— А того, кто убит в бою, ты видел?
— Видел! Мать и отец его голову держат, жена над ним наклонилась.
100. НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ
Ночь. Землянка. Фитилек
Разгорелся еле-еле.
Что же рано ты прилег?
Погляди, как дремлют ели,
Как в серебряной красе
Звезды вымылись сегодня
И спустились к людям все
Ради ночи новогодней.
Вот и мы, старинный друг,
Ради праздника такого
Оглядимся, что вокруг,
Покалякаем толково.
Говорят, за этот год
Все мы постарели малость.
Разве ж не было невзгод?
Разве сердце не сжималось?
Мальчик мой лежит в земле.
Твой подался к партизанам.
Посидим, старик, в тепле.
Огонек глядит в глаза нам.
Милый слабый огонек
Ненадежен и неровен.
По и он не одинок
Под накатом толстых бревен.
Много теплится огней,
Много звезд в России снежной.
В полночь вспомним мы о ней
Честно, празднично и нежно.
Слов не надо… Ни к чему.
Разве мы перед собраньем?
Лучше в сумраке, в дыму
Боевую песню грянем.
…Вот и полночь. Фитилек
Разгорается как надо.
Фронт отсюда недалек.
Слышишь нашу канонаду?
Слышишь славный гул вдали?
Это в заревах пожарищ
Наши к западу пошли.
С новым мужеством, товарищ!
Железо и огонь
101. МЕДНЫЙ ВСАДНИК
Медный всадник над славной рекой,
Старый друг вдохновенья в России!
Встань на вахту с простертой рукой!
Ты России сулил непокой —
Так победу опять принеси ей.
Ты летел сквозь года и века,
Медным топотом время наполнив.
И простертая к морю рука
Только крепла от штормов и молний.
В снежный Выборг в минувшем году
Ты сапером вошел, как когда-то.
Ты всё тот же, врагам на беду,—
Рослый шкипер, моряк из Кронштадта.
Старый друг наших сказок и снов,
Медный всадник, механик и зодчий!
Стереги ленинградские ночи,
Береги своих верных сынов,
Сделай зорче их зоркие очи.
Старый друг всех побудок и зорь,
Запевала военных горнистов,
Славной памяти не опозорь,
Снова бдителен будь и неистов!
Берегись, береги берега,
Помни Балтики славу седую,
Чтоб «Аврора» громила врага
И гремела, как встарь, негодуя,
Чтобы ночью и в раннюю рань,
Когда солнцем туман не пропорот,
Никакая бы нечисть и дрянь
Не вползла в удивительный город.
И когда в небесах над Невой
Черный коршун со свастикой кружит,
Пусть прожектора сноп огневой
Эту птицу во мгле обнаружит.
Пусть зенитчик ударит во мглу,
Вырвет смерть из ночного простора
И к тебе принесет на скалу
Обожженное сердце мотора.
Чтобы крепко зенит заперла
Стая смелых в полете орлином,
Чтобы Кубок Большого Орла
В ту же ночку она пролила
Жгучей брагой над самым Берлином.
102–103. ПИСЬМА В СРЕДНЮЮ АЗИЮ
1. «Сын. Комсомолец. Школьник. Человек…»
Сын. Комсомолец. Школьник. Человек.
Вступаешь ты в железный, грозный век,
Чтоб в малом деле быть его достойным.
Пришла пора последним, грозным войнам.
Нас расставанья долгие томят.
Ты призван был, и райвоенкомат
Послал тебя в далекий древний город.
Там край заката горного распорот
Зазубренными остриями скал.
Там в сказках отшумел и отсверкал
Седой базар у голубой мечети.
Там учат смуглые худые дети
Простой, веселый, добрый алфавит,
И ждет змея, невинная на вид,
Их резвых ног на выступах опасных.
А пред тобой — рожденье формул ясных
И музыка предельной быстроты.
Ты с мирозданьем говоришь на ТЫ,
Курчавый мальчик с доброю улыбкой;
Как мне представить в путанице зыбкой
Тебя — в пилотке, с бритой головой?
Как услыхать любимый голос твой
В открытой дали синего простора,
За визгом вьюг, за скрежетом мотора?
2. «Не только сын — товарищ мой по счастью…»
Не только сын — товарищ мой по счастью,
По жизни, слишком рано начатой,
Вчера ты был моею кровной частью,
Сегодня стал единственной мечтой.
Единственной. Ты поднят всем народом
Высоко, в грозовые облака.
Мысль о тебе мне стала кислородом,
Хотя меж нами полматерика.
Лети. Будь смелым. Каждый лист газетный
Похож на встречу новую с тобой:
В прорывах туч, во мгле передрассветной,
В любом краю, в республике любой.
Будь жадным. Сколько стали не добыто,
Звезд не открыто, книг не прочтено!
Вся лихорадка лагерного быта
Пускай к тебе врывается в окно.
Будь зорким. Станут страшной сказкой войны,
Они погаснут, как тифозный бред.
И снова мир — жилой, зеленый, хвойный —
Очнется, чьей-то нежностью согрет.
Мы повстречались в мировом просторе,
В седой пурге, под проливным дождем
И в молниях слепящих траекторий
Вновь друг от друга спешных писем ждем.
Ты мог бы стать художником. Но небу
Иною призван доблестью служить.
Лети. Будь счастлив. Если бы ты не был
Самим собою — я не мог бы жить.
104. ЖАН-РИШАР БЛОК В КАЗАНИ
Он посмотрел горячими глазами
На рыхлый снег, на деревянный дом,
На комья туч свисающих — и замер,
И выговорил «каррашо» с трудом.
Как много дела впереди осталось!
Общительный, насмешливый смельчак,
Он знал, что это все-таки не старость
И не последний все-таки очаг.
В таком тылу, за столько верст от бури,
От яростной работы фронтовой…
И все-таки, грустя и каламбуря,
Чужой земле он повторял: «Я твой!»
«Я твой» — в госпиталях и у танкистов.
«Я твой» — на всех вокзалах… И, как сноп
Зенитного прожектора неистов,
Бил юношеской радости озноб.
Ему хватало зрения и знанья
На много дней, на много верст вперед.
Изгнанье? — Нет, не может быть изгнанья,
Париж? — Наступит и ему черед.
Ведь если долго всматриваться — вот он,
Любимый камень вымерших громад,
Где встал с картавым окриком «ферботен»[61]
Прямой, как палка, наглый автомат.
Ведь если долго вслушиваться — тут же
Возникнет песня Франции родной.
И он согрелся в нашей снежной стуже.
Он ей поверил. Только ей одной.
105. МОСКВА ФРОНТОВАЯ
Любимая! Еще раз — с Новым годом!
Бывало, вопреки всем непогодам,
Едва взмахнешь ты рукавом —
И пляс пошел, и песням нет конца там…
Так было и в двадцатом, и в тридцатом,
И год назад, в сороковом.
Ты шла как буря сменой поколений,
Не зная лжи, отчаянья и лени,
В колокола времен звоня;
Сгорев дотла, опять слагала песни,
Не сгинула на баррикадах Пресни
И хорошела от огня.
И вот враги подкрались издалече,
Чтоб онемечить, насмерть искалечив,
Твое прекрасное лицо.
И тыкались их волчьи морды в пене,
И лязгали клыками в нетерпенье,
Сдвигаясь в тесное кольцо.
Ты снилась им, Красавица! Но стужа
Охватывала фланги их всё туже
Во всю стоверстную длину.
И, выйдя в правый бой, ты разметала
Обломки вражьих тел, куски металла
В Волоколамске и в Клину.
Сверкала ночь в мохнатых крупных звездах.
Крепчал мороз. Яснел прозрачный воздух.
Заиндевели провода.
И, час победы к родине приблизив,
Подкову волчьих вражеских дивизий
Ты разогнула навсегда.
Такой тебя запомню навсегда я:
Прифронтовая, грозная, седая,
Завьюженная до бровей.
Идут колонны танков. Это значит,
Что новый год по-праздничному начат
В железной кузнице твоей.
106. НЕОКОНЧЕННОЕ ПИСЬМО
Он писал:
«Дорогая жена. Я пропал
В этой чертовой страшной войне.
Ровно месяц не мылся, неделю не спал.
Дорогая, молись обо мне».
Он писал:
«Посылаю в подарок браслет
И кавказский каракуль седой.
На каракуле крови запекшейся след.
Надо смыть эту гадость водой».
«Надо смыть» — подчеркнул. И потом:
«Впереди
Еще русская злая зима.
Полученье подарков моих подтверди.
До свида…» —
И не кончил письма.
Где-то ухнуло грозно, и рухнул настил.
Вот лежит он, еще не остыл.
Он недолго на нашей земле прогостил.
И письмо не отправлено в тыл.
Ни браслет золотой, ни каракуль седой
Не дошли до вдовы молодой.
Нашей крови не смыть никакою водой —
Ни дунайской, ни рейнской водой.
107. ГЕРМАНИЯ
Широк наш фронт, неслыханно широк!
И нам не хватит крыл воображенья,
Чтобы обнять размах его дорог.
Но всюду, где идут сейчас сраженья,
Ты трупы их замерзшие найдешь.
Они лежат ничком, согнув колени, —
То павшего народа поколенье,
Краса германской крови, молодежь.
Народ. Он был когда-то славной частью
Великой человеческой семьи.
Чем смерить глубину его несчастья,
Его отверженности меж людьми?
Когда-то был он чист, бессмертен, молод,
Звенел по наковальне тяжкий молот.
Веретено жужжало словно шмель.
Курчавился в отцовской кружке хмель,
Как вдохновенье Себастьяна Баха.
И Фауст по вселенной колесил
Так вольно, так без устали и страха,
Что на сто лет хватило этих сил.
Мы помним, как в притонах, в звоне джазов,
Подземный ключ инфляции вскормил
Ораву педерастов и громил,
На лицах их зловещий грим размазав,
И в Спорт-паласе под свистки и вой
Вертлявый, щуплый, наглый человечек,
Баварский писарь, прусский контрразведчик
Уже готовил номер боевой.
По части мокрых дел он был не промах
И, года два на месте протопчась,
Пошел ва-банк на ста аэродромах,
Чтоб обогнать Европу хоть на час.
Война! На дне его мыслишек злобных
Гнездилась греза злейшая стократ.
Дымили жерла дул слоноподобных,
Шли танки по цементу автострад.
Война, война! Еще не пал Мадрид.
А где-то в буре завтрашней, недальной,
Уже летел дракон войны тотальной,
Париж и Прага плакали навзрыд.
Так вот зачем покончил Вертер с жизнью
И сто раз жить его творец хотел,
Чтоб этот шпик без чести, без отчизны
Плясал на свалке юношеских тел!
Так вот зачем ребята Карла Моора
Шли на тиранов, шли на штурм веков,
Чтоб этот шут развел штурмовиков
По своему подобью! — Вот умора!
Германия! Всех скрипок голоса,
Всей шиллеровской молодости буря,
Всей просветленной готики леса —
Всё было передернуто в сумбуре…
Тогда герр доктор Геббельс возгласил
По радио во все концы вселенной,
Что над его Германией растленной,
Тащившей лямку из последних сил,
Нависла гибель. Несмотря на ругань,
На фельетонный и блатной словарь,
Заметно было, что министр испуган,—
Затрепетала пакостная тварь.
С тех пор прошли не месяцы и годы
В огне фугасных и термитных бомб —
Прошло тысячелетье непогоды,
Забывшее о небе голубом.
И год настал. И год еще не прожит,
Когда, любовь и жалость истребя,
Неслыханная битва подытожит
Решенье, роковое для тебя.
Пока вопила в Подмосковье вьюга,
Пока гудел от севера до юга,
От Балтики до Черноморья шквал,
Пока он в океанах бушевал,
Лохмотья пены по свету кидая,
Стремился к Бирме, угрожал в Китае
Труду народа и его борьбе,—
В какой-нибудь нетопленой избе,
В колхозе, не отмеченном на карте,
Вчера, сегодня, в январе иль в марте —
Грозил разгром, Германия, тебе!
Когда мои товарищи вчера
Входили в пункт, недавно населенный,
Который стал землей испепеленной,
И с песней их встречала детвора;
Когда на перекрестке черных улиц
Три призрака, три оборванца, три
Фашиста с автоматами рванулись:
«Gib uns dein Brot!»[62] —
Дай хлеба иль умри!
Что это было?
Гибель человечья!
Не только кровь, и пламя, и свинец,
А сквозь свинец, и пламя, и увечья
Фашистского чудовища конец.
На облаках, в столбах огня сплошного,
На южном море, в северном краю,
В снегах, в провалах сумрака лесного
Мы боремся — и победим в бою!
Тогда народ германский вспомнит снова
И молодость и музыку свою.
108. ЛЕОНИДУ ПЕРВОМАЙСКОМУ
Кони ржут за Днепром и Сулою.
В стольном Киеве слава звенит.
Милый друг! Не напрасно былое.
Вечен праздник. Недвижен зенит.
Не напрасно мы молоды были.
Не напрасно нам жизнь удалась —
В сплаве памятной сказки и были,
В славе разума, в зоркости глаз.
Хороша была! Чистая, злая,—
Всё бы жестче ей да потрудней.
И летела, и шла, и ползла, и
Не транжирила попусту дней.
Сколько кубков из пепла раскопок,
Сколько насмерть скрещенных рапир,
Сколько пляшущих звезд в телескопах —
Вечный блеск. Нескончаемый пир.
Помнишь — кручи Кавказа кругами,
Взявшись за руки, мчались во мглу.
Древний край в митингующем гаме
Приглашал нашу песню к столу.
Помнишь — в белом цветении вишен,
В безотчетных слезах накипев,
За сто лет, словно рядом, был слышен
Тот шевченковский ранний напев.
Ничего, ничего не погибло!
Кони ржут за Сулой и Днепром.
Сквозь пургу откликается хрипло
С Черноморья и Балтики гром!
109. В СТРАШНЫЙ ЧАС
В страшный час мировой этой ночи,
В страшный час беспощадной войны
Только зоркие, чистые очи
Называться глазами должны.
Они видят от края до края
Небо в звездах и землю в дыму.
И, опять и опять не сгорая,
Не туманятся, смотрят во тьму.
Это, может быть, стойкий зенитчик
В предрассветные тучи впился,
Партизанка последней из спичек
Жжет стога и уходит в леса;
Или мать перечла не впервые
Дорогую от первенца весть,
Ясно видит снега фронтовые,
Глаз не может от строчек отвесть.
Да. Война — это школа страданья.
Это молодость сына в крови.
Не являйся к ней с маленькой данью,
Только с жизнью — и ту разорви.
И тогда-то, в тоске об ушедшем,
Чашу горькую выпив до дна,
Когда, кажется, жить уже нечем,
Ты поймешь, что такое война.
И тогда-то, по смутному следу,
Не глазами, а трепетом век
Ты сквозь слезы увидишь победу,
Зоркий, чистый, живой человек.
Еще раз железо и огонь
110. АРМИЯ ШЛА
Армия шла по орловской земле,
Мимо развалин, заросших бурьяном,
Рвов перекопанных, кладбищ в золе,
Танков, потерянных Гудерианом.
Красная Армия, цвет и краса
Нашего мужественного народа,
Шла по проселкам, входила в леса.
Ей откликалась лесная природа
Шелестом листьев и пеньем пичуг.
Мир просыпался. В предутреннем блеске
Дымно синели сквозь щели лачуг
Речки, овраги, поля, перелески.
Ждали бойцов переправы и рвы.
Медленно шли по лобастому кряжу
Танки, раскрашены ярче травы,
Пушки, закутаны в хвойную пряжу.
Сибиряки вспоминали мороз,
Вьюжной тайги вспоминали сказанья.
Пели грузины о зарослях роз,
О виноградниках над Алазанью.
Может быть, в Брянском лесу где-нибудь
Ужин несладок, ночлег неудобен,
Может быть, не разминирован путь,
И вдоль обочин, кюветов, колдобин
Ступишь — и сразу же вырвется дым,
Черно-лиловым кустом закипая;
Может, грозит еще всем молодым
Тощая та, с малолетства слепая…
Может быть!.. Но, наступленьем горда,
В мужестве спаяна, в правде пристрастна,
Армия шла и брала города,
Русскую землю, родное пространство.
Может быть, там ни печей, ни окон —
Только огонь по домам онемелым
Да одичалый германский закон
Блещет со стен, нацарапанный мелом.
Может быть, взгляд подлеца как свинец
За амбразурами тускло намечен…
Может быть! Но наступает конец.
Город не будет врагом онемечен.
Город и область воротятся к нам.
Так, оборону врага прорывая,
Жизнь возвращая людским племенам,
Армия шла — как весна мировая.
Да, как весна! Ибо был он таков,
Русский сентябрь сорок третьего года.
Благословенны на веки веков
Солнце его и его непогода.
111. ПАМЯТИ ТУРГЕНЕВА
Здесь, у Красивой Мечи, или в Спасском,
Или уйдя на Бежин луг чуть свет,
Влюбился в песню, спетую подпаском,
Орловский барин, умница поэт.
Был он высок, осанист и спокоен,
Любил бродить с двустволкой по лесам.
Вы знаете, как жил и кто такой он.
Пусть лучше о себе расскажет сам:
О юности своей, о Вешних Водах,—
Куда ж они умчались?.. Знает бог,
О старости, которая не отдых
Ни от одной из мыслимых тревог.
Расскажет он, как праздничен и труден
Путь человека сквозь ночной туман…
В ночной туман уйдет бездомный Рудин,
Начнет скитаться по свету роман.
Смешаются в нем счастье и невзгода,
Страсть девушки и старческий закат.
И эмигрант сорок восьмого года
Погибнет у парижских баррикад.
И книга, как живая, отстранится
От пошлых рук. В том смысл ее и честь!
Недаром в ней обуглены страницы:
Герр оберст не хотел ее дочесть.
Швырнул он в печку — эту, и другую,
И третью, испугавшись русских вьюг.
Он у огня вымаливал, торгуясь,
Щепотку жизни, — дальше хоть каюк.
Он понимал, что никуда не выйдет
Из этой жаркой маленькой избы,
Что вьюга насмерть немцев ненавидит,
Что верстовые жуткие столбы
Не считаны.
И нет уже спасенья
Ни у печи, ни в поле, ни в лесу…
Рванув кольцо, шагнул с размаху в сени
Тот великан с двустволкой на весу.
Был он, как встарь, осанист и спокоен,
Никем не остановлен и не зван.
Нам лучше не расспрашивать, какой он —
Товарищ Т., по имени Иван.
Он усмехнулся в бороду, усталых
Глаз не сводя с морозного стекла.
А там, в слоистых ледяных кристаллах,
Ракета красной каплею текла
И расплывалась. Но едва погасла —
В остывшей печке красный уголек
Страницы книги тронул будто назло,
И красный блеск на великана лег.
Завыла вьюга, бешено запенив
Косматый снег. Услышав: «Руки вверх!»,
Герр оберст вздрогнул: «Кто это? Тургенев?»
…И партизан его не опроверг.
112. ЛЕДИ ГАМИЛЬТОН
Это было в полуночном Брянском лесу.
Рассказал нам экран про чужую красу,
Про заморскую женщину с ясным лицом,
Со счастливою жизнью и горьким концом.
Без нее в Трафальгарском бою умирал
Ее славный любовник, лихой адмирал.
Лишь холодная, злая морская вода
Била в борт корабельный: «Прощай навсегда!»
Да бортовые пушки гремели во мгле.
И осталась вдовой на британской земле
Та прелестная леди с обугленным ртом.
И не помнила леди, что было потом.
В старом Брянском лесу, у могучих дубов,
Услыхали бойцы про чужую любовь.
И запели бойцы о своей дорогой,
Как прощались-клялись под крещенской пургой.
И один и другой, самокруткой дымя,
Вспоминали, что ждет не дождется семья.
Что вся милая жизнь продолжается в ней…
И хотелось им петь и нежней и грустней,
И прижаться друг к другу тесней, и не спать,
И смотреть на мельканье экрана опять…
И допеть все любимые песни свои,
Потому что война — это дело любви!
Пусть оторван от милой на тысячу лет,
Пусть устал и небрит, раньше времени сед,
Пусть огнем опален, до костей пропылен…
Защищающий родину — трижды влюблен.
113. В РАЙОНЕ ЖИЗДРЫ
Здесь уголь, щебень и песок —
Священный облик горя.
А где-то там наискосок
Бегут на запад взгорья.
Фронт ушел туда, на запад,
В черный дым, в туман сплошной.
Лишь прожектор в белых лапах
Держит небо надо мной.
Лишь он ощупывает ночь.
И слеп он или зорок,
Но людям кинется помочь,
Не знает отговорок.
Я хотел бы так же точно
Ослепить глаза врага,
Чтобы он в стране восточной
Камнем рухнул на снега.
Война везде. Война во всем.
Мешок ее заплечный
Мы и сквозь космос понесем,
На Путь прорвавшись Млечный.
Пусть бегут столетья мимо,
Годы медленно скользят.
ЗДЕСЬ ПОГИБ МОЙ СЫН
ЛЮБИМЫЙ
СОТНИ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД.
114. БАЛЛАДА О ТОМ, КАК СПАССЯ ЖАН ЛЕКОК
Николаю Брауну
Дверь настежь, и вошел моряк,
Обугленный, как дьявол.
Немало знал он передряг,
Немало, видно, плавал.
«Глоток вина! Внутри горит,
Гортань моя распухла.
Дай отдышаться, — говорит
И валится, как кукла.—
Да что глоток, когда горит
Само морское лоно.
Дай кислорода, — говорит, —
Не пожалей баллона.
Глядите, люди, — говорит, —
На гостя из Тулона».
И мы столпились вкруг стола
И восклицаем: «Если
Вас опалило не дотла,
Вы, стало быть, воскресли?
Восстаньте, смертью смерть поправ,
И расскажите всем нам
О самой злой из переправ
На море Средиземном.
Восстаньте, смертный, — говорим, —
Как бог во время оно.
Ответят нам Берлин и Рим,
Исчадья Вавилона.
Воспряньте духом, — говорим,—
Товарищ из Тулона».
И гость в ответ: «Я всё скажу,
Всё, кажется, припомню.
А что забыл — соображу,
Хоть это нелегко мне.
Пред вами Жан-Мари Лекок,
Француз со дня рожденья…
Глоток вина, еще глоток!
Прошу о снисхожденье.
Да что вино! Воды глоток
Мне прямо в горло влейте.
Помощник кока Жан Лекок
Вчера стоял на рейде.
Любого пойла мне глоток.
Прошу, не пожалейте!
Еще вчера хороший бриз
Трепал на рейде флаги.
Барашки белые гнались
По средиземной влаге.
Еще вчера мы на борту
Стояли, зубы стиснув,
И вглядывались в пору ту
В людишек ненавистных.
Мы вглядывались: что за дрянь?
И вслушивались молча:
Откуда лающая брань,
Откуда говор волчий?
„Как будто немцы — дело дрянь“, —
Соображали молча.
Они вошли как смерч — столбом
Серо-зеленой пыли.
Полсотни немцев, сотня бомб
В любом автомобиле.
По кораблям пронесся вздох…
И рухнул вздох куда-то,
Когда раздался первый „хох“[63]
Германского солдата.
Да. Мы вздохнули, говорю,
Когда врагов колонна
Затмила светлую зарю
Над гаванью Тулона.
Вздохнули страшно, говорю,
Мы, моряки Тулона.
Не помню, кто запел, но хор
Могучих глоток грянул.
И дыма черного вихор
От песни той отпрянул.
Не помню, кто запел тогда,
Но наша „Марсельеза“
Пошла раскачивать суда,
Раскачивать железо.
Я помню, честно говоря,
Что на сердце кипело,
Ту песню пели мы не зря:
Всё море с нами пело,
Орало, грубо говоря,
Всей штормовой капеллой».
И Жан Лекок смахнул слезу
И говорит угрюмо:
«Уже готовились внизу,
Уже несли из трюма
В брезент закутанную вещь,
Примерно вроде бочки.
Был мертвый штиль. Он был зловещ.
Он был на мертвой точке.
Потом друзья включили ток.
Всё в мире зашаталось.
Качнулся запад и восток.
Честь Франции осталась…
Глоток вина, еще глоток,—
Простите мне усталость!
О, как я трудно выгребал,
От горя задыхаясь!
А флот французский погибал
И погружался в хаос.
Была нас сотня на плоту.
И „юнкерс“ двухмоторный
На голь беспомощную ту
Нырнул из тучи черной.
Нас расстрелял фашистский ас
Дождем своим свинцовым.
Морская ругань не для вас,
Не брошу брань в лицо вам,
Не для того я шкуру спас
Под тем дождем свинцовым.
Где Пьер Диманш, где Жак Бриссо,
Где Клод Моран — не знаю.
Где наше будущее всё?
Где Франция родная?
Швырнул их взрыв туда, в размол,
И сжег во тьме недоброй
Иль шваркнул о гранитный мол,
Переломавши ребра.
Лежат на дне, не говорят,
Молчат они о мщенье.
Лежат, просоленные, в ряд
В прохладном помещенье.
Да. Лишних слов не говорят,
Но я скажу о мщенье!»
И ворот свой рванул он вдруг
И так сверкнул глазами,
Что жадных слушателей круг
Затрясся весь и замер.
Он поднял маленький кулак
И выговорил хрипло:
«Еще французский вьется флаг,
Еще не всё погибло.
Еще не всё, я говорю,
Потеряно с Тулоном.
Мы встретимся в родном краю,
И море не лгало нам.
Что я сказал, то повторю,
И в том клянусь Тулоном!»
И он ушел в осенний дождь
И в полном мраке сгинул.
Ушел, как был — оборван, тощ.
А дождь сильнее хлынул,
Забарабанил по стеклу,
По ржавому железу.
Но мы услышали сквозь мглу
Родную «Марсельезу».
Ее насвистывал моряк,
И буря подпевала.
Тяжелый тент водой набряк.
Скрипела дверь подвала.
А где-то с песней шел моряк,
И буря подпевала.
115. ЛАГЕРЬ УНИЧТОЖЕНИЯ
И тогда подошла к нам, желта как лимон,
Та старушка восьмидесяти лет,
В кацавейке, в платке допотопных времен —
Еле двигавший ноги скелет.
Синеватые пряди ее парика
Гофрированы были едва.
И старушечья, в синих прожилках рука
Показала на оползни рва.
«Извините! Я шла по дорожным столбам,
По местечкам, сожженным дотла.
Вы не знаете, где мои мальчики, пан,
Не заметили, где их тела?
Извините меня, я глуха и слепа.
Может быть, среди польских равнин,
Может быть, эти сломанные черепа —
Мой Иосиф и мой Веньямин…
Ведь у вас под ногами не щебень хрустел.
Эта черная жирная пыль —
Это прах человечьих обугленных тел», —
Так сказала старуха Рахиль.
И пошли мы за ней по полям. И глаза
Нам туманила часто слеза.
А вокруг золотые сияли леса,
Поздней осени польской краса.
Там травы золотой сожжена полоса,
Не гуляют ни серп, ни коса.
Только шепчутся там голоса, голоса,
Тихо шепчутся там голоса:
«Мы мертвы. Мы в обнимку друг с другом лежим.
Мы прижались к любимым своим,
Но сейчас обращаемся только к чужим,
От чужих ничего не таим.
Сосчитайте по выбоинам на земле,
По лохмотьям истлевших одежд,
По осколкам стекла, по игрушкам в золе,
Сколько было тут светлых надежд.
Сколько солнца и хлеба украли у нас,
Сколько детских засыпали глаз.
Сколько иссиня-черных остригли волос,
Сколько девичьих рук расплелось.
Сколько крохотных юбок, рубашек, чулок
Ветер по свету гнал и волок.
Сколько стоили фосфор, и кровь, и белок
В подземелье фашистских берлог.
Эти звезды и эти цветы — это мы.
Торопились кончать палачи,
Потому что глаза им слепили из тьмы
Наших жизней нагие лучи.
Банки с газом убийцы истратили все.
Смерть во всей ее жалкой красе
Убегала от нас по асфальту шоссе,
Потому что в вечерней росе,
В трепетанье травы, в лепетанье листвы,
В очертанье седых облаков —
Понимаете вы! — мы уже не мертвы,
Мы воскресли на веки веков».
116. ДЕВА ОБИДА
Въстала Обида въ силахъ Дажьбожа внука, вступила дѣвою на землю Трояню, въсплескала лебедиными крылы на синѣм море у Дону.
Дева Обида! Надежда моя!
Где же ты? Встань! Сосчитай убиенных.
Слушай, как хлещут штормами моря,
Слушай, как звон отдается в антеннах.
Слушай. Довольно тебе над толпой
Вспыхивать косноязычием молний.
Где же ты, милая? Ясно пропой.
Песнями душу народа наполни.
О, не смежай опечаленных век!
Встань над руинами взорванных башен.
О, посмотри на обугленный век,
Как он безумен, бездомен и страшен!
Встань. Распахни эту тьму. Овладей
Даром ваянья и песенным даром.
Дева Обида, надежда людей!
Те, что погибли, — погибли недаром.
Участь высокая не тяжела.
Люди пошли на мученья и беды, —
Только бы дважды и трижды жила
Дева Обида — сестра Победы.
Победа
117. ПРАВЫЙ БЕРЕГ ДНЕПРА
Миколе Бажану
Дороги взбегают по скатам
Над дымной днепровской водой.
Лобастые ль кряжи там,
Хлопья ли пряжи там,
Вражьи ль войска там,
Бурьян одичалый, седой?
Осеннее небо
За час до рассвета
Такого же цвета,
Как дымные кручи,
Как вся эта небыль,
Возникшая в стереотрубах.
По ходам окопа в расселинах грубых
Мы вышли на берег горючий.
Святая земля Украины
В сиянье осеннего золота.
Руины, руины, руины
В зиянье посмертного холода.
Семь тридцать. Всё тихо.
Последние отданы распоряженья.
И вдруг — как рванется, как вспыхнет шутиха.
За нею другая и третья. И сразу
Окрестность распахнута зоркому глазу,
И это — начало сраженья.
Стреляет кустарник. Стреляет вода.
Стреляют днепровские поймы.
Багровое солнце бросает сюда
Горстями лучи из обоймы.
Оно не оглохло от гула
И, вылезши в дыме до плеч,
Зажгло и в полнеба раздуло
Свою огневратную печь.
Не эту ужасную музыку мы
Любили с тобою, бывало.
Не вдумались юношеские умы
В строительный грохот обвала.
Но если такая настала пора,
Пусть валится небо на кручи Днепра,
Пусть ветром разорванный воздух орет:
«На запад, на запад, на запад — вперед!»
Клянемся, товарищ, со всей прямотой,
Присущей простому солдату,
Что завтра вернемся мы к музыке той,
Которую знали когда-то!
А нынче кинжально-прицельным огнем
Всех павших за други своя помянем!
В серебряном небе рокочет мотор,
Тяжелые танки скрежещут.
Какой нескончаемо светлый простор!
Как волны днепровские блещут!
Недолго до полдня. Товарищ, гляди:
Здесь Киев. Карпаты и Крым впереди.
Сраженье в разгаре.
Чубатые деды
В честь новой победы
Дымят у куреней
Столетнею гарью.
Хвала расширенью
Плацдарма на правом!
Хвала переправам!
Всё суше и горше
Осеннее золото,
Всё глуше и реже
Работает поршень
Гвардейского молота.
В снедающем дыме
Встает за седыми
Чубами — днепровское правобережье.
Святая земля Украины
В сиянье осеннего золота.
Руины, руины, руины.
Но небо недаром громами расколото!
Там, в дымной дали, по низинам и скатам
Прорвались наши танки и мчатся вперед.
Кряжи ли дымные, вражьи ль войска там —
Зоркий снайпер едва разберет.
Сколько времени прожито? Час или прорва?
Что решается на боевом рубеже?
Десять тридцать. Оттуда несется уже:
«Фронт обороны противника прорван».
118. ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ АПРЕЛЯ 1945 ГОДА
Слушай, время, слушайте, века,
Грозный шаг народа-исполина.
Это входят в пригород Берлина
Доблестные русские войска.
Это смельчаки танкисты мнут
Километры автострады венской.
Это в эн часов и в эн минут,
Весь в дыму, парнишка деревенский,
Братской встрече непомерно рад,
На броне врывается в Белград.
Слушай, время! Если ты летишь,
Как летело три железных года,
Если наконец настала тишь,
Если отступает непогода —
Это значит, парня из Орла
Встретил паренек из Сан-Франциско:
«Значит, мы живем друг к другу близко.
Значит, верно, что Земля кругла».
119. ПОРТРЕТ ПОЭТА
Николаю Тихонову
Седой солдат не хочет спать.
Сняв портупею и рапиру,
Три ночи кряду он опять
Зовет друзей к большому пиру.
Там будет жгучая вода
Для всех гостей любого ранга,
Там будут юные года
Щедры, как скатерть-самобранка.
Он только потому и сед,
Что вьюги северные седы.
И, табаком набив кисет,
Сломает ход любой беседы.
В словарь врубаясь сгоряча,
Сломает ритм, как мальчик голос.
Расскажет, как взята Тульча,
Как Троя девять лет боролась.
Как Чертов мост, оледенев,
Плясал под дудочку метели,
Как молодел солдатский гнев, —
А между тем века летели.
Три ночи кряду колесил
Он от Мадрида до Кавказа,
Чтоб у друзей хватило сил
Войти в страну его рассказа.
Седой солдат, седой поэт,
Седого севера товарищ,
Он только потому и сед,
Что убелен золой пожарищ.
Сегодня я хочу еще
На честном празднике солдата
Скрепить светло и горячо,
Что было сказано когда-то.
Седой солдат, седой поэт,
Волна в прибое поколений
Иль труд пятидесяти лет,
Не знавший отпуска и лени.
Походка смолоду тверда.
Стопа в железный ямб обута.
Две книги — «Брага» и «Орда» —
Сначала пишутся как будто.
Путевой журнал первый
120. В НОЧЬ НА СЕДЬМОЕ
Карта. Старая карта в отметинах, в ссадинах боя.
Очертанья альпийских предгорий и прусских низин.
Вот планетная суша, вот море блестит голубое.
Завывает железо, огонь пожирает бензин.
Оглянись же назад, положи на столе своем чистом,
Разверни на планшете потертый бумажный квадрат.
Вот сдвигаются красные стрелы на гибель фашистам.
Помнишь — ты их вычерчивал четырехлетье подряд.
Не забудь, это вся твоя юность в масштабе двухверстки.
Не забудь, это вбитый в грядущее танковый клин.
Не забудь, это пепел погибших: достаточно горстки,
Чтобы выйти за Одер и с ходу ворваться в Берлин.
Так и было!
Но время летит, как летело когда-то.
Слышишь, крылья шумят над твоей и моей головой.
Так пускай отдыхает в шкафу гимнастерка солдата,—
Карту, старую карту из сумки возьмем полевой!
И в глаза наши ринутся в сказочных тучах Балканы,
Хлынут штормы на Балтике, вся неоглядная даль.
Разверни расстоянья, как скатерть! Расставь, как стаканы,
Зимних дымов столбы и весенних рассветов хрусталь!
Как бессонна Москва в эту ночь. Как тревожен и нежен
Этот настежь распахнутый, негородской небосклон.
Где-то там, за Бульварным кольцом, может быть, за Манежем,
Молодежь просыпается, строятся взводы колонн.
Это значит — не кончена молодость. Завтра со старта,
Подхватив эстафету отцов, выйдут в путь сыновья.
Обо многом напомнит им эта походная карта.
Обо многом расскажет нехитрая повесть твоя.
Сила юности! Это она подымала в бою нас,
Не горела в огне и не шла в океанах ко дну.
Ну так что же еще и любить старикам, как не юность,
Не родную —
любую, бессмертную,—
только одну!
121. ЛЕНИНГРАД ТОЙ ВЕСНОЙ
Вот так я и буду, забыв адреса и маршрут,
Бродить в этом городе. Там и не вспомню о главном.
Как гулко шаги отдаются. Как медленно мрут
Шаги на граните. Какая печаль залегла в нем.
Ты, зелено-ржавая мудрая бронза, скажи!
Вы, черные окна! Вы, белые ночи, ответьте!
Что тут приключилось? Кто жив, кто не дожил на свете?
Какие пустуют квартиры и чьи этажи?
Но белые ночи не слышат. Не дрогнула бронза.
И только из трещин гранитных пробилась трава.
И только на дальних окраинах немо и грозно
Встают мертвецы, предъявляют на юность права.
Они говорят о своих чертежах непрочтенных,
О планах, которые еле блеснули в мозгу.
О чем говорят они? Вслушаться я не могу.
На этом кончается повесть парней и девчонок.
Попробуй добейся у кариатиды глухой,
Чтобы рассказала про ночи и дни артобстрела,
И пошевелила бы сломанной в сгибе рукой,
И каменным оком в живые глаза посмотрела.
Попробуй добейся у царственной невской волны,
Чтоб вызвала в памяти и отразила посмертно
Ту страшную ночь, бушевавшую мукой несметной,
Те страшные зарева, черные тучи войны.
Не будет того! За волной убегает волна.
В них дикая прелесть, разгон электрической тяги.
Растет детвора, удивленья и счастья полна.
Идут ленинградцы, бойцы, мастера, работяги.
И гибели наперекор, как заря во всю ночь,
Как белая ночь, от бессонницы лишь хорошея,
На щебне развалин, в обрушенной глине траншеи
Рождается песня и к людям приходит помочь.
122. ТБИЛИССКАЯ НОЧЬ
Я как будто чужой в этом городе древнем,
Где балконы, как скалы, висят над рекой.
И гощу, ничего еще не рассмотрев в нем,
И не знают в гостинице, кто я такой.
Всё сначала начну. Буду слушать гортанный,
Словно клекот орлиный, язык горожан.
Ничего еще не было. Нет очертаний
У таинственной тени Нестан-Дареджан.
Значит, снова уехал в Иран Грибоедов
И столетье не спит молодая вдова.
Значит, Лермонтов, жгучего счастья отведав,
К чьим-то юным устам прикоснулся едва.
Или Демон раскинул над маленькой тварью
Медно-синие крылья и пышет огнем.
Или Мцыри бежал, а монахи из Джвари
Спохватились, поют панихиду по нем.
Или дивы играют в орла или решку,
И гуляют, и кутят в седых пропастях,
И скрывают от нас ледяную усмешку,
Ибо время для них — совершенный пустяк.
Это очень хорошие, мудрые сказки,
Но и сказки не каждому в силах помочь.
На затылок хребет заломивши Кавказский,
В черной бурке проносится южная ночь.
Узнаю по глазам, по бездонной печали!
А бывало, напевам грузинским учась,
До зари ей хвалу соловьи расточали
В орточальских садах в упоительный час.
Вновь незримо присутствует, движется близко
Звездоокая, милая, смуглая ночь,
И плывет, исчезая за дымкой тбилисской,
Чья родная сестра, чья невеста иль дочь?
И когда она выронит дымный платочек
И умчится с другим тыщелетье прожить —
Не сложить для нее мне рифмованных строчек,
Остается мне голову только сложить!
123. НАДПИСЬ НА КНИГЕ МОЛОДОГО
Он ждет тебя, и сам еще не зная,
Кто ты такая, хороша иль нет,
Девчонка ли московская шальная
Иль жительница будущих планет.
Он обручен с твоею хрупкой жизнью.
А если в этом сам не убежден,
Явись к нему, негаданная! Брызни
В окно сиренью, радугой, дождем.
Найди его в любой шинели рваной,
Без орденской колодки на груди.
Войди к нему неузнанной, незваной,
Пускай незваной — все-таки войди!
Войди к нему, как входят мировые
Событья, чтоб опомниться не мог.
И в час, когда посмеет он впервые
Раздеть тебя всю с головы до ног,
Когда, нагое трепетанье плоти
Тугим объятьем жадно окружив,
Он в головокружительном полете
Обрадуется, что остался жив, —
О, в этот час не только негой страстной
Чужая кровь прольется в кровь твою.
Ты пролетишь всё черное пространство —
Такое, как запомнил он в бою.
Не бойся, что огонь, железо, горе
Терзают вашу свадебную ночь,
Что голос твой в бессмертном этом хоре
Не слышен, человеческая дочь!
Не бойся зла, свершенного навеки,
И мертвых, мертвых, мертвых без числа,
Стоящих рядом с вами. Шире веки,
Поэзия! Ты сына понесла.
124. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Где это происходит? На какой
Необозримой тризне мирозданья?
Несутся тени павших, мчатся зданья,
Разрушенные вражеской рукой.
Стволы дерев расщеплены снарядом.
Разорван воздух. Сожжена трава.
Вязанки голых трупов, как дрова,
Лежат на голых пустырях. Но рядом
С таинственным их шествием в ничто
Жизнь, от мгновенной горечи избавясь,
Выращивает маленькую завязь,
И снова дело жизни начато.
Сощурился под козырьком ладони
От солнца босоногий мальчуган.
Щепотка соли брошена в таган.
Слепой играет на аккордеоне.
Мой друг хотел бы всем живым помочь.
Следит он, как в стеклянной колбе вырос
Грибок омоложенья, ультравирус.
Мой друг — чудак, не спит вторую ночь.
Меж тем откуда ни возьмись, как ливень
Внезапных слез, восторженно честна,
Явилась в тихий пригород весна.
И двадцатилетний осчастливлен
Ее лукавым взглядом из-под век…
Где это происходит? В чем отгадка?
Зачем ты так перелицован гладко,
Так выутюжен, смертный человек?
Встань, не заботься о величье горя!
Оно вросло в узлы твоих корней.
Ведь музыкант играет тем верней,
Чем он смирней в тысячеструнном хоре.
В тысячеструнной музыке миров
Ты не покинут собственною тенью,
Не обойден законом тяготенья,
Ты жив еще, цел, невредим, здоров.
Легла под ноги зыбкая трясина.
Над головой голодной птицы крик.
Чего ж еще хотеть тебе, старик,
Не отыскавший, где могила сына?