Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
125. ПОЭТ И ВРЕМЯ
Я книгу времени читал
С тех пор, как человеком стал,
И только что ее раскрыл —
Услышал шум широких крыл
И ощутил неслышный рост
Шершавых трещин и борозд
На лицах ледниковых скал.
И с этих пор я отыскал,
И полюбил я с этих пор
И первый каменный топор,
И первый парус на волне,
И давний день, когда в огне
Впервые плавилась руда.
Летели дни. Прошли года.
В них слезы были, кровь и дым,
И я недаром стал седым:
Я памятью обременен,
Я старше мчащихся времен.
Мой выбор сделан издавна.
Меж девяти сестер одна
Есть муза грозной правоты.
Ее суровые черты,
Ее руки творящий взмах
И в исторических томах,
И на газетной полосе.
Она мне диктовала все
Стихи любимые. И с ней
Мой труд страстней, мой путь ясней.
Она ввела меня чуть свет
В Московский университет.
Она внесла мой ранний ямб
На сцену, в блеск вечерних ламп.
Она пошла со мной, держа
Священный свиток мятежа.
Ей дорог матовый загар
Азербайджанцев и болгар,
Ей близок отблеск синевы
В глазах у Польши и Литвы.
Мила ей всякая краса.
Понятны ей все голоса:
И многотрубный хор стихий,
Неумещаемый в стихи,
И упоенных скрипок стон,
И дальних взрывов в сотни тонн
За океаном перекат,
И первый выстрел с баррикад.
Когда пришел военный год,
Она, подруга непогод,
Всё человечество храня
На грозной линии огня,
Оплакав сына моего,
Чье сердце немо и мертво,
Шептала мне: «Не спи, пиши
Про ранний рост его души».
В глухой избе в ночной тиши
Чинила мне карандаши.
Но горе музу не берет.
И вот она пошла вперед.
Пошла вперед! Ее нельзя
Назвать красавицей, друзья.
Но крут бровей ее излом.
Но кудри медные узлом,
Откинутые, сплетены.
Но в мире нет такой стены,
Чтоб не могла пройти она.
Я сделал выбор издавна.
И буду верен ей и впредь.
Когда придется умереть,
Я ей отдам на сотни лет
Беречь мой партбилет.
Путевой журнал второй
126. БАЛЛАДА О ПОЭЗИИ
Поэт пригласил нас в гости.
Его кабинет сверкал
Отливом слоновой кости
И блеском пустых зеркал.
Лишь магнитофон отменный,
Слуга его и кумир
Конструкции современной,
Вмещал в себе целый мир.
Стоял этот новый Будда
На столике небольшом,
Протертый до блеска, будто
Реальных качеств лишен.
Бока его нежно гладя,
Изящным торсом клонясь,
В глаза нам любезно глядя,
Поэт приветствовал нас.
И, с важностью чародея
И с ловкостью циркача
Вниманьем нашим владея,
Воскликнул он, хохоча:
«Чтоб запись мою прослушать,
Закроем дверь на засов,
Забудем и спать и кушать
В теченье многих часов.
Пускай убегают сутки,
Летит Земля по кривой,—
Сдадимся, мутясь в рассудке,
Поэзии мировой!»
Так он предложил, и тотчас
Мы сели, крикнув «ура»,
Чтоб слушать, сосредоточась,
Как действуют мастера.
Хозяин выбрал бобины,
Включил вращенье — и вот
Послышался рев глубинный
Каких-то подземных вод.
И сразу же, как ни странно,
На дальнем краю Земли
Под шумный джаз ресторанный
Седые дожди пошли.
Там женщина неживая
Для спутников неживых
Картавила, завывая
Под пенье струй дождевых,
И каркала, что погибла,
И, кажется, сам Верлен
Отчаянно, жадно, хрипло
Рыдал у ее колен.
Нам скучно стало, но тут же
Раздался победный гик:
«Не бойтесь посмертной стужи,
Послушайте и других!
Раздвину для вас не в меру
Магический кабинет
И слово даю Гомеру!»
Но мы отвечали: «Нет!
Гомера назад отправьте!
Гоните бессмертных вон!
Не нравится нам, по правде,
Загробный магнитофон!»
Поэзия! Где ты? Кто ты?
Зачем твой день отсверкал?
Немедля покинь пустоты
Волшебных этих зеркал!
Разбей у него посуду
И адрес его забудь!
Беги, бедняжка, отсюда
На улицу, в добрый путь!
Оденься звездным сияньем,
С полночной слейся толпой,
Осмелься жить подаяньем.
И смейся. И плачь. И пой!
127. БАЛЛАДА СЮРРЕАЛИСТИЧЕСКАЯ
Потерять дорогу в Брюсселе
Было мне легко в эту ночь.
Слишком низко дожди висели
И любезно взялись помочь.
Вот в зеркальном окне тумана,
Как в свеченье морского дна,
Завязалась глава романа,
Показались Он и Она.
Впрочем, что ж глазеть и дивиться,
Если в центре чужой страны
Элегантный хлыщ и девица
Так нарядны и так стройны,
Если взгляд ее влажный томен
Из-под загнутых вверх ресниц,
Если жест его важный скромен,
В соблюденье должных границ.
Но ошиблась моя баллада!
Он внезапно к ней подошел
И сорвал — о, исчадье ада! —
С нежных плеч золотистый шелк.
И пока несчастная робко
К наготе привыкла своей,
Отвинтил, как винную пробку,
Белокурую голову ей.
А красавица промолчала,
Не кричала: «Как смели вы!»
Лишь торчала пучком мочала
У нее взамен головы.
Растоптав на полу окурок,
За туманом он скрылся вдруг
С головой ее белокурой
И с ветвями обеих рук.
Я спросил сквозь стекло у торса:
«Что случилось, мадемуазель,
Как он в ваше доверье втерся,
Не посажен на цепь досель?»
Потерпевшая отвечала,
Золотой мочалкой тряся:
«Завтра днем я начнусь сначала,
Освещенная солнцем вся.
Даст он голову мне другую
И в другой разоденет шелк,
Ибо, медным блеском торгуя,
Конкурентов он превзошел.
Да и мне менять не впервые
Цвет волос, и глаза, и честь.
Зеркала у нас не кривые,
Отразят меня всю как есть.
И приказчики и агенты
Зарубежных торговых фирм
Раструбят обо мне легенды
Завтра днем в мировой эфир!»
Замолчала она. И зданья
В ожерельях цветных огней
Заменили ей мирозданье
И раздвинулись перед ней.
А затем и зданья осели,
Затопили асфальт моря.
От Брюсселя вплоть до Марселя
Воцарилась кукла моя.
Так надменна, так неизменна,
Так доступна страсти мужской,
Родилась Анадиомена
Из кипящей пены морской.
Вся под стать Безрукой Милосской,
Лишь она осталась в живых
За стеклом, отразившим плоско
Испаренья луж дождевых.
128. ЗАПАД — ВОСТОК
О, Запад есть Запад, Восток есть Восток.
Да, Запад есть Запад, Восток — Восток.
Прочна межевая веха.
Недаром британец подвел итог
В конце минувшего века.
Недаром шторм изгрыз берега
В Гонконге и Ливерпуле.
И желтый в белом видел врага
И в джунгли бежал от пули.
А белый видел сплетенье жил,
Костей и мускулов крепость.
И он в предприятье свое вложил
Расчетливость и свирепость.
Но наша Земля недаром кругла,
Летит она не напрасно.
И нет на Земле такого угла,
Где кровь не была бы красной.
И желтый кули, и черный бой,
И белый докер при встрече
Легко находят между собой
Понятное им наречье.
Встречаются люди в дальнем пути,
Как волны света и тока.
И если прямо на запад идти,
Вернешься домой с востока!
129. НА ТРОПИКЕ РАКА
Как он короток, этот вечер;
Как бесшумно и как внезапно
Девяносто процентов влаги
Навалились на землю тьмой;
Как бесшумно и как нещадно
Солнце двигается на запад,
Чтоб нырнуть в открытое море,
В первозданный хаос, домой!
Как неистово прорастают
Узловатые эти корни;
Как сработана ювелирно
Этих тонких пальм прямота;
Как сцепляет природа пары,
Как сплавляет породы в горне,
Как выдумывает новинки,
То причудлива, то проста!
Только люди повсюду люди,
Веселы они иль печальны,
Золотая у них смекалка,
Золотые руки у них.
Вот кончается ровно в полночь
Для кого-то обряд венчальный.
Запевает песню о жизни
Не желающий спать жених.
Мать-Земля! Мы тебя узнаем
На любой твоей параллели, —
Небоскреб, или хижину в джунглях,
Иль раскопки на месте битв.
Сколько сказок тебе сложили,
Сколько песен в тебе сгорели,
Ибо каждое поколенье
Благодарность тебе трубит!
Сколько раз тебя оцепляли
Ржавой проволокой колючей;
Сколько раз напалмом сжигали
Каждый акр и любой вершок;
Сколько раз границы кроили;
А недавно случился случай —
Превратить тебя собирались
Всю в космический порошок.
Только ты не даешься в руки
Этим хищникам, как бывало,—
Охранительница и нянька
Колыбелей и птичьих гнезд,
Наших свадеб и хороводов
Заводила и запевала,
В пестрых бабочках, в ярких розах,
С ниткой жемчуга, с горстью звезд!
Мы идем по твоим дорогам,
Безоглядно молодость тратя.
Мы твоим урожаям служим,
Бережем твою красоту, —
Мы, добытчики руд несметных,
Мы, соратники и собратья,
В рваных робах и гимнастерках,
В пятнах нефти, в седьмом поту.
130. КЛАДБИЩЕ МОРЯКОВ
Весь океан в теснине залива,
Словно в зеркале, смят и уменьшен,
Дышит бережно и терпеливо
Рядом с землею — лучшей из женщин.
Названный Тихим, или Великим,
Первое имя он выбирает
И, присмирев, с просветленным ликом,
Волны, как струны, перебирает.
Скал гряда — дракон над пучиной.
Солнце — драконье медное око.
Всё первозданно и беспричинно.
В недра вселенной вросло глубоко.
А наверху, на круче отвесной,
Высится крест ничейной победы.
Крепко спит Моряк Неизвестный,
Шедший ко дну от морской торпеды.
Все они, сжав напоследок пальцы,
В известняковых скалах зарыты,
Южных широт пираты-скитальцы,
Словно сгоревшие метеориты.
Чьи ж это кости? Какая раса
Бросила в бездну якорь свой ржавый?
Чей это крейсер взрывом потрясся?
Чьи это флаги? Какой державы?
Было иль не было?
Полдень ярок.
Пышет и пляшет око драконье.
Там, у предела радужных арок,
Нет правосудья, нет беззаконья.
Нет ни Азии, ни Европы.
Нет ни разума, ни безумья.
Нет десантников, спутавших стропы,
Грудь распоровших об эти зубья.
Нет ни паруса, ни кормила,
Как ни гляди в ту сторону зорко.
Там, у самой границы мира,
Только одна полнота! — Восторга!
131. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Я летел из климата в климат,
Из Европы к тропику Рака.
Как я ждал, что меня поднимут
Руки воздуха выше мрака!
И они, подхватив машину,
Понесли ее как былинку,
И крутило нас и крушило,
Словно ветошь гнало по рынку.
Я видал драконов из бронзы,
И людей из плоти и крови,
И простор океана грозный,
И накат бамбуковых кровель,
И воронки бомбежек давних,
И раскопки сокровищ древних,
И лучи рассвета на ставнях,
И зарю коммуны в деревнях.
Я летел над тобою в тучах,
Мать-Земля, седая царица,
Чтобы снова в толпах растущих
Стать прохожим и раствориться.
Я летел в воздушном пространстве,
Спутник, сверстник, соперник бога,
И вернулся из дальних странствий,
Благодарный жизни глубоко
Лишь за то, что на свете прожил
Многим более полувека.
Мать-Земля, что тебя дороже
Для летавшего человека!
И, соседством звезд опаленный,
Грязь и пот по лицу размазав,
Я, как Чехов, шепчу влюбленно:
«Ты увидишь небо в алмазах!»
Мастерская первая
132. ТЫ НЕ ДРУЖИЛ
Ты не дружил с усталостью и ленью,
Весь в нетерпенье с головы до ног,
Принадлежал к такому поколенью,
С которым никогда не одинок.
Ты много видел, в том числе и счастье.
Жизнь прошумела в полыханье гроз.
Она была их незаметной частью.
Для этого ты, может быть, и рос.
Так отчего же в час веселых сборищ,
Глухого содроганья не сдержав,
С такой упорной спорщицей ты споришь,
С такой бесспорной правдой на ножах?
Со старостью? Со стертым этим словом?
Брось, человек! Грани, шлифуй, чекань.
Расшей узором пурпурно-лиловым
Растянутую в полстолетья ткань!
А дальше что? А дальше злей и круче
Вопит, метет, беснуется декабрь.
Хрустальный кубок полон влаги жгучей,
Неярок свет полночных канделябр.
Косматый черный пес не понимает
Твоей тревоги. Добрая жена
Молчит и руки слабые ломает,—
Какая боль ей завтра суждена!
А дальше что? Распасться в легкой пляске
Пылинок, сбитых в солнечном луче…
Вселенная не подлежит огласке
И прячется в шифрованном ключе.
Ни вы, ни я, никто из нас не слышит
Своей последней смертной немоты.
Но если человек живет и дышит,
Он и со смертью должен быть на ТЫ.
Напряжена и сжата до предела,
Вся в ссадинах, в следах почетных драк,
Живая жизнь, не дрогнув, поглядела
В лицо уничтоженья, в смертный мрак!
133. ДРУГУ
Владимиру Луговскому
В ненастный вечер или в ясный
Закат пылал в большом окне,
Когда в косоворотке красной
Ты в первый раз пришел ко мне.
Не комнатный, не гибкий голос —
Как ерихонская труба,
Цыганский черный жесткий волос,
Упрямо счесанный со лба,—
Всё было вылеплено крупно
Из сплава четырех стихий,
Всё — даже этот голос трубный,
Раскачивающий стихи.
Казалось, что за далью синей,
В набатах, в сполохах ночных
Главу Истории России
Твердит прилежный ученик.
Когда же в пылкий амфибрахий
Впрягался движущий глагол,
Дымилась степь в огне и прахе,
Прошел пожарами монгол…
Но втоптан был зловещий недруг
В горючий пласт сухой земли.
Мечи и кости тлели в недрах.
Года прошли, века прошли.
Тогда — гораздо ближе, тут же,
В летящих строфах смельчака,
Сквозь снегопад сибирской стужи
Пробился поезд ВЧК…
И непогода разрубала
Нетопленый полночный зал.
И шли курсанты прямо с бала
Пешком на Северный вокзал…
И зной, и пахота в пустыне,
И фары первых тракторов
Торжественней иной латыни
Вошли под твой домашний кров…
Я не об образах словесных
Припоминаю впопыхах,
Не о давным-давно известных
И переизданных стихах —
Но о пройденном расстоянье,
О поэтической судьбе,
О юношеском обаянье
Во всем твоем, во всем тебе.
О дружестве, не омраченном
Любой печали вопреки…
Не знаю, сколько жить еще нам,
Но мы с тобой не старики!
На юбилейное собранье
Незримым гостем я приду
И тень твоей тревоги ранней,
Как даму сердца, приведу.
Вот, вот она светло и строго
Смеется, грусти не тая,—
Та девочка, та недотрога,
Володя, молодость твоя!
134. КОКТЕБЕЛЬ
Тогда казался этот дом форпостом
Мечтателей и чудаков Москвы.
Влекло их к спелым черноморским звездам,
К лохматой пене, к блеску синевы,
К хозяину… А он не дожил века,
Не дописал стиха — и был таков!
Остался дом как праздничная веха
В воспоминаньях многих чудаков.
Остался львиный облик киммерийца
С народнической русой бородой.
Остался тлен и прах, как говорится,
Да шум прибоя, да туман седой.
Осталась в доме голова царевны,
Умершей много тысяч лет назад.
Глаза ее младенчески безгневно
Поверх морей и мимо стран скользят.
С невольным страхом прикасались гости
К обломку древней сказочной кормы:
Впились в обшивку бронзовые гвозди,
Стих «Одиссеи» волновал умы.
И раковины с берегов Гвинеи
Нас радовали радужной игрой,
И жизнь поэта, и века за нею
Как будто приближались к нам порой.
Так он остался в нашем мирозданье,
Дородный этот добрый бородач,
Отнюдь не классик в массовом изданье,
А только список спорных неудач.
И нам казалось, что за далью влажной
Глядит на тучи и на Чатырдаг
Какой-то профиль каменный и важный,
Хозяин дома, символист-чудак.
Сожженная земля в колючках дрока,
В колючках ржавой проволоки, в костях.
Бежит вдоль пенной кипени дорога.
На скалах развевается наш стяг.
Здесь пионерский лагерь. Но, пожалуй,
Видней отсюда прошлые века.
Земля недаром столько раз рожала,
Морская соль недаром несладка.
Здесь были греки, генуэзцы, турки.
Бетонный дот не позабыл других,
Консервные их банки и окурки,
Зловещую команду, зверский гик.
Запомнил дот, как выбили их к черту,
И с камнем сросся, мрачен и коряв,
Лишь трещинами накрест перечеркнут,
Военное значенье потеряв.
Бетонный дот в сравненье с морем хрупок.
Он выстоит еще лет пять иль шесть
И в мусор мокрых галек и скорлупок
Всей массой должен все-таки осесть.
Вал налетит, ища любого корма.
Вихрастый гребень выгнется вверху,
И ликованье праведного шторма
Спокойно смоет серую труху.
Природа, как наставница благая,
С учениками лучшими дружит,
Без сожаленья в землю отлагая
Всё, что сырой земле принадлежит.
Ей не милы колчаны и кольчуги
И костяков изглоданных оскал.
Но у рыбацкой крохотной лачуги
Она поставит стражу верных скал;
Нагромоздит обветренные глыбы,
Как изваянья богатырских дней,
С таким расчетом, чтоб они могли бы
Свидетельствовать правнукам о ней;
Прибою отчеканивать поручит
Нефрит, и сердолик, и халцедон
И напоследок мальчика научит
Лепить из глины всё, что видит он!
135. ГОГОЛЬ
Сто лет тому назад Москва дремала
В сугробах, как в перинах пуховых.
Выравнивал снежок мало-помалу
Колдобины на улицах кривых.
Так крепко спал семивековый город,
Так мирно он посапывал, дремля,
Так распахнул он домотканый ворот
От Земляного вала до Кремля,
Как будто этот сон столетья длится,
А троечный бубенчик под дугой
Умчался вдаль, звенит в другой столице,
В другой России, в юности другой…
Но до зари во флигеле господском
Не знали сна. И толстая свеча,
Оплывшая тяжелым желтым воском,
В одном из окон теплилась, треща.
И если бы увидел этот флигель
С Никитского бульвара кто-нибудь,
Не знал бы он, что в дом стучится гибель,
Что вышел Гоголь в свой последний путь,
Меж тем актеры, барыни, монахи
Стучали робко в темный кабинет,
И многие отшатывались в страхе,
Узнав, что улучшенья нет как нет.
А Гоголь умирал. Он был взъерошен,
Был остронос, как ворон, и небрит.
Воображал он, что, друзьями брошен,
Живой — в геенне огненной горит.
Но он был жив! И юношеской силой,
Поющей в сердце, бьющей из-под век,
Его, как половодьем, уносило
Из времени — вперед на целый век.
И то был Днепр. И волны чуть плескались
В дощатую обивку челнока.
Над темным яром встал колдун, оскалясь,
Но шла, как жизнь, великая река.
И то был Петербург! И шедший рядом
В шинелишке худой совсем промерз,
Но шел вперед с остекленевшим взглядом
И видел всё на много сотен верст.
И то был гром оваций в «Ревизоре»
И смех и ужас ветреной толпы.
Но, беззаботных зрителей позоря,
Таких лучей ударили снопы,
Что стало жутко обществу пустому…
И умиравший преклонился ниц
И вспомнил всё, вплоть до второго тома,
Вплоть до его обугленных страниц.
Что было в этом томе для России?
Какая даль каких иных веков
Ему приоткрывалась в дымке синей,
Под звон церквей и ругань кабаков?
И не в жару, не в огненной геенне
Сгорело всё, что было в нем мертво,
Но вышел в путь, встал на работу гений.
Так началось бессмертье для него!
С ним поколенья новые дружили.
Его читали дети в сотнях школ.
Ему актеры весело служили.
И годы шли. И целый век прошел.
И Хлестаков прошел по многим сценам,
Так неприметен, так вертляв и мал,
И всё ж казался деятелем ценным,
Пока его угрозыск не поймал.
И Чичиков скупал на черном рынке
Любую ветошь, всё, что продадут,
И, гласности чуждаясь по старинке,
Копил деньгу, но погорел и тут.
И даже черт — как водится, хвостатый —
Ловил чины, совался в мастера
То с песенкой, то с громкою цитатой —
И тоже был разоблачен вчера.
Так продолжался Гоголь в наши годы,
И там, где Пошлость правила пиры,
Он не давал поблажки ей и льготы.
Он только слово дал ей до поры.
За ним, пред ним — открыто и воздушно
Синела даль, вился знакомый путь,
И заливался бубенец поддужный…
Да разве ж он замрет когда-нибудь!
Нет, судя по степным и снежным верстам,
Последняя стоянка далека,
Последний лист не набран и не сверстан,
Последняя не вписана строка.
Там в Черноморье, за Лиманом, волны.
Там на Карпатах ветер верховой.
Там у Диканьки, умиленья полный,
Он встанет с непокрытой головой,
Старушку мать обнимет у порога
И приласкает маленьких сестер.
И снова пыль пылит, бежит дорога.
И ветер бьет в лицо, и глаз остер.
Писатель, добрый труженик, который
Еще не всё сказал, не всё узнал,
Исколесил он русские просторы
И вот спешит на Киевский вокзал,
На Северный, Казанский, Белорусский,—
Наш старший друг, наш младший ученик.
Легчайшей ношей, а не перегрузкой
Пред ним возникли планы новых книг.
Кончается повествованье наше!
А между тем ждет отпеванья знать,
Спешит на вынос воинство монашье…
Куда их деть, зачем их вспоминать?
А катафалк? А дамы в черном крепе?
А вбитый в землю намертво гранит,
Который из всего великолепья
Ни черных лент, ни лавров не хранит?
А смерть? Зачем безносая на тризне
Присутствует, не слыша, не дыша?
Что знает смерть о бесконечной жизни,
О гоголевской — мертвая душа?
О ненависти, о негодованье,
О жалости, о жажде жить — о том,
Чему он сам подыскивал названье,
Когда писал незавершенный том…
Старуха не готовилась к ответу,
Молчит она. Молчит, мертвым-мертва,
И разве что литературоведу
Подсказывает мертвые слова.
136. МАЛЬЧИКИ
Александру Межирову
Рыбацкий катер на причале
В теченье двух часов дымил.
А рядом мальчики кричали:
«Ни с места — руки вверх — за мир!»
Вели осады, рыли ямы,
Ища осколки той войны,
Серьезны, искренни, упрямы,
Как черти худы и черны.
Их жадное воображенье,
Вертясь на холостом ходу,
Выигрывало все сраженья,
Всем вражьим силам на беду!
Но вот над бухтой черноморской
Взошла янтарная луна.
И мальчики, собравшись горсткой,
Решили: кончена война.
В их пугачи забился гравий,
И отсырели кобуры.
…Своих дальнейших биографий
Они не знают до поры.
На краткосрочных курсах лета
Они мужают каждый миг.
Они художники. И это
Непроизвольно в них самих.
Давным-давно, когда — не помню,
Я так же точно жил игрой
В заброшенной каменоломне,
И автор пьесы и герой.
Сухое лето было слито
С кусками сланца и кремня.
И целый век палеолита
Стал отрочеством для меня.
Сухое лето облегчало
Самосгоранье кратких гроз.
И это — всех начал начало,
Всё, чем я жил потом и рос…
С тех пор прошли тысячелетий
Неисчислимые ряды.
…Смеркается. Сырые сети
Лежат у каменной гряды.
Уходят взрослые. А дети
Еще толпятся у воды.
Они вернутся в лагерь поздно,
Улягутся на койки в ряд.
Тревогой разною и грозной
Их сны короткие горят.
Но как бы ни был сон громоздок,
Он держится на крутизне.
Не забывайте, что подросток
Растет, когда летит во сне.
137. БАЛЛАДА ПРО ВЕРНОГО ПСА
Он входит как равный в землянку и в чум,
Ночной бродяга, старый драчун,
Служить человеку-другу.
И спит у огня, тихонько храпя,
И гложет кость на куче тряпья,
И лижет детскую руку.
Не помню — когда. Забыл — почему.
Но знаю: он родич мой по уму,
По быстрой хватке решений.
А ясностью нрава, терпеньем в беде
И верностью в дружбе всегда и везде
Он всех зверей совершенней.
На этом присказке старой — конец.
Скрежещет железо. Хлещет свинец.
Ракета красная блещет.
Несется гибель во весь опор.
Но спорит с гибелью старый сапер,
Идет вперед, не трепещет.
С ним рядом маленький рыжий друг.
И нет у друга оружья и рук.
Одно чутье и бесстрашье.
Почуял пес, что за кочкою той
Внезапно дым взовьется густой.
И пес застыл, как на страже.
И сразу потом рванулся вперед.
Он молча риск на себя берет:
Ни шагу, хозяин, дескать!
Ты завтра пройдешь поля и леса,
Ты завтра найдешь еще лучше пса!
Прощай и прости за резкость!
Навеки с нами они дружны,
Порой суровы, порой нежны,
Порой совсем незаметны.
То, зыркнув глазом, во тьме следят,
То зычным лаем предупредят:
«Ни шагу! Там холод смертный!»
Охотник-сеттер иль пудель-циркач
По снежному насту несется вскачь,
Иль старый барбос скребется
В твое жилище в ненастную ночь —
Он добрый гость, он может помочь,
В нем сердце жаркое бьется.
Я это писал на старости лет,
Закутав ноги в мохнатый плед,
Дымя табаком под утро,
А черный пудель по кличке Дым
Не спал с хозяином, другом седым,
Глядел в глаза мои мудро.
Он, видно, думал: «Старайся, пиши!
Во славу моей собачьей души
Слагай хвалебную оду!
Оставь от меня рифмованный след.
А я за тебя на старости лет
Пойду и в огонь и в воду.
А впрочем, кончай поскорей, чудак!
И если что сочинил не так,
Не слишком горюй об этом.
Мы оба стоим у той полосы,
Когда пуделяют люди и псы…»
Так пес говорил с поэтом.
138. БАЛЛАДА О ЧУДНОМ МГНОВЕНИИ
…Она скончалась в бедности. По странной случайности гроб ее повстречался с памятником Пушкину, который ввозили в Москву.
Ей давно не спалось в дому деревянном.
Подходила старуха как тень к фортепьянам.
Напевала романс о мгновенье чудном
Голоском еле слышным, дыханьем трудным.
А по чести сказать, о мгновенье чудном
Не осталось грусти в быту ее скудном,
Потому что барыня в глухой деревеньке
Проживала как нищенка, на медные деньги.
Да и, господи боже, когда это было!
Да и вправду ли было, старуха забыла,
Как по лунной дорожке, в сверканье снега
Приезжала к нему — вся томленье и нега.
Как в объятьях жарких, в молчанье ночи
Он ее заклинал, целовал ей очи,
Как уснул на груди ее и дышал неровно,
Позабыла голубушка Анна Петровна…
А потом пришел ее час последний.
И всесветная слава, и светские сплетни
Отступили, потупясь, пред мирной кончиной.
Возгласил с волнением сам благочинный:
«Во блаженном успении вечный покой ей!»
Что в сравненье с этим счастье мирское!
Ничего не слыша, спала, бездыханна,
Раскрасавица Керн, болярыня Анна.
Отслужили службу, панихиду отпели.
По Тверскому тракту полозья скрипели.
И брели за гробом, колыхались в поле
Из родни и знакомцев десяток — не боле,
Не сановный люд, не знатные гости,
Поспешали зарыть ее на погосте.
Да лошадка по грудь в сугробе завязла.
Да крещенский мороз крепчал как назло.
Но пришлось процессии той сторониться.
Осадил, придержал правее возница,
Потому что в Москву, по воле народа,
Возвращался путник особого рода.
И горячие кони били оземь копытом,
Звонко ржали о чем-то еще не забытом.
И январское солнце багряным диском
Рассиялось о чем-то навеки близком.
Вот он — отлит на диво из гулкой бронзы,
Шляпу снял, загляделся на день морозный.
Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде
Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.
Только страшно вырос, — прикиньте, смерьте,
Сколько весит на глаз такое бессмертье!
Только страшно юн и страшно спокоен,—
Поглядите, правнуки, — точно такой он!
Так в последний раз они повстречались,
Ничего не помня, ни о чем не печалясь.
Так метель крылом своим безрассудным
Осенила их во мгновенье чудном.
Так метель обвенчала нежно и грозно
Смертный прах старухи с бессмертной бронзой,
Двух любовников страстных, отпылавших розно,
Что простились рано, а встретились поздно.
139. МАСТЕРСКАЯ
Я спросил у самого себя:
Для чего мне эта мастерская?
Стены, окна, пол и потолок,
Книжные захламленные полки…
Для чего мне ветер в мастерской,
Для чего былых веков осколки,
Сердце, вечно бьющееся в лад
С музыкой седого мирозданья?
Разве не достаточно я жил,
Разве не платил честнейшей данью,
Разве мало сумрачных ночей
Бодрствовал по собственной охоте?
Что мне дальше делать? Глину мять,
Сочинить роман о Дон-Кихоте,
Вырезать из дерева божка,
Напоследок в зеркало вглядеться?
В зеркале лицо отражено,
Хорошо знакомое мне с детства.
Ничего лицо не говорит,
Спрашивает молча: «Что мне делать?»
В мастерской со мною разговаривал
Доктор Фауст. За его плащом
Полыхало и плясало зарево.
В пуделе был дьявол воплощен.
Мчались годы. Горьким ремеслом они
Полнились. А в очень ранний год,
Ветряными мельницами сломанный,
Спал на этой койке Дон-Кихот.
И случалось — целыми столетьями
В мастерскую я не заходил,
С бражниками теми или этими
Грешную компанию водил.
Но случалось — молодость как треснется
Забубенной об стену башкой…
Но взлетала вверх крутая лестница,
Рано рассветало в мастерской.
Сны мои там скапливались лучшие,
Зоркие не старились глаза,
Терпеливо ожидали случая,
Чтобы в них ударила гроза.
И тогда я выстроил театр свой,
Чтобы счеты с молодостью свесть.
Это жизнь была, а не новаторство —
Только правда жизни, вся как есть.
Это значило, что не пора еще,
Что и завтра тоже не пора.
Строящий, стареющий, сгорающий,
Жил я, как цари и мастера!
Мастерская вторая
140. ИСКУССТВО НЕ ЖДЕТ ПРИГЛАШЕНИЙ
Конечно, искусство не ждет приглашений
И тут же берется за дело,
Прищурившись зорче и выбрав мишени,
Вниманьем людей завладело.
И сразу — раскрашенный крупно и густо,
Весь мир потрясен и всклокочен.
Я стар, но, ей-богу, не старше искусства,
И мне это нравится очень.
Я видел миры на подрамниках старых
В запасниках старых музеев.
Я слышал, как стонет страданье в гитарах,
Мещанскую скуку развеяв.
Я знаю, как дешево критика ценит
И танец, и песню, и рифму.
Но пляшет девица на маленькой сцене
И вдруг превращается в нимфу.
И тянутся, тянутся смуглые руки,
Единственные в мирозданье.
И вся беспредельность блаженства и муки
Знакома мне в первом изданье.
141. ДОН-КИХОТ
Встал однорукий Сервантес Сааведра,
В печку потухшую дует,
Свечку свою заслоняет от ветра
И завещанье диктует.
Кончилась молодость. Кончилась старость.
Да умирать еще рано!
Только одно напоследок осталось
Мужество у ветерана.
Будет герой бушевать, балаганить,
Странствовать, драться за правду.
Не разберутся три века в гиганте,
Кто он — герой или автор.
Вот он — последний в своем поколенье,
Смелый, осмеянный, милый.
Падайте ниц перед ним на колени,
Вы, вековые кумиры!
Нравится вам эта честная проза?
Без отговорок ответьте!
Дюжая скотница, девка в Тобозо,
Лучше всех женщин на свете.
Валятся жалкие мельницы, канув
Крыльями в низкое небо.
Только и гибнет что рать великанов,
Только и было что небыль.
Только и есть что бездомная старость,
Да умирать неохота!
Только одно напоследок осталось
Мужество у Дон-Кихота.
Только и есть! Заблуждайся, надейся,
Не дорога твоя шкура,
Цвет человечества, жертва злодейства,
Старая карикатура!
Сколько бы ни было драк и пощечин,
Сколько ты ни искалечен,
Рыцарь Печального Образа прочен,
Путь впереди бесконечен.
142. ИЕРОНИМ БОСХ
Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак приближенья Страшного суда.
Однажды Босх привел меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горластые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похваляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: «Мы явились, дескать,
Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,
А на доске грунтованной на плоскость
Всех расселить в засол или на слом».
Он сел в углу, прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописец Страшного суда.
Не догадалась дьяволова паства,
Что честное, веселое искусство
Карает воровство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом, озлобленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И загибались медленно в ничто.
Проснулись торгаши, монахи, судьи.
На улице калякали соседи.
А чертенята спереди и сзади
Вели себя меж них как господа.
Так, нагло раскорячась и не прячась,
На смену людям вылезала нечисть
И возвещала горькую им участь,
Сулила близость Страшного суда.
Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На черных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей ее красе.
Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: «Прочь! Бесстыдство! Святотатство!»
Так многие из них вершили суд свой
Во избежанье Страшного суда.
143. ТРИЗНА
Нет, не отвага. Нет, не малодушье.
Ну так какой тысячевольтный ток
Ударил в глухоту его подушек?
Какой глоток огня, какой итог?
Что в прожитом он наспех подытожил,
Каким желаньем отдыха томим,
Двух-трех часов до старости не дожил,
Что он наделал сам с собой самим?
С глазу на глаз — иначе нельзя,
Потому что мы были друзья.
Что ж, простимся, товарищ, навеки!
Густо ляжет на бледные веки
Некрасивая, грубая тень.
Составляют врачи бюллетень.
… И встают из густого тумана
Черновые наброски романа,
Недописанных писем куски,
Да простор неоглядной тоски,
Да любимая песня, в которой
Только жажда тоски и простора.
И еще напоследок встает
Тот красавец, что песню поет,
Партизан, комиссар, краснодонец,
С юных дней, с первых майских бессонниц,
Вместе с партией большевиков
Взявший на плечи бремя веков,—
За туманом, за дымкою смутной,
Синеглазый, седой, бесприютный.
Ты еще разобьешь этот ящик сосновый,
Отряхнешь этот прах с твоих ног,
Ты очнешься, начнешься сначала и снова
Будешь голоден, чист, одинок.
Нет ни изданных книг, ни любовниц, ни славы,
Ни жилья, ни кола, ни двора.
Лишь бы молодость старостью не заросла бы,
Не смолчала бы, не солгала.
Вот встает он, с тобою отчаянно схожий,
На любое заданье готов,
В гимнастерке и в брюках из чертовой кожи,
Как в начале двадцатых годов.
Вся редакция — в кипах неправленых гранок,
Дым табачный, бессонная мгла,
А за ней — в грозовых облаках спозаранок
Ни жилья, ни двора, ни кола.
А за ней и над ней — во всю ширь мирозданья
Всё мгновенно, ничто не навек.
Никогда не прощай, навсегда до свиданья,
Милый друг, золотой человек!
144. СНЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ
Сны возвращаются из странствий.
Их сила только в постоянстве.
В том, что они уже нам снились
И с той поры не прояснились.
Из вечной ночи погребенных
Выходит юноша-ребенок,
Нет, с той поры не стал он старше,
Но, как тогда, устал на марше.
Пятнадцать лет не пять столетий.
И кровь на воинском билете
Еще не выцвела, не стерта.
Лишь обветшала гимнастерка.
Он не тревожится, не шутит,
О наших действиях не судит,
Не проявляет к нам участья,
Не предъявляет прав на счастье.
Он только помнит, смутно помнит
Расположенье наших комнат,
И стол, и пыль на книжных полках,
И вечер в длинных кривотолках.
Он замечает временами
Свое родство и сходство с нами.
Свое сиротство он увидит,
Когда на вольный воздух выйдет.
145. ОТКРЫТОЕ ВРЕМЯ
Земля колыбели могил укачала,
Покрылась травой и забыла о них.
Ну что ж, перечту мою книгу сначала,
Одну из несчитанных читаных книг.
Что было! Каких только не было песен,
Каких только осеней, весен и зим!
Их ворох отброшен, и ворот мне тесен,
И мир окончательно неотразим!
Зеленый, и красный, и желтый, и синий,
Как будто возникший в глазах дикаря,
Корабль трехмачтовый в сырой парусине
Из памяти выкорчевал якоря.
За ним! За несбыточным! Но за семижды
Обещанным! Только вглядеться — и в путь!
Былая удача, меня осенишь ты
Когда бы то ни было, что там ни будь.
Пусть горе ударами медного гонга
Уже окровавило сердце мое,
Но дело художника — вечная гонка,
Чеканка и ковка, резьба и литье.
И это есть голос грозы! Ликованье
Кремнистых дорог, океанов и гор!
Там прадеды каменный век вековали.
Там правнуков пламенный слышится хор.
Да будет! Да славится ныне и присно
Чеканка и ковка, резьба и литье!
Живою водой на могилы я прысну,
Земля возвратит мне богатство свое.
Земля колыбели могил укачала.
Смываются образы прожитых лет.
Срываются все очертанья с причала.
В открытое время выходит поэт.
146. Я РАССКАЗАЛ
Я рассказал о жизни, как умел, —
О всем, что знал, — о счастье, о несчастье,
О мертвецах, что выкрашены в мел,
Об их сердцах, разорванных на части.
Я рассказал о том, как человек
Растет из глины, музыки и муки,
Как по следам его далеких вех
Проходят любознательные внуки.
О том, как каждой смерти суждено
Стать на земле строительной частицей.
И это было творчество. Оно
В моих стихах уже не уместится.
И это было юностью. Смотри —
Сперва она нас обступила немо,
Но проступила быстро изнутри
Сонатой, бронзой, пляскою, поэмой.
И это было радостью. Пора
Признаться в том, что радости хватало.
Мне часто снилась радость до утра.
Кончался сон, когда она светала.
Чем это было? Жизнью. Только так!
Рассказ о ней не выдуман. Он точен.
Вы скажете, что автор был чудак?
Вы, может быть, и правы, да не очень.
Уроки истории
147. ОКТЯБРЬСКИЙ ВИХРЬ
Октябрьский вихорь спящих будит
На бурных митингах своих,
Не шутит он, а грозно судит
О всем, что было, есть и будет, —
Октябрьский вихрь,
Октябрьский вихрь.
Он в корабельной свищет снасти,
Казнит последышей династий,
Сулит купечеству ненастье,
Банкротов губит биржевых,
Скликает пригороды в город
И, распахнув свой потный ворот,
С одною смертью насмерть спорит
И оставляет жизнь в живых.
С ним подружились мы однажды,
Когда на Кремль солдаты шли.
Рты запеклись от жгучей жажды.
Мы были голодны. Но каждый
Мечтал о счастье всей земли.
О, тусклый отблеск туч свинцовых
На ржавой жести крыш дворцовых,
О, грязь в домах, о, страх жильцов их
Пред благодушием солдат!
О, как нам весело бывало,
Когда рядам людского шквала
История передавала
Свой наспех писанный мандат!
Гнилым низинам нет пощады
Со стороны нагих крутизн.
Пускай погибнет кров дощатый,
Пускай бездомна и нища ты,—
Ты навсегда прекрасна, Жизнь!
Твой выбор прям без оговорок.
Твой взор навеки чист и зорок.
Пройдет и двадцать лет и сорок,
Немало будет горьких тризн.
Сегодня будем слушать речи,
Проветрим ум, расправим плечи,
Но знаешь — ради первой встречи
Дай нам твое бессмертье, Жизнь!
148. СТИХИ ПОД ЭПИГРАФОМ
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые —
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Пускай звучит в церквах последних
Глухой хорал, хвалебный гимн,
А я богам не собеседник,
Не сотрапезник всеблагим.
Я только трезвый виночерпий
На грозном пиршестве времен,
Когда вино не на ущербе,
А хлеб по чести поделен.
Я от лица солдат и граждан,
Собравшихся вокруг стола,
Свидетельствую: наша жажда
Всё мирозданье создала.
Вот-вот она сшивает тучи —
И рвет по швам их наверху,
Рассеивает дым летучий
И топчет косную труху.
Пока сверкает радость мира
В граненом нашем хрустале,
Не сотворим себе кумира
Ни в небесах, ни на земле.
Мы сами делаем погоду,
Сдвигаем горные хребты
И никаким слепцам в угоду
Не прячем нашей правоты.
Мы — трудовое поколенье.
Мы вовремя явились в мир.
Нам море было по колени,
По щиколотку был Памир.
Белее белого каленья
В победном пламени ума,
Нам горе было по колени,
По щиколотку — смерть сама.
149. ПАМЯТИ ТЮТЧЕВА
Вы любите грозу в начале мая,
Когда в раскатах грозовых
Звучит, рабочих в битву поднимая,
АПРЕЛЬСКИХ ТЕЗИСОВ язык.
Вы любите грозу в начале мая,
Когда на сломанных крестах,
Гнездо фашизма черного ломая,
Войска врываются в рейхстаг.
Вы любите грозу в начале мая,
В начале юности своей —
Пускай зовет, внезапная, прямая,
На подвиг ваших сыновей!
Да будет так! Играй, избыток жизни!
Греми, весенняя гроза!
Ударь дождем и молниями брызни
В ненасытимые глаза!
Чтоб было что припомнить нам под старость
На празднике большевиков!
Чтоб только ЭТО в памяти осталось
На веки вечные веков!
150. ДВАДЦАТЫЙ ВЕК
В случайном столкновенье сил слепых,
В паденье молнии отвесной
Есть только то, что есть, — короткий вспых.
А что он значит — неизвестно.
Хвостатый змей с косматой головой,
Осколок белого каленья —
Вот он летит по выгнутой кривой
От поколенья к поколенью.
Багряный отблеск пляшет на холмах,
На волнах и на женских лицах.
И топора палаческого взмах
Сверкает в гибнущих столицах.
И матери, прижав детей, бегут,
Кротки, безропотны, смиренны…
Но в их ушах навек остался гуд
Протяжно воющей сирены.
И в их чертах, застывших навсегда,
Ни осужденья, ни прощенья,
Ни жалобы, ни гнева, ни стыда —
Одна гримаса отвращенья.
А ты, моя любовь, мой давний друг,
Ты, Муза, смолоду седая,
Следишь, как жизнь меняется вокруг,
Землею в землю оседая.
Запишешь ли в графе за упокой
Стволов поваленных колонны?
Осудишь ли? Забудешь ли, какой
Валил их вихорь раскаленный?
История! Ты всё забудешь… Ты
Стоишь с лицом серее пепла
И собственной стыдишься слепоты.
Как! Ты стыдишься? Ты ослепла?
«Неправда! — отвечает мне она,
Полна презренья и восторга.—
Мне дальняя дорога суждена,
Я не слепа, а дальнозорка.
Железный век зенита не достиг.
Бушуют волны революций.
Твоя тревога, и любовь, и стих
С их грозным праздником сольются.
И может быть, бесследно пропадут,
Вниманья моего не тронув.
Еще не взят решающий редут
Отрядом сильных циклотронов.
Не кончен день опасного труда!
В цепях созвездий, в арках радуг
Вселенная, как редкая руда,
Таится глубже всех отгадок.
Она свое инкогнито впряжет
В двояковогнутую линзу,
И даст оркестр, и факелы зажжет,
Чтоб справить свадьбу или тризну.
И, звездную материю кроя,
Не пожалеет матерьяла,
И всё распорет заново… А я —
Я головы не потеряла.
Я остаюсь на боевом посту,
Полна восторга иль презренья.
Слепа иль дальнозорка — я расту.
Но не меняю, точки зренья».