватало тебе на жаркое.
Но, шитая лыком, но, битая плетью,
Ты лишь одного не хотела — покоя.
Потом ты раскинулась бойким базаром,
Скликала гостей из Орла и Рязани,
Потом, опозорена охрой казарм,
Для Чацкого стала мильоном терзаний.
Румяная сдоба, блинная опара
Скликала обжор от Харбина до Лодзи…
Курьерский летел в оперении пара
Сквозь ельник и дождь, рычагами елозя.
На мягком диванчике первого класса
Какой-нибудь немчик готовился к встрече
С тобою, Москва. И готов был поклясться,
Что переплутует всё Замоскворечье.
Шли десятилетья ни шатко ни валко.
А где-то во тьме, в ликованье и муке
Мужала твоя золотая смекалка,
Твои золотые работали руки.
Уже вырастали, плечисты и зорки,
С хорошею памятью, с яростным сердцем,
Наборщики Сытина, парни с Трехгорки —
На горе купцам и на страх самодержцам.
Что пело в тебе, и неслось, и боролось,
И гибло на снежном безлюдном просторе?
Как вырвался звонкий мальчишеский голос
Из гула студенческих аудиторий?
Свинцовые вьюги тогда пролетали,
Свистя в баррикадах расстрелянной Пресни,
И слово с чужих языков — «пролетарий» —
Тебе обернулось не словом, а песней.
Когда это было, любимая, вспомни!
На миг затуманятся ясные очи.
Ты станешь еще веселей и огромней,
Но ты не забудешь. Навеки. Той ночи!
Не странноприимная слава монашья,
Не всенощных свечек престольная слава,
Лихая безбожница, молодость наша,—
Так будь белокаменна и златоглава!
Ты больше не город, не сто километров,
Одетых в брусчатку иль мрамор нетленный,
Ты — встреча всех сил, притяжений и ветров
Скрещенье всех рейсов и сердце вселенной.
Вот небо исполнилось гуда стального.
С причала воинственных аэродромов
Любимцы твои отрываются снова,
На Север проносятся Чкалов и Громов.
Грохочут грома. Надвигаются тучи.
Москва моя! Сердце вселенной! Пробейся
Бок о бок с пилотами в крутень летучий,
К великому старту великою рейса.
Какое могучее небо над нами!
Как ветер ударил в распахнутый ворот!
Как вольно полощется красное знамя!
Как молод еще этот яростный город!
За это вот знамя под ветром, за годы
Рожденья, и роста, и юности ранней,
За мужество ветреной этой погоды,
За говор предвыборных наших собраний,
За честь, за историю славы народной,
За бури, которые ты подымала,
За труд человеческий и благородный
Мы жизнь отдаем — но и этого мало!
87. ЛЕНИНГРАД ЗАТЕМНЕННЫЙ
Синие глаза автомобилей,
Наглухо завешенные окна
В том же городе, где мы любили,
Где когда-то жили мы с тобой.
Напряглись мосты каркасом мощным.
Напряглись прославленные стогна,
И, дыша морозом полуночным,
Вышел город в свой последний бой.
Гордый город! Сколько дум бессонных,
Напряженья, мастерства, и воли,
И упрямства вложено в него
За столетье!.. Так не оттого ли
Выгнулись на яростных кессонах
Мостовые дуги над Невой!
Так не оттого ли на заводах
Невозможен сон, немыслим отдых.
И в домах, в умах, и тут, и там,
Там и тут в минуту роковую
Медный всадник, к правнукам ревнуя,
Мчится за столетьем по пятам.
Вот он в лязг военной непогоды
Входит как механик и сапер.
А земля в сороковые годы
Между тем летит во весь опор.
И влетает между тем планета
В Новый год сквозь вьюжные столбы,
Словно изваянье Фальконета,
Вздернутая нами на дыбы.
Между тем — читатель, вы не знали? —
У поэтов есть домашний круг.
Вот на Грибоедовском канале
Друга ждут. И вот приходит друг.
Тихонов — седой, веселый, скромный, —
Расстегнув ремни и скинув шлем,
Входит в комнату из тьмы огромной,
Усмехаясь, жмет он руки всем.
Говорит, что началась работа
Не простая, что коварен мрак,
Что из маскировочного дота
Снайперски прицеливался враг,
Что в чащобе мины и капканы,
Волчьи ямы, пули из засад…
И тогда сдвигаем мы стаканы
В честь бойца, как двадцать лет назад.
И как будто мы выпили с другом
Из петровского Кубка Большого Орла,
Не пошли наши головы кругом —
Только память ворота свои отперла.
Стройся, город! Красуйся на диво,
Чтоб тебя не обидел никто! Никогда!
Чтобы белые ночи правдиво
Осветили грядущие дни и года!
Чтоб весной, в начале мая,
Лед ломая,
Шла Нева,
Чтоб ответила прямая,
Подымая тост,
Москва.
Чтобы радио мильонам
Разнесло твои слова,
Чтоб легли ковром зеленым
Всем влюбленным
Острова.
Чтоб в Домах культуры честно
Жег «Метелицу» баян.
Чтоб друзья сходились тесно
И готовые к боям.
Чтобы жизнь всё лучше, краше,
Круче в гору шла и шла.
Чтоб сама за пирной чашей
Ей слагалась бы хвала.
Наконец, чтобы оратор
Ту хвалу произносил
Не с красой витиеватой,
А в избытке чувств и сил!
88. ЧЕРЕЗ ПОЛТОРАСТА ЛЕТ ПОСЛЕ ВЗЯТИЯ БАСТИЛИИ
Ты приходила маркитанткой — сразу
Протягивала жесткую ладонь.
За острое словцо твое, за фразу
Шли полчища народные в огонь,
Ты приходила точностью учебы,
Расчетливым упрямством мастерства.
Была ли ты разгадана? Еще бы!
Но сколько сил ты стоила сперва!
Чем можешь ты сегодня похвалиться?
Какой ужимкой щегольнешь кривой?
Как праздник свой отпразднуешь, столица,
Ощеренная в драке мировой?
Горят в бокалах тонкогорлых вина.
И, в синеве неоновой скользя,
Так нежно, так замедленно-невинно
Танцуют пары… Их спасти нельзя.
Всё это было, было, было. Хватит!
Над звоном лир, над звяканьем монет
Двадцатый век стальные волны катит…
Но ты и эту мощь свела на нет.
Когда дымились кровью Пиренеи,
К Вогезам протянув мильоны рук,
И «юнкерсы» всё ниже и вернее
Сужали над тобой зловещий круг;
Когда последний маклер твой, пройдоха,
Последний франк поставивши ребром,
Уже не прятал сдавленного вздоха
И трясся, принимая на ночь бром;
Когда ползла, беря за шкалой шкалу,
В котельном отделенье ртуть войны, —
Какого прикормила ты шакала?
Какой сама объелась белены?
Смотри, как виноградник твой обуглен,
Каким пожаром ветер твой багрим,
Как на разбитой манекенной кукле
Плачевно и смешно размазан грим.
Ты столько знала сказок, так умела
Смотреться в зеркала своей мечты…
Смотри же! Вот она, мертвее мела, —
Та Франция, которой стала ты.
В тот год, когда Бастилию брала ты,
Ты помнишь труб рыдающих мажор,
И вихорь помнишь, свежий и крылатый,
Шарахнувший по лбам твоих обжор?
Он звал тебя любимицей столетья.
Он звал тебя нежнейшим из имен,
Он отдан нашей родине в наследье,
А у тебя — подделкой заменен.
Где твой огонь, твой смех, твое железо?
В какой золе каких истлевших тел
Рассыпалась на части «Марсельеза»?
Вот всё, что я сказать тебе хотел.
О народ! Я тебя оболгал.
Ты навек восхищенья достоин,
Угрожающий Цезарю галл,
Работяга, насмешник и воин!
Будь морского прибоя белей,
Сединою сравнись со снегами —
Справишь ты всё равно юбилей
В ярых митингах, в праздничном гаме.
О народ! Этот праздник возник
Не в бахвальстве напыщенных статуй,
Отдает он не затхлой цитатой
Из давно пережеванных книг.
Посмотри на задворки Парижа,
На асфальт этот цвета свинца,
Посмотри, посмотри, посмотри же
На себя, на детей, на отца.
На шофера продрогшего, что ли,
На усталую эту швею…
О республика! В горестной школе
Ты историю учишь свою.
Разгляди по верченью рулеток,
По мигающим буквам реклам,
По тому, как старается хлам
Нашуметь о себе напоследок.
Разгляди, наконец, по всему
Вихревую воронку Начала.
Оцени этих лет кутерьму!
Ça ira!..[60] И пошло и помчало!
Ça ira!.. В один миг отхватив
Расстояние между веками,
Возникает веселый мотив,
В баррикады слагается камень.
Он в тебе возникает самом,
Тот мотив! Он в тридцатом не прерван,
Не обуглен он в сорок восьмом,
Не расстрелян и в семьдесят первом!
Твой хозяин запрет на засов
Магазин, если слушать не любо,
Если страшен раскат голосов
За дверьми Якобинского клуба.
Может он прихватить чемодан,
Разменять свою честь на валюту,
Ибо первый сигнал уже дан, —
Будет бешено людно и люто!
Справедливого грома язык
Кой-кого раздражает и дразнит,
Но в присутствии туч грозовых
Ты вольнее отпразднуешь праздник!
89. БРОНЗОВЫЙ ПОЭТ
… А там, на доколе гранитном, сдвинув
Седые брови, смотрит сквозь туман
Один из самых чистых паладинов,
Чье имя — горечь, гнев, самообман.
Сын божества, сын века, сын народа
Иль пасынок у этих трех отцов,
Пророк в змеиной коже Валленрода,
Он гулкой бронзой стал в конце концов.
И тут его бессмертье и настигло!
Бесплотное, беззлобное дитя,
Он выстоял Пилсудского и Смиглу,
В руках перо гусиное вертя.
И вот, покрытый прозеленью, в дыме
Косых дождей, не по-людски красив,
Он ни о чем не спорит с молодыми.
Встречает нас и сесть не пригласив…
Так и стоим на площади. Но горе!
Ему простерла жестяной венок
Одна из тех всесветных аллегорий,
По чьей вине и был он одинок.
Кто эта женщина? Шляхетка Польши,
Любовница, законная жена?
Быть может, и не существует больше
Людская власть, что в ней отражена?
Мы шли не к ней, ясновельможной панне,
И — выскажемся всё же до конца:
Мы — лучшая из мыслимых компаний
Для польского народного певца!
Я польскому интеллигенту
Напомню быль, а не легенду.
Она не так уже стара:
Как под одним плащом два брата,
Два гения, два демократа
Сошлись для вечного возврата
У медной статуи Петра.
Век начинался. «Марсельеза»
Смолкала в грохоте железа.
Был многим век обременен.
Еще раскаты гроз не стихли.
А эти юноши постигли,
Что плавится в железном тигле
Свобода будущих времен.
Мицкевич с Пушкиным! Сегодня
Над европейской преисподней
Их речи вольные слышны.
Они сквозь мрак осатанелый
Глядят возвышенно и смело.
И, значит, — Польска не сгинела.
Она сестра моей страны.
90. ДЕНЬ КРАСНОЙ АРМИИ
Крепчает наш мороз. Гудят в железной вьюге
Заиндевелые тугие провода.
Мы вглядываемся: на севере, на юге,
На западе черно. Черно, как никогда.
Легли пред нами карт знакомых очертанья,
Куски материков, синь океанских волн.
Вот он, враждебный мир, готовящийся втайне
К смертельному прыжку. Он ненависти полн.
Уже не первый раз он назван и опознан —
Большой банкирский дом в стальных решетках касс,
Старинный арсенал, что рано или поздно
Из окон выставит все пушки напоказ.
Уже не первый год мы смотрим в эти окна…
Там в желтом блеске ламп орудуют враги,
Пробирки звякают, растворы ядов мокнут,
Гноится и горит бессонный глаз карги.
Ну что ж! Мы будем жить, не прячась и готовясь,
Пока лавинный гул в ночи не сорвался.
Мы о Германии расскажем детям повесть,
В которой блещет Рейн, светло шумят леса.
Мы принесем к себе Германию такую,
Как связку милых книг, замаранных в крови,
Припомним, перечтем, полюбим, потолкуем
Опять «о Шиллере, о славе, о любви».
За ту Германию с другой мы будем драться,
За слово Гуттена в крестьянской старине,
За Гейне юного, за конченое братство,
За всё, что сожжено в фашистской стороне.
Так! А до той поры, рубильник подымая,
От рычага грозы не отнимая рук,
Мы будем жить и ждать. И эта тишь немая
Работает на нас, как самый верный друг.
Мы каждый вздох ее и каждый выдох слышим.
Мы к небу возвели просторный гулкий дом.
Мы временем полны, как песней. Чем мы
дышим? —
Простором. Правотой. Покоем. И Трудом.
91. ПОСЛЕДНИЕ ИЗВЕСТИЯ
Европа! Кровь твоя
В моих струится венах.
Европа! Мысль твоя
Горит в моем мозгу.
А весь мой долг тебе —
В проклятьях откровенных.
Лишь в этом отказать
Тебе я не могу.
Прощай, прощай, прощай,
Великая, тупая,
В огне ста тысяч вольт,
В чеканке и резьбе!
Вернешься ль, победив,
Падешь ли, отступая, —
Ты гибнешь всё равно.
Час только жить тебе.
Ты гибнешь. Вот они —
Все книги, все музеи,
Все школы, все гроба,
Весь пурпур на пирах,—
Всё, перед чем вчера
Торчали ротозеи,
Всё, что скопила ты,
Растоптано во прах.
Всё! Ни семейных льгот,
Ни купленных отсрочек.
О, даже песни нет,
Какой бы ты могла
Урвать от времени
Летящего кусочек,
Лоскут старинного
Домашнего тепла.
Когда же ты пойдешь
От вывороченных рельсов,
Седая, жалкая,
С толпой нагих ребят,
И грубая зима
Отвергнет погорельцев,
И штормы всех морей
Вам гибель протрубят,—
Тогда приди сюда!
Мы знаем соль и горечь
Слез, за которые
Заплачено сполна.
Мы окружим тебя
Стеной народных сборищ
И морем голосов,
Где каждая волна
О будущем поет.
Ты нас не переспоришь!
Мы — человечество,
Каким ты стать должна.
Жизнь поэта
92. РАЗМЫШЛЕНИЕ
Опять я здоров. И опять я в бреду.
И в топку потухшую дую.
Один, наконец-то один проведу
Ночь, мрачную и молодую.
Мой старый рисунок травил купорос.
Все плоскости разом сместились.
А я у дождей и плохих папирос
Учился их смутному стилю.
Стиль создан. Осталось поставить клеймо
На прошлом. И баста. И росчерк.
Я вижу: с годами и время само,
И чувства становятся проще.
93. ЗАСТОЛЬНАЯ
Друзья! Мы живем на зеленой земле.
Пируем в ночах. Истлеваем в золе.
Неситесь, планеты, неситесь,
Неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле.
Но будем легки на подъем и честны,
Увидим, как дети, тревожные сны, —
Чтоб снова далече,
Целуя, калеча,
Знобила нам плечи
Погода весны.
Скрежещет железо. И хлещет вода.
Блещет звезда. И гудят провода.
И снова нам кажется
Мир великаном,
И снова легка нам
Любая беда.
Да здравствует время! Да здравствует путь!
Рискуй. Не робей. Нерасчетливым будь.
А если умрешь,
Берегись, не воскресни!
А песня?
А песню споет кто-нибудь!
94. РОЖДЕНИЕ ПЕСНИ
— Садись в ночной трамвай, спеши к вокзалу,
В грохочущую расставаньем залу,
В лязг буферов и сцепок. Там Москва
Кончается. Там дышит ночь пространством,
Тревожным и ненасытимо страстным,
Дождем и ветром дышит. Там слова
Прощальные едва догонят поезд.
Нам их в пути подскажет кто-нибудь.
Садись, о багаже не беспокоясь.
Пока ты жив, пока ты молод — в путь!
Не опоздай! Так много в жизни дела.
Я стольких городов не доглядела,
Я до республик стольких не дошла,
Важнейших книг не дочитала за день,
Нужнейших слов не досказала. Жаден
Прошедший час, — всем будущим хвала!
И вот страна встает в могучем дыме:
Цистерны с нефтью, провода, мосты.
Там были мы и будем молодыми,
Мы оба, — понимаешь? — я и ты.
Всё доскажу. Меня не переспоришь!
Ворвутся в окна крики людных сборищ,
Неотразимых лозунгов слова,
Рев рупоров и самолетов клекот,
И трубных маршей гул, и так далеко,
Так отовсюду слышная Москва.
Багряными знаменами сверкая,
Пройду я рядом в праздничной гульбе.
Иди за мной!
— Так кто же ты такая?
— Я буду песней. Я пришла к тебе.
Вот я стучу в окно твое крылами.
Возьми меня, летучую, как пламя,
Всю сразу, с сердцевинкой голубой.
Сложи меня из лучших слов на свете.
— Как мне тебя услышать?
— Слушай ветер!
— Как быть тебя достойным?
— Будь собой!
Вставай же и на голос протруби мой,
Чтобы звучал он как сигнал в бою!
— Как мне назвать тебя?
— Своей любимой.
— Как сохранить?
— Как молодость свою.
95. РОЖДЕНИЕ СТИХА
Михаилу Матусовскому
Желто-зеленый пир полуденного ската,
Литавры горных гроз, тяжелый шар заката,
Катящийся в туман, бессонная тоска
Серебряных валов, их взрывы и шипенье,
Их тщетная гоньба и умиранье в пене
На жгучей отмели пологого песка.
Блестящий, жесткий лавр, платан широколистый,
Орешник, ропщущий на крутизне скалистой.
Весь мир, весь яркий мир — с прибоем, крутизной,
Цветеньем, грозами — войди в меня, наполни
Мою глухую речь внезапным блеском молний,
Фосфоресценцией горячей и сквозной.
Жить, беспредельно жить! Трудясь, мечтая, мучась,
Дыханьем заплатить за творческую участь,
Смотреть без ужаса в глаза ночных стихий,
Раз в жизни полюбить, насмерть возненавидеть,
Пройти весь мир насквозь —
и видеть, видеть, видеть…
Вот так, и только так рождаются стихи.
96. ВЕСНА НА АВТОЗАВОДЕ
Ты здесь начнешь. Ты здесь родишься снова,
Упорный, чистый, знающий себя,
И в поисках единственного слова
Не будешь спать, полночи загубя.
И в хлопьях снега, в этих грубых, мокрых,
Весенних ветрах, что слезят глаза,
В ночных гудках, на весь приволжский округ
Навеки проголосовавших «за» —
Во всем, что в память врезалось и встанет
Когда-нибудь тревожно и свежо,
Во всем, во всем, чему еще конца нет, —
Всё та же встреча с юностью чужой.
Она придет, веселая, простая.
И, сколько бы ни написал ты книг,
Ты скажешь, вровень с нею вырастая,
Что не учитель ей, а ученик.
Возьми ее, чтоб сделать вещь из глины,
Чтоб спеть ее — единственную ту, —
В тончайшем совершенстве дисциплины
Набравшую в полете высоту.
Есть в жизни человеческой минута,
Когда и жизнь как бы не начата:
Всё — музыка. Всё — молодая смута,
Всё — прошлому не друг и не чета.
Есть, наконец, такой предел, по счастью,
Когда твоя неправильная жизнь
Становится рабочей, нужной частью.
Держись за часть. За молодость держись!
По асфальтовым черным шоссе,
По колдобинам грязи весенней
Узнаю тебя в ранней красе,
Недотрога моя и спасенье!
Узнаю тебя в мглистых полях,
В этом воздухе, свежем и тонком,
В сбитых на сторону колеях,
Что на милость сдались пятитонкам.
Это там, где поют поезда,
Где вздыхает Ока ледяная,
Это ты, слюдяная звезда,
Может быть, и Венера, — не знаю.
Вот уже и апрель. Это ты,
Беспокойная, чистая просинь,
Рождена для любой высоты,
Для неведомых будущих весен.
Тонкий в далях разносится стон
От руки твоей, ладной и смуглой.
Сколько вольт у тебя, сколько тонн
Молибденовой стали и угля…
Сколько музыки в статной твоей
Лебединой заволжской породе…
О, цвети, расцветай, лиловей,
Выйди в круг плясовой при народе!
И как грянет баян вперебор,
Как зачешет, вертя полвселенной,
И как станут тебе с этих пор
Времена и моря по колено,—
Лишь бы воздух остался в груди,
Лишь бы ближе к тебе, лишь бы рядом,
Лишь бы знать, что вон там впереди
Ты — с горячим, смеющимся взглядом!
Я хочу, чтобы курьерский поезд
Мчал тебя за сотни верст, гудя,
Ни о чем другом не беспокоясь,
Кроме как о музыке дождя,
Чтобы ты всю ночь не задремала
Под бессонный стук его колес;
Чтобы за окном мало-помалу
Рассвело сквозь ливень бурных слез;
Чтобы рано утром на вокзале,
Встретившись после такой зимы,
Ничего друг другу не сказали
И всё сразу поняли бы мы;
Чтобы в тот единственный, единый
Ранний час приезда твоего
По Оке прошли со звоном льдины,
Справила природа торжество
Рыжим снегом, синими лесами,
Бестолочью птичьей мелкоты…
Остальное мы доскажем сами,
Будь мы даже немы — я и ты!
97. ПАМЯТИ МАТЕРИ
Мой мир уже кончен.
Твой мир — это юность в сыром Петербурге и куча
Сестер и братишек, худых необутых ребят,
Которые учатся рядом и, книгой наскуча,
Всеобщую няньку, большую сестру, теребят.
Твой мир — это мы, твои дети в кроватках, когда мы
Росли, и когда ты была молода, и когда
На пачку ломбардных квитанций, на сумочку дамы,
Не очень зажиточной, смутно глядела беда.
Твой мир — это зимы и весны, Некрасов и Чехов,
И жажда быть с нами, и мужество быть молодой.
Твой мир — это письма мои. И как будто, уехав,
Тебя напоил я живой, а не мертвой водой.
Твой мир — это годы болезней. Потом ты ослепла.
И он обеднел — ограниченный, тусклый твой мир.
Потом ты скончалась. И горсть безыменного пепла
Не столь драгоценна как будто — но всё же кумир.
А самое горькое в том, что стирается горечь,
Стирается горькая память и мчатся года.
И что тут сказать, если этого не переспоришь!
Вот старость подходит, а ты не придешь никогда.
Но я не сдаюсь. Я хочу безнадежно и прямо
Выспрашивать у наступившей тогда черноты:
Зачем называется «молнией» та телеграмма,
Та черная, рядом с которой немыслима ты?
Тебя уже не было. Где-то чужие старухи
Тебя одевали. Накрапывал, может быть, дождь.
Кишели в могилах блестящие черные мухи.
Вселенная знала свою беспощадную мощь.
Но это пустяк. Я приеду с тобою проститься.
Я не опоздал — мы у времени оба в гостях.
А ты превратишься в золу, в дуновение, в птицу…
Но это пустяк. Расстоянье меж нами — пустяк.
98. НАКАНУНЕ
Согрейся у этих приморских камней,
У этих неярких и ровных огней!
Согрейся дыханьем с возлюбленной рядом,
Пока она смотрит младенческим взглядом.
Согрейся! Еще есть надежда. Еще
Так близко, так близко рука и плечо.
А где-то смеются, и плачут, и пляшут,
И письма нам пишут, и шляпами машут.
И мирная зелень еще не красна
От пятен того дорогого вина,
Которое завтра прольется так щедро.
Отдайся прохладе приморского ветра
Всей горечью губ и дрожанием век,
Пока ты еще на земле, человек!
Пока не замерз во вселенной — согрейся
За четверть часа до последнего рейса.
99. ОКОНЧАНИЕ КНИГИ
Во время войн, царивших в мире,
На страшных пиршествах земли
Меня не досыта кормили,
Меня не дочерна сожгли.
Я помню странный вид веселья, —
Безделка, скажете, пустяк? —
То было творчество. Доселе
Оно зудит в моих костях.
Я помню странный вид упорства —
Желанье мир держать в горсти,
С глотком воды и коркой черствой
Всё перечесть, перерасти.
Я жил, любил друзей и женщин,
Веселых, нежных и простых.
И та, с которою обвенчан,
Вошла хозяйкой в каждый стих.
Я много видел счастья в бурной
И удивительной стране.
Она — что хорошо, что дурно,
Не сразу втолковала мне.
Но в свивах рельс, летящих мимо,
В горячке весен, лет и зим
Ее призыв неутомимый
К Познанью был неотразим.
Я трогал черепа страшилищ
В обломках допотопных скал.
Я уники книгохранилищ
Глазами жадными ласкал.
Меж тем, перегружая память,
Шли годы, полные труда.
Прожектор вырубал снопами
Столетья, книги, города.
То он куски ущелий щупал,
То выпрямлял гигантский рост,
Взбирался в полуночный купол
И шарил в ожерельях звезд.
И, отягчен священной жаждой,
Ее сжигающей тщетой,
Обогащен минутой каждой,
По вольной воле прожитой,
Я жил, как ты, далекий правнук!
Я не был пращуром тебе.
Земля встречает нас как равных
По ощущеньям и судьбе.
Не разрывай трухи могильной,
Не жалуй призраков в бреду.
Но если ты захочешь сильно,
К тебе я музыкой приду.