Напиши о свойствах времени отдельно от геометрии.
151. НАДПИСЬ НА КНИГЕ
С тобою, время неистовое,
Я жизнь мою перелистываю:
Как ты меня озадачивало,
Иной раз и наудачу вело,
Иной раз и переучивало,
Спиральный подъем раскручивало,
Познание раздвигая мое,
Осталось непостигаемое,
Немереное, несчитанное,
Оружием и защитой моей!
Останься и впредь, неведомое,
Свободою и победой моей!
Хоть оба с тобой немолоды мы,
Сердца наши бьют как молотами,
На крайнем своем пределе вися,
Не спи, торопись, пошевеливайся!
Не дай захиреть, взрывай мой стих
До полной неузнаваемости!
А сверхзвуковую скорость твою
По мере сил я наверстываю.
Болгарская рапсодия
…От град на град,
От бряг на бряг…
152. ВСТУПЛЕНИЕ
Что́ дружба!
Тост заздравный, что ли?
Похмелья гаснущего гарь?
Нет, в нашей воле,
В нашей школе
У дружбы есть иной словарь.
Иной словарь, иная слава,
Подземный гул иных корней.
И шапка Шипки двоеглава,
И вся поэзия над ней.
А если вдуматься нам глубже,
Закон поэзии таков,
Что для поэта дружба — служба
В погранохране языков.
Я с меньшим не хочу мириться,
Да будет речь моя тверда!
В моей крови шуми, Марица,
Окровавле́нна, как тогда.
В моей душе плаче вдовица,
Люто ране́нна и горда.
Есть час истории, в котором
Всей грудью дышит человек
И ясно видит над простором
Границы перевальных вех:
Огни биваков, звезды ночи,
Костры родопских партизан…
Из дальней дали чьи-то очи
К его приблизились глазам.
И в млечном утреннем тумане,
Сквозь рассветающую тьму,
Вся — дружелюбное вниманье,
Близка Болгария ему.
И мы друг друга в песне кличем.
И, расстояньям вопреки,
Есть — я люблю И аз обичам[64] —
Два берега одной реки.
153. ОРФЕЙ ФРАКИЙСКИЙ
На пустой просцениум он вышел,
Взял кифару — и народ услышал
Безутешный стон Орфея-старца,
Что в родимой Фракии скитался
И в тысячелетьях звал всё ту же
Эвридику из посмертной стужи:
«По всему гулял я миру,
Плыл как дым, никем не зрим,
Помню в пламени Пальмиру,
Взятый варварами Рим.
На границе вечной ночи,
У Геракловых столбов,
Океан слепил мне очи,
Исцеляла их любовь.
Скрипки кавалера Глюка
Пронесли меня сквозь ад.
Возникала тень из люка
И звала меня назад.
И царицей мне казалась,
Шелком мертвенным шурша,
И руками звезд касалась
Эта лживая душа.
Там, у шатких скал картонных,
Среди пляшущих блудниц,
В злых корчмах, в ночных притонах
Перед ней я падал ниц.
Полон гибельной отвагой,
Позабыл ее легко,
Разрывал могилу шпагой,
Хоронил Манон Леско.
Так повсюду, где бы ни был,
Я в самом себе носил
Гибель, гибель, только гибель
Да избыток тщетных сил.
Паруса мои вздувались,
Помогал Зевес-Перун,
Злые молнии сдавались,
Лишь бы я коснулся струн.
Облака, деревья, камни
Кланялись мне по пути.
Ноша тяжкая легка мне,—
Но зачем ее нести?»
Милая! Зачем же в мирозданье
Нам одним нет места для свиданья,
Нет костра, нет очага, нет крова?
Вся земля освещена багрово.
Вся жилая часть вселенной в дыме.
Стали мои сверстники седыми,
Разбрелись по кабакам и цедят
Мутный яд, о молодости бредят.
Все младенцы зябнут в колыбели.
Все отцы от горя огрубели.
Корабли недвижно спят на верфи.
В тысячах могил роятся черви.
Только мы с тобой несемся в тучах —
Две звезды бездомных, две падучих,
Два разряда молнии ветвистой, —
Мы несем любовь, а не убийство.
Но опять с тобой мы разминулись
В сутолоке узких этих улиц.
Я искал тебя, а нахожу я
Не тебя, а Собственность Чужую.
И кричу тебе я глоткой хриплой
И ответа жду от немоты:
— Милая! Еще не всё погибло.
Дай мне знак. Откликнись. Где же ты?
По дорогам Югославии
Пройдут мимо красны девки,
Так сплетут себе веночки.
Пройдут мимо стары люди,
Так воды себе зачерпнут.
154. АДРИАТИКА ВПЕРВЫЕ
Адриатика — Ядран —
Блещет зноем, пляшет дико.
Жар Ярила, цвет индиго,
Южный брег славянских стран.
С маху время расколов,
На густом меду настоян,
Впрямь не медный, золотой он,
Этот гул колоколов.
К пирсу жмутся корабли,
Парусники давней эры, —
Видно, турки-флибустьеры
Здесь добычу погребли.
Цезарский и папский Рим
Сплетены двойным обрядом
И следят ревнивым взглядом,
Чьею кровью день багрим.
Опоздал на сотню лет
Дряхлый маршал Бонапарта.
Габсбург мнет штабную карту,
Рвет с мундира эполет.
Башни серые во мглу,
Как гурты овец, шагают,
И туристам предлагают
Сувениры на углу.
Сколько крыльев, сколько ряс,
Херувимов и монахов!
Щелкнул цейсом, только ахнув,
Парень в шортах, лоботряс.
А меж волн и облаков,
Видимая вкось и прямо,
Возникает синерама
Двадцати былых веков.
Время, время! Это ты,
Странник, а не археолог,
Книги сбрасываешь с полок,
Рвешь их желтые листы,
Запираешь свой музей
И навстречу новым зорям
Боевым встаешь дозором
Над могилами друзей.
Там, над скальной крутизной,
Выше башен и гостиниц,
Спит безвестный пехотинец.
Даль синеет, блещет зной.
155. АДРИАТИКА В ТУМАНЕ
Пробудись! В такую рань,
Прошлых дней смыкая дуги,
Бешеные виадуки
Кружат горную спираль.
И оттуда, с тех высот,
Словно сказочные духи,
Мчат на выручку гайдуки,
Опоздав лет на пятьсот.
Но не надобно чудес,
Лишь одно уважь дерзанье, —
Расскажи о партизане,
За свободу павшем здесь.
Кем он был? Подай мне знак
Воркованьем твоих горлиц,—
Серб, хорват иль черногорец
Тот неведомый юнак?
Легким парусом кренясь,
Адриатика в тумане
Отвечает — вся вниманье
К жизни каждого из нас:
«Нет пощады молодым
В молниях военной ночи.
С той поры мне застит очи
Не туман, а черный дым».
Отвечает ветровой
Дикий голос бессловесный:
«Его имя неизвестно,
Заросло оно травой.
Но его бессмертный прах
Есть бессмертие народа.
И, как скальная порода,
Не крошится он в горах».
Отвечает гребень скал:
«Я над прахом крест воздвигнул,
Тайну времени постигнул,
Но напрасно я искал,
Чьей рукой озеленен
Бедный холмик, дом солдата.
Стерлось имя, стерлась дата,
Только алый цвет знамен,
Только алой крови цвет
Остается в жизни вечной».
…Только этот человечный
Прозвучал в горах ответ.
156. ГАВРИЛО ПРИНЦИП
Кем был он, этот школьник странный,
Вдруг повзрослевший и так рано
Проснувшийся? Как был он стар,
Когда ступил на тротуар.
И ошалел в базарном гаме,
И неуклюжими ногами
Уперся насмерть в шар земной,
И приказал ему: «За мной!»
А шар меж тем вращался мерно
Подставив солнцу жаркий бок.
Но гимназист высокомерный
Встал на посту — как полубог.
Он будущее из-под парты
Без содроганья рассмотрел.
Он видел, как штабные карты
Покрылись клинописью стрел.
И вот на крохотном плацдарме,
На плитах той же мостовой,
Махины миллионных армий
Расположили лагерь свой.
И Сербия заполыхала,
И дымных крыльев опахало
Над ней качнулось, а внизу
Любой кузнец ковал грозу.
Сам школьник ничего не значил
Но весь напрягся, зубы сжав,
И жалким револьвером начал
Сраженье мировых держав.
И тень мальчишеского торса
Росла вполнеба над стеной,
Когда он в будущее вторгся
И приказал ему: «За мной!»
Секунды гибли в беглой пляске.
Вот он услышал стук коляски,
Тяжелый звон восьми копыт
В сердцебиение был вбит.
Коляска между тем взлетела
На мост. И, взятый на прицел,
Сам приподнял с подушек тело
Австрийский рослый офицер.
Его жена сидела рядом
В пернатой шляпе и слегка
Косила осторожным взглядом
На церкви и на облака.
Внезапно чей-то тощий облик,
Парадной встрече вопреки,
Как задранные вверх оглобли,
Две длинных вытянул руки.
Всадил он раз-две-три-четыре —
Пять пуль в эрцгерцога и в ту
Вторую куклу в том же тире,
На том же каменном мосту.
В обойме у него осталась
Шестая пуля для виска.
Но что же это? Сон, усталость,
Восторг, удачливость, тоска?..
Стоял убийца, как свидетель
Событья уличного. Он
Своей судьбы и не заметил,
Чужою кровью ослеплен.
И в блеске этой крови скудной,
В осколках битого стекла,
В разверстости полусекундной
Пред ним вся юность протекла.
Его схватили, смяли, сбили
И вбили в черный грунт земли,
Сигнал тревожный протрубили,
В карете черной увезли,
Во имя призрака и трупа
Судили спешно, смутно, тупо,
Засунув в каменный мешок,
Без казни стерли в порошок.
Не подчиненный их решенью,
Ребенок, а не человек,
Он пулей был, а не мишенью.
…Так начался двадцатый век.
Высокое напряжение
157. ЭЛЕКТРИЧЕСКАЯ СТЕРЕОРАМА
Низко кружится воронье.
Оголтелые псы томятся.
Лишь коты во здравье свое
Магнетизмом тайным дымятся.
Ощутили они в шерсти
Слабый треск и сухое жженье.
Постепенно должен расти
Ток высокого напряженья.
Ставит геодезист редут,
Раздвигает свою треногу.
На ходулях столбы бредут,
В лес вторгаются понемногу.
Лес велик. Он растянут вплоть
До пределов воображенья.
Должен ткань его пропороть
Ток высокого напряженья.
Вот высокий вольтаж гудит.
Там, где птахи в листьях ласкались,
На прохожих будка глядит,
Некрасивым черепом скалясь.
И когда чернокожий Том
Поцелует белую Дженни,
Полосует его кнутом
Ток высокого напряженья.
Но над веком плывет массив
Грозовых бойниц и хоромин.
Он, как юный демон, красив,
Как древнейший мамонт, огромен.
Так накапливает гроза
В медных чанах свое броженье.
Человечеству бьет в глаза
Ток высокого напряженья.
Наконец-то! О, разряди
Ради наших злаков растущих
Всё, что есть у тебя в груди,
Всё, что золотом пышет в тучах!
Словно в зеркале, в нас самих
Разгляди свое отраженье!
Расщедрись на короткий миг,
Ток высокого напряженья!
Ты стоишь под грозой внизу,
Как бездомный король Шекспира,
Приглашаешь на пир грозу,
Поминаешь ушедших с пира.
Всем, художник, ты овладел
И всему найдешь выраженье.
Но дождись!
Есть иной предел
У высокого напряженья.
Если ты в грозовой разряд
Невпопад и зря угораздил,
Тебя молнии разразят,
Но какой же ты, к черту, мастер!
Ты не кончишь картин и книг
И не выиграешь сраженья.
Вот включает твой ученик
Ток высокого напряженья.
158. КАНАТОХОДЦЫ
Константину Симонову
В Кодженте, в городе желто-синем,
Под желтым прожектором и синей луной
Шли по канату сапожник с сыном,
Как два существа с планеты иной.
Не знаю, был ли конец состязанья,
Достойный всех спортивных призов,
Иль, может статься, обломок сказанья,
Далеких дней еле слышный зов, —
Но рядом Азия стеной глинобитной,
В накрапах охры и рыжей хны,
С усмешкой скрытной и необидной
Следила в темном углу чайханы,
Как мальчик шагал, держась за воздух,
И ба-лан-сировал, едва дыша,
Намечен в бликах лунных и звездных
Не толще школьного карандаша.
Он был невесом и почти бесплотен,
Пятнадцатилетний тот новичок.
И люди в количестве многих сотен
Кричали в знак одобренья: «Чох!»
Под ним листва мерцала и млела,
Чернел палатками пустой базар.
И мальчик с лицом белее мела
На высшую радость в жизни дерзал.
И я подумал, — вот первая веха,
Древнейшая, может быть, на земле.
Так врублен грубым резцом человека
Рисунок мамонта на голой скале.
Так схвачен ритм священного танца,
Чтобы когда-нибудь через века
На волнах грядущих радиостанций
Шла половодьем его река.
Так мальчик Икар, упавший низко,
Не слышал таянья хрупких крыл.
…Искусство! Жажда смертного риска!
Кто первый тайну твою открыл?
159. МАЯКОВСКИЙ
Пускай, никаким ремеслом не владея,
Считают, что их выручает идея,
И в разных журналах в различные сроки
Печатают лесенкой вялые строки.
Пускай водянистым своим пересказом
Хотят подсластить его гнев и сарказм
И держат в свидетельство собственной мощи
Цитаты — поплоше и мысли — поплоще.
А он, как и был, остается поэтом.
Живым, неприкаянным и недопетым,
Не слышит похвал, не участвует в спорах,
Бездомен, как демон, бездымен, как порох!
Ни дома, ни дыма, ни думы, ни дамы,
Ни даты, отбитой былыми годами…
Никем не обласкан, никем не освистан,
Не отредактирован, не переиздан.
Но каждое утро, как в первом изданье,
Впервые вперяет глаза в мирозданье,
В сумятицу гавани, в давку вокзала,
И снова, как время ему приказало,
Встает на трибуне, и требует слова,
И на смерть идет, и рождается снова.
160. МАРИНА
Седая даль, морская гладь и ветер
Поющий, о несбыточном моля.
В такое утро я внезапно встретил
Тебя, подруга ранняя моя.
Тебя, Марина, вестница моряны!
Ты шла по тучам и по гребням скал.
И только дым, зеленый и багряный,
Твои седые волосы ласкал.
И только вырез полосы прибрежной
В хрустящей гальке лоснился чуть-чуть.
Так повторялся он, твой зарубежный,
Твой эмигрантский обреченный путь.
Иль, может быть, в арбатских переулках…
Но подожди, дай разглядеть мне след
Твоих шагов, стремительных и гулких,
Сама помолодей на сорок лет.
Иль, может быть, в Париже или в Праге…
Но подожди, остановись, не плачь!
Зачем он сброшен и лежит во прахе,
Твой страннический, твой потертый плащ?
Зачем в глазах остекленела дико
Посмертная одна голубизна?
Не оборачивайся, Эвридика,
Назад, в провал беспамятного сна.
Не оборачивайся! Слышишь? Снова
Шумят крылами чайки над тобой.
В бездонной зыби зеркала дневного
Сверкают скалы, пенится прибой…
Вот он, твой Крым! Вот молодость, вот детство,
Распахнутое настежь поутру.
Вот будущее. Стоит лишь вглядеться,
Отыщешь дочь, и мужа, и сестру.
Тот бедный мальчик, что пошел на гибель,
В соленых брызгах с головы до ног, —
О, если даже без вести он выбыл,
С тобою рядом он не одинок.
И звезды упадут тебе на плечи…
Зачем же гаснут смутные черты
И так далёко — далеко — далече
Едва заметно усмехнулась ты?
Зачем твой взгляд рассеянный ответил
Беспамятством, едва только возник?
То утро, та морская даль, тот ветер
С тобой, Марина. Ты прошла сквозь них!
161. ЧЕРНОВИК
Черновик, черный хлеб моего существа,
Перечеркнутый накрест и брошенный на пол!
Не чернилами я нацарапал слова,
А огнем подпалил и свинцом их закапал.
И ушел, и забыл, и завыл, как столбы
Телеграфные, гулом нечленораздельным,
И мелодию высоковольтной мольбы
Напечатал, как пропись, в изданье отдельном.
И заставил запеть, и оставил висеть
Над железными крышами буквы рекламы.
И когда световая включается сеть,
Они весело пляшут и машут крылами.
Всё здесь пригнано! Каждый эпитет блестит,
Приколочен гвоздями и замшей надраен,
Каждый мой завиток разожжет аппетит
У столичных редакций и прочих окраин.
Но откуда же слышится горестный гул,
Вековое АУ, невозвратное чудо?
Сколько лет, сколько зим, сколько длился прогул?
Что за бурей дохнуло? Откуда, откуда?
И, едва я усну и забудусь едва,
Словно черный огонь, разрывает мне веки
Черновик, черный хлеб моего существа,
Перечеркнутый накрест, забытый навеки…
162. СКОЛЬКО СВЕТА!
Сколько света, сколько гроз и радуг,
Сколько глаз, куда ни погляди!
Вечный праздник, вечный беспорядок,
Вечность позади и впереди.
Бодрствуют в ночи обсерваторий
Телескопы, звездный блеск дробя.
Вот он, мир, во всем его просторе.
В нем найдется место для тебя.
В нем найдется путь, призванье, служба
Для солдата, павшего в бою.
Как всмотреться пристальней и глубже,
Как найти мне молодость твою?
Милый, милый, я не знаю, где ты,
Спишь иль снишься, но проснешься ведь?
В полное беспамятство одетый,
Где же ты? Услышь меня, ответь.
Но сквозь годы старости, сквозь толщу
Слепоты, мерцая и сквозя,
Вся природа, как рабыня, молча
Смотрит в мои старые глаза.
Гнуло меня время и ломало.
Но, чтобы я мог тебя забыть,
Жизни мало, да и смерти мало.
Вечности не хватит, может быть.
Дети огня
163. ПИКАССО
…Они видят его стоящим между двумя противоположно расположенными зеркалами, повторяющими его образ бесчисленное количество раз, причем изображения в одном зеркале выступают как его прошлое, в другом — как его будущее.
Это было в начале века,
Меж Парижем и Барселоной —
Ранний час, короткая веха,
Неизвестный пункт населенный.
Зашагал он прямо с вокзала
Мимо старых церквей и башен,
Словно Время так приказало:
«Будь беспечен и бесшабашен,
Никуда не спеши. Всё будет,
Если ты по-прежнему зорок.
А меня с тобою рассудит
Кто угодно лет через сорок!»
Ненароком голову вскинув,
Он увидел на шумном рынке
Двух оборванных арлекинов,
Кувыркавшихся по старинке.
Старший был мускулист, громоздок,
Отличался хваткой бульдожьей.
Младший выглядел как подросток,
Красотой не блистал он тоже.
Но они работали храбро,
Детвору смешили на диво.
Подошел к ним художник Пабло
И промолвил весьма учтиво:
«Добрый день, господа артисты!
Может быть, такое свиданье
Нам подстроил и впрямь Нечистый
В голубом раю мирозданья!
Вам бы раньше на свет родиться,
Не житье сейчас арлекинам.
Впрочем, ради славных традиций
По стаканчику опрокинем?..»
Вот расселись трое в харчевне,
Херес цедят, сигары курят,
Об актерской доле печальной,
О политике балагурят.
А кругом веселье и гибель,
Дым очажный в тесных жилищах,
В сотнях обликов, кто бы ни был,
Голубиная кротость нищих.
Это жизнь во всем неохватном,
Бестолковом ее прибое,
Надо смело вместить на ватман
Грязных брызгов лицо рябое.
Надо сделать лицо любое
Ломким мелом иль хрупким углем,
Чтоб оно, насквозь голубое,
Запылало сумраком смуглым.
Тут подсела к столу девчонка.
У нее глаза маслянисты,
Под гребенку стрижена челка,
На ключицах бренчат мониста.
Говорит нахалка без грусти:
«Кавалеры, привет и здрасьте!
Отвечайте, только не трусьте,
Подхожу ли я вам по страсти?»
Отвечает художник глухо:
«Не подходишь, не по карману.
Мы бедны — ты знатная шлюха,
Слишком тратишься на румяна.
Да и с виду весьма шикарна.
Топай, миленькая, отсюда!»
Но кричит она: «На пол шваркну
Вашу выпивку и посуду!
Чтобы вам не пилось, не елось,
Не жилось на свете, бандюги!»
— «Ишь какая! Хвалю за смелость, —
Знать, недаром росла на юге.
Жаль, что морда от слез распухла,
Не разжалобишь так мужчину.
Успокойся, чертова кукла.
Озорство тебе не по чину,
А истерика не по рангу.
Не срами ты публичных сборищ».
Вторглось Время в их перебранку:
«Что ты с бедной девчонкой споришь?
Спорь со мной, девятьсот четвертым.
Не последним лихим и лютым,
С самим господом, с самим чертом
Иль с любым другим абсолютом.
А не то молчи, если хитрый,
И боишься моей острастки,
И черны для твоей палитры
Моего ликованья краски.
Береги и запри их в ящик,
Чтоб не вышли из-под контроля
И в жилищах, прочно стоящих,
Потолков бы не пропороли,
Не сломали поющих скрипок,
Не будили бурь в океане…
Погляди, как стан ее гибок!
Не найдешь другой окаянней.
Береги ее, подари ей
За три су колечко из меди,
Назови ее хоть Марией
В самой вечной из всех комедий!
Я лечу над тобой, сгорая
Жарко пышущими крылами.
Вот он весь, от края до края,
Мой закат, превратился в пламя.
Моя ночь над землей Европы
Дожидается третьей стражи,
Сумасшествия высшей пробы,
Мертвых петель в крутом вираже.
Я лечу над тобой, художник.
Как шумят мои крылья — слышишь?
В день тревожнейший из тревожных
Ты мой шум на холсте напишешь.
Ты узнаешь в хохоте шторма,
В кораблекрушеньях и в битвах,
Как трехмерная рухнет форма
Для сердец, на куски разбитых!
Нет пощады и нет покоя
Тем, кто песню мою услышал.
Понимаешь, время какое,
На какую работу вышел?
Не робей! Нам обоим надо
Видеть дальше всех телескопов.
Будет в Гернике канонада.
Встанут мертвые из окопов.
Встанут рядом ярость и жалость.
Но любое на свете хрупко…
О, как робко к тебе прижалась
Некрасивая та голубка!
Как далек полет голубиный,
Как бесцелен он и бесплотен…
Но раскрыты настежь глубины
Не рожденных тобой полотен.
Не робей, силач коренастый!
Впереди крутая дорога.
Твоей жизни хватит лет на сто,
А бессмертью не надо срока».
Сергей Иваныч выбрался в Париж
К великому посту, в начале марта.
Он знал: в Париж приедешь — угоришь!
Но на горбатых уличках Монмартра
Не замечал ни грешных кабаков,
Ни женских чар, ни прочего соблазна.
Да, да, Сергей Иваныч был таков!
Он действовал в Париже сообразно
Заветной цели, выбранной в Москве.
И вот — делец, удачник, воротила
Первейшей марки — ждал недели две.
И ожиданье гостя превратило
Почти в ищейку. Нюх был обострен
До крайности. Сплошная трепка нервов!
Особенно когда со всех сторон
Явились орды коллекционеров
И знатоков. Понаторелый люд
Почуял чудака и мецената.
Мерещился им и размен валют,
И любопытство скифа — всё, что надо!
Из уст в уста молва о нем летит:
Начитан. Вездесущ. Актер. Лисица.
Зачем же он скрывает аппетит?
На что он зарится? На что косится?
А гость косится на коньяк сейчас,
И, с обстановкой свыкшись понемногу,
К обеду в черный смокинг облачась,
Шагает он с двадцатым веком в ногу.
…Двадцатый век! Мой календарь! Мой день!
Ночей моих бессонница! Ты утром
Мне биржевой составил бюллетень,
Поставил парус на корвете утлом.
Да, я богач, но не капиталист.
Я русский! Понимаешь? Это значит,
Что я не начат. Я заглавный лист
В той книге, что тебя переиначит!
Ни свят, ни грешен, но, как все они,
Слегка помешан и сосредоточен…
Найди меня в гостинице, дохни
Огнем своих чернейших червоточин,—
И я послушаюсь, пойду на риск.
Дай только знак, откуда ветер дует,
Какой сегодня Игрек или Икс
Диктует моду и над чем колдует…
Дай адрес, где живет избранник твой,
Какой глупец его рекомендует?
…И — кверху, по железной винтовой!
Восьмой этаж. Из щелей ветер дует.
Пред ним чердак. Опорные столбы
Едва мерцают в сумеречной зыби.
Стена, как лошадь, встала на дыбы,
Как мученица, вздернута на дыбе.
По всем углам навален жалкий хлам,
Листы железа и листы фанеры,
Холсты, подрамники, щиты реклам,
Разбитые гитары, торс Венеры…
И, утверждая истину и мощь
Проделанной дороги, встал у входа
Пикассо! Он встревожен, дерзок, тощ —
Земляк, наследник, правнук Дон-Кихота.
…Но что же это? Баба? Бойня? Вихрь?
Бог или бык? Или кубы и ромбы?
Обломки скал? Куски зеркал кривых?
В накрапах охры взрыв бандитской бомбы?
Чья здесь идет трагедия? А вдруг
Скрывается пророчество за этим
Твореньем сумасшедших глаз и рук?..
А вдруг вглядимся, сами же заметим
Свое вращенье вкруг земной оси?..
Сергей Иваныч в странном колебанье.
Он сам однажды — господи спаси! —
Себя узрел в провинциальной бане
Не в зеркале, а на полке́, сквозь пар,
Расползся он, как блинная опара,
Под дружный хохот банщиков и бар
Он плавал! Невесомый! В хлопьях пара…
Сергей Иваныч подавляет стон.
Уменьшен космос. Идеал развенчан.
Так мальчуган трясется за кустом
При взгляде на купающихся женщин.
Так инквизитор, может быть, глядел
Сквозь пламя на горящую колдунью.
Глядел! Рыдал! И это был предел…
И, предаваясь горькому раздумью
О всем, чему он верил до сих пор,
Молчит знаток в тоске полудремотной:
«Нет, Пабло! С вами невозможен спор.
Тем более что это очень модно…»
…В гостинице он не заснет всю ночь.
Вода бежит по трубам, лифт стрекочет.
Светает. Одеяло скинув прочь,
Как вздрогнет постоялец и как вскочит,
Как босиком он дернет трепака,
Как захохочет, фыркая под душем,
И, выпив стопку и сомлев слегка,
Как удивит гарсона благодушьем!
И ровно в девять тридцать в мастерской,
Корректен, свежевыбрит, недоверчив,
Прищурился, острит, — такой-сякой! —
Сарказмом восхищение подперчив:
«Вот это вещь. И это вещь. А то,
Простите, Пабло, так себе. А впрочем,
Наш вкус замоскворецкий — решето,
Мы вашего таланта не порочим».
В последний раз платком пенсне протер
И, подбоченясь, отступив полшага,
Пропел, рыдая, фразу, — вот актер! —
И эта фраза выгнулась, как шпага:
«Возьму я ровным счетом пятьдесят.
Мы нашу сделку финь-шампанем вспрыснем!»
Холсты на стенах всё еще висят
В молчанье равнодушно-бескорыстном.
Картинам предстоит еще ночлег
С художником на чердаке родимом.
Но дело сделано. Подписан чек.
И вот художник за табачным дымом
Всмотрелся покупателю в глаза:
«Я удивлен поступком вашим смелым,
Вы первый проголосовали ЗА».
Пикассо был едва намечен мелом
На штукатурке каменной стены.
А рядом с ним намечен покупатель.
И оба смещены и сметены
Соседством грозных контуров и пятен!
…Лети сквозь ночь, экспресс тринадцать-бис,
Дым, отрывайся напрочь и клубись,
Спать не давай, колесный лязг и скрежет,
Пока в вагонных окнах день не брезжит.
Ты слышишь, пассажир, как там внизу
Сталь голосит, вопит изделье Круппа,
Как там вверху отсрочили грозу
И молнию затаптывают грубо.
Прочти к утру «Берлинер тагеблатт»,
Припрячь бумажник, делай, что велят,
Лихой делец, сокровище везущий,
Тебя хранит от краха вездесущий.
Какой там шут в Сараеве убит,
Австрийский этот — как его? — эрцгерцог…
Летит экспресс, во все рога трубит.
Стальной цепочкой схваченная дверца
Подрагивает. Злые тормоза
Посапывают. Между тем гроза
Всё ощутимей, ближе и тревожней…
Чиновник не замедлит на таможне
Наляпать ярлыки на багаже
И, взяв под козырек, проводит чинно
В купе его степенство. Вот уже
На родине удачливый купчина.
Летят навстречу рвы, и рвы, и рвы,
Рвы и овраги, рвы и буераки.
Последние прогалы синевы
Погашены. Гроза царит во мраке.
И молния, покинув мирный кров,
Седлает вороного, ногу в стремя,
И мчит в карьер на грани двух миров,
И надвое раскалывает время.
И вот они в Москве — все пятьдесят,
Все в переулке Знаменском висят.
Хозяин Щукин, сам Сергей Иваныч,
На семь замков их запирает на ночь.
Но снится им в провалах темноты
Та молния, та самая, всё та же.
…Пройдет полвека — встретятся холсты
С ее прямым потомством в Эрмитаже.
Я точных дат не привожу —
Не хронику пишу,
Но к боевому рубежу
Равнение держу.
Старик проснулся в ранний час,
Когда седой рассвет
Окрасил, сумрачно лучась,
Природу в алый цвет.
Он вспомнил юные года,
Покой и непокой,
Событья, лица, города
И стены мастерской.
Он видел множество существ,
Чудовищ и божеств.
Чтобы напор их не исчез,
Потребуется жест
Его горячих, сильных рук
И зренье зорких глаз,
Палитра, и гончарный круг,
И стеклорез-алмаз.
Художник солнца ждал — и вдруг
Плеть молнии взвилась!
Такая в мирозданье мгла
И время таково,
Что только молния могла
Обрадовать его.
Она раскалывала скалы,
На высях гор плясала
И как попало высекала
Огниво о кресало.
И в блеске утренней грозы
Всё обретало мощь.
Во мглу, в долинные низы
Веселый хлынул дождь.
Смешались кобальт и краплак,
Ультрамарин и хром,
И, как от взмаха львиных лап,
Раскатывался гром.
На всем лежал тревожный след
Работы старика,
Его восьмидесяти лет
Кувалда и кирка.
Увидел яростный старик
В окалинах грозы
Весь евразийский материк,
От Эбро до Янцзы.
Увидел, восхищенья полн,
Пленен голубизной,
За плеском средиземных волн
Весь африканский зной.
Увидел вылезший из рам
Земной киноэкран.
Услышал слитный тарарам
Всех языков и стран.
А там, как белый автоген,
Сверкал во весь накал
Свет от бесчисленных легенд,
Бесчисленных зеркал.
Там в душных джунглях бил тамтам,
Там был сезон погонь,
За чернокожим по пятам
Расистский полз огонь.
Фашистский целился капрал
В синь голубиных крыл,
Руками грязными их брал,
По матери их крыл.
Бесчестил девушек любых
Под стук тупых литавр
Свирепый человекобык,
Голодный минотавр.
И это был двадцатый век!
Но не закрыл глаза,
Увидел старый человек,
Что в мире есть гроза.
Ей не было все эти годы
Ни отпуска, ни льготы.
Она стерпела все тяготы
Солдатской непогоды.
Ее сферическое тело
К художнику влетело.
Живая Молния, как встарь,
Сказала старику:
«Восстань. Нацелься. Бей. Ударь.
Зажги. Будь начеку».
И, белым турманом влетя
На белый грунт холста,
Резвилась Молния-дитя,
Смеялась неспроста.
И он любимицу позвал,
К груди ее прижал
И на холсте нарисовал
Для добрых парижан.
Был голубок изображен,
Рассветом озарен,
И на косынках юных жен,
И на шелках знамен.
То был привычный для руки
Короткий, легкий взмах.
Он облетал материки,
Он жил во всех домах.
Нет, здесь не может быть конца.
Необгонима скорость света.
Вся световая эстафета
В руках художника-гонца.
Он должен, должен, должен брать
Барьеры, пропасти, преграды,
И никакой не ждать награды,
И никогда не умирать.
Здесь на подрамниках еще
Так много непросохших пятен.
Незавершен и непонятен
Весь мир, увиденный общо.
От оголенных проводов
Бьет, как бывало, сила тока.
Здесь нет конца и нет итога.
Художник в дальний путь готов.
164. ЦИРКАЧКА
Одно уловить я успел
Сквозь музыку ветреной ночи!
Что будет наш общий удел
Мышиного визга короче.
Всё помню про тебя, всё знаю,
Встречал в Москве и за Москвой.
Моя любовь живет сквозная,
Как ворон восьмивековой,
И вот она явилась снова,
И хмуро смотрит на меня —
Живая из-под навесного,
Косоприцельного огня.
И лихачи на шинах дутых
Кричат отчаянно: «Па-ади!»
А для раздетых и разутых
Одна лишь гибель впереди.
А сонный ванька с тощей клячей,
Храпящей из последних сил,
Трусит к пропащей и гулящей,
Как сорок лет назад трусил…
И всё черней и бесприютней
Гуляет мокрая весна.
И дождь бренчит разбитой лютней,
И люди маются без сна.
Нет, есть ночлег у всякой твари,
Бог и удачу ей пошлет.
Один лишь Гоголь на бульваре
Не спит столетье напролет.
Один Кощей мошну считает
В пустом своем особняке.
Одна лишь ночь бесследно тает,
От гибели на волоске.
И я, глупец, в ту ночь сырую
Не спал, как Гоголь иль Кощей.
Я думал, что тебя ворую
У богачей и лихачей.
А ты, Циркачка, гибла молча,
Ты как река в меня текла
И сразу исчезала в толще
Чернильно-черного стекла.
Ты, Катя Корина, Эстрелла
(В афише названная так),
Угрюмо на меня смотрела
И усмехалась: «Ишь чудак!
Студент небось или приказчик?
Да кто бы ни был, шут любой,
Я, может быть, сыграю в ящик,
Но не желаю жить с тобой».
Я отвечал: «Напрасно гонишь!
Брось, Катя, выслушай, молю,
Поедем в Нижний иль в Воронеж,
Я рожу вымажу в мелу.
И я могу быть акробатом
Тебе под пару и под стать,
И на потеху всем ребятам
Всех клоунов пересвистать!
Так, право, как же нам не спеться!
Не помешает нам никто
Лететь друг к другу с двух трапеций
Под рваным тентом шапито
Или в двойном сальто-мортале
Выламываться без труда!»
…Мы встретились в глухом квартале
В тот предрассветный час, когда
Любовь похожа на убийство,
А дом, в котором люди спят,
Похож на живопись кубистов
Или на атомный распад.
В тот час, когда все кошки серы,
Все фонари, уже чадя,
Кладут на улицы и скверы
Штриховку черного дождя.
Там, в этих узких коридорах,
У стольких запертых дверей,
О, как он был мне люб и дорог,
Твой шепот: «Где же ты? Скорей!»
И на диване, слишком жестком
Для жалкой встречи двух живых,
Перед смутившимся подростком
Была ты — музыка и вихрь.
О, вихрь и музыка! Солги мне.
Хотя бы раз один солги
Губами бледными, сухими,
Руками смуглыми, нагими,
Пока за окнами ни зги.
Пока чадит, треща, лампада
Под черным образом в углу,
Пока не рассветает — падай.
Хоть на пол, только бы во мглу!
Пока всё ближе и блаженней,
Жизнь торопя и жизнь губя,
Не кончится самосожженье
Твое со мной, внутри тебя…
…Меж тем окраины вселенной
Уже громовый гул потряс.
Перед Спартанскою Еленой
Пал как подкошенный Парис.
И парус, полный вешней бури,
Умчал обоих в Илион.
…Меж тем в любом полночном баре,
По всей земле, куда ни глянь,
На Пиккадилли, на Арбате,
Под ливнем иль на сквозняке
Ждут ужасающих событий
Бездомные призывники.
…Еще здесь будут, будут войны.
Травой траншеи зарастут.
Наш праздник лиственный и хвойный
Поленницами ляжет тут.
Но, бурей будущих зачатий
За гибель юных заплатив,
Жизнь вспоминает, как начать ей,
Чем кончить прерванный мотив.
Он на высокой ноте длится,
Всю ночь, всю вечность длится — вплоть
До комнаты в ночной столице,
Где воплощенья ищет плоть.
…И мы сплелись в немой раскачке,
В той, что не нами начата.
Не ты одна, а все циркачки
С трапеций падают в ничто.
В коротком этом настоящем
И тени будущего нет.
И, словно грузчики, мы тащим
Всё притяженье всех планет.
Мы, как и все мастеровые,
Все работяги-циркачи,
Сегодня встретились впервые
И без следа сгорим в ночи.
Но в эту ночь мы двое только
В отчизне юношеских снов
Обречены погибнуть стойко,
Чтобы рождаться вновь и вновь.
Четвертое измерение
165. ВРЕМЯ ГОВОРИТ
Сказка или правда, всё равно.
Началась она давным-давно,
С той поры, как взрослым детство снится,
С той поры, как первая денница
В окнах человечества зажглась.
В тот же миг вниманье детских глаз
Стало пониманьем человечьим.
Это Я в грядущее гряду
И оно становится прошедшим.
Это Я само себя пряду.
Кто Я? Пряжа, Прялка или Пряха —
По своей дороге Я веду
Всех, кто дышит, даже вертопраха.
Да и ты не пожалел затрат,
Скорость света возводил в квадрат,
Умножал на массу, вел погоню
По следам сгоревших космогоний,
Видел на поверхности планет
Города, которых больше нет,
Различил в картине микромира
Бег частиц и колебанья волн.
Это Я, твой Кормчий и Кормило,
Сквозь тебя стремило утлый челн!
Я люблю веселый беспорядок,
Я пляшу, когда твой разум полн
Молниями формул и догадок!
Что же, старой дружбе вопреки,
Времени ты не подашь руки?
Или стал настолько опрометчив,
Что упал, коленки искалечив,
И забыл свой юношеский жест
Пред лицом карающих божеств?
Отвечай им вызовом открытым!
Чище, легче, проще мастерство,
Веселей и взвинченнее ритм,
И в дорогу! Только и всего!
Вплоть до рубежей воображенья,
До исчезновенья твоего!
…………………………………
(В следующей жизни — продолженье.)
166. ЮНОСТЬ ГОВОРИТ
У диспетчера работа
До седьмого пота,
Бой часов, гуденье гонга,
Скоростная гонка,
Скоростная эстафета,
Красный глаз рассвета.
Но уже встает диспетчер,
Вызвал желтый вечер,
Звезд рассыпал многоточья
В синей книге ночи,
Гонит тучи, пенит волны,
Рвет зигзаги молний.
Его лучшие подруги —
Золотые руки,
Слуги, ждущие острастки, —
Книги, струны, краски.
Кто ж он, выдумщик занятный,
Наш диспетчер знатный,
Шахматист или артист он,
Славен иль освистан?
Стар он или молоденек,
Сколько стоит денег,
И каких достоин премий
Наш диспетчер — Время?
Разглядеть ученый тщится,
Разгадать боится.
Время в ус не дует, мчится,
От нас не таится.
Ничего нам не диктует,
Не рекомендует,
Старым бабам не колдует —
Мчится, в ус не дует!
А всерьез оно иль шутит, —
Кто ж его рассудит!
Время было, есть и будет.
Было. Есть. И будет.
167. СТАРИК ГОВОРИТ
Я тебя напоил бы,
Летящее Время,
Всем вином, что бродило
В земных погребах,
Заласкал бы тебя,
Как рабыню в гареме,
И остался бы сам
В твоих верных рабах.
Только не улетай,
Мое Время! Останься!
Мое быстрое, срочное,
Остановись!
На любой, на последней
Из мыслимых станций,
Где глазам открывается
Звездная высь,
Где меж сосен тропинка
Змеится куда-то
И зовет пешехода
К жилому огню…
Отдохни у огня,
Календарная дата,
Не гони меня дальше,
Как я не гоню.
168. ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА ГОВОРЯТ
Что ты нам сказало?
Что нам приказало?
Зачем в темноту театрального зала
Ты, Время, ударило прожекторами?
Мы сами участвуем в собственной драме,
Мы сами ее начинаем,
Но завтра Не кончим, —
Пускай приготовится автор!
Молчишь?
Ты достаточно долго молчало.
Куда же ты мчишь?
Начинайся сначала!
Все прошлые дни и года возврати нам.
Довольно ты числишься необратимым,
Ломаешь чертоги,
Едва возведешь их,
Стираешь итоги,
Едва подведешь их!
Нам мало одной только жизни прекрасной,
Опасной и страстной,
Хотя и напрасной!
Нам мало, что собственной жизненной жаждой
Посмертно реабилитирован каждый!
Нам мало,
Что ты черепа нам ломало
И вновь поднимало!
Нам этого мало!
Зажги нам глаза миллионами молний,
И клетки грудные озоном наполни,
И в ноздри ударь резедой и левкоем!
Одним только не награждай нас — покоем!
Но всей невесомой твоей каруселью
Верни нашу молодость на новоселье!
Так будет —
О, только бы часа дождаться!
Так будет —
Иначе не стоит рождаться!
Так будет,
И это пребудет вовеки
Биением пульса в любом человеке.
Он старую тяжбу со смертью рассудит
И мертвых разбудит.
Так будет. ТАК БУДЕТ.
169. НЬЮТОН
Гроза прошла. Пылали георгины
Под семицветной радужной дугой.
Он вышел в сад и в мокрых комьях глины
То яблоко пошевелил ногой.
В его глазах, как некое виденье,
Не падал, но пылал и плыл ранет,
И только траектория паденья
Вычерчивалась ярче всех планет.
Так вот она, разгадка! Вот что значит
Предвечная механика светил!
Так первый день творения был начат.
И он звезду летящую схватил.
И в ту же ночь, когда всё в мире спало
И стихли голоса церквей и школ,
Не яблоко, а формула упала
С ветвей вселенной на рабочий стол.
Да! Так он и доложит, не заботясь
О предрассудках каменных голов.
Он не допустит сказок и гипотез,
Все кривды жерновами размолов.
И день пришел. Латынь его сухая
О гравитации небесных тел
Раскатывалась, грубо громыхая.
Он людям досказал всё, что хотел.
И высоченный лоб и губы вытер
Тяжеловесной космой парика.
Меж тем на кафедру взошел пресвитер
И начал речь как бы издалека.
О всеблагом зиждителе вселенной,
Чей замысел нам испокон отверст…
Столетний, серый, лысый как колено,
Он в Ньютона уставил длинный перст.
И вдруг, осклабясь сморщенным и дряблым
Лицом скопца, участливо спросил:
«Итак, плоды осенних ваших яблонь
Суть беглые рабы магнитных сил?
Но, боже милосердный, что за ветер
Умчал вас дальше межпланетных сфер?»
— «Я ДУМАЛ, — Ньютон коротко ответил,—
Я к этому привык. Я думал, сэр».
170. В МОЕЙ КОМНАТЕ
Геннадию Фишу
В моей комнате, краской и лаком блестя,
Школьный глобус гостит, как чужое дитя.
Он стоит, на косую насаженный ось,
И летит сквозь пространство и время и сквозь
Неоглядную даль, непроглядную тьму,
Почему я смотрю на него — не пойму.
Школьный глобус. Нехитрая, кажется, вещь.
Почему же он так одинок и зловещ?
Чтобы это понять, я широко раскрыл
Мои окна, как шесть серафических крыл.
Еще сини моря, и пустыни желты,
И коричневых гор различимы хребты.
Различима еще и сверкает огнем
Вся Европа, бессонная ночью, как днем.
Вся вмещенная в миг, воплощенная в миф,
Красотою своей мудрецов истомив,
Финикийская девочка дышит пока
И целует могучую морду быка.
Средиземным седым омываемая,
Обожаемая, не чужая — моя!
Школьный глобус! Он школьным пособием был,
Но прямое свое назначенье забыл —
И завыл, зарыдал на короткой волне,
Телеграфным столбом загудел в вышине:
«Люди! Два с половиной мильярда людей,
Самый добрый чудак, самый черный злодей,
Рудокопы, министры, бойцы, скрипачи,
Гончары, космонавты, поэты, врачи,
Повелители волн, властелины огня,
Мастера скоростей, пощадите меня!»
171. ГОВОРИТ ЗЕМЛЯ…
Все мои колыбели и школы дрожат,
Все берлоги зверюшек, затоны рыбешек
Уже знают, что срок их дыхания сжат
Между двух громыхающих где-то бомбежек.
Всё, что есть. Всё, что было и будет. Все рвы
Сотни раз перепаханных кладбищ. Вся жалость
К трепетанью листвы и к лучам синевы —
Только на волоске это раньше держалось.
Ты, нагая наяда в расселинах скал,
Чьим глазам промелькнула ты легкою тенью?
Для кого, Прометей, ты огонь высекал?
Чем докажешь ты, Ньютон, закон тяготенья?
Ты, лопух, ты, крапива, ты, чертополох,
Как вы смели тесниться по краю оврага?
Как смогла ты запениться в смене эпох,
Всех моих новоселов пьянящая брага?
Вы, мои океаны и материки,
Неужели и вам предстоит этот финиш?
Ты, творящая ласка рабочей руки,
Неужели так скоро меня ты покинешь?
172. ВСТАНЬ, ПРОМЕТЕЙ!
Встань, Прометей, комбинезон надень,
Возьми кресало гроз высокогорных!
Горит багряный жар в кузнечных горнах,
Твой тридцативековый трудодень.
Встань, Леонардо, свет зажги в ночи,
Оконце зарешеченное вытри
И в облаках, как на своей палитре,
Улыбку Монны Лизы различи.
Встань, Чаплин! Встань, Эйнштейн!
Встань, Пикассо!
Встань, Следующий! Всем пора родиться!
А вы, глупцы, хранители традиций,
Попавшие как белки в колесо,
Не принимайте чрезвычайных мер,
Не обсуждайте, свят он иль греховен,
Пока от горя не оглох Бетховен
И не ослеп от нищеты Гомер!
Всё брезжит, брызжет, движется, течет
И гибнет, за себя не беспокоясь.
Не создан эпос. Не исчерпан поиск.
Не подготовлен никакой отчет.
Подмосковная осень
173. САД
Что творится в осеннюю ночь,
Как слабеют растенья сухие,
Как, не в силах друг дружке помочь,
Отдаются на милость стихии!
Как в предсмертном ознобе, в бреду
Кверху тянутся пальцами веток,
И свою понимают беду,
И взахлеб ее пьют напоследок!
Но редеет ненастная мгла.
Обозначились контуры жизни —
Там, где изморозь к утру легла,
Где свершились цветочные тризны.
А вселенная строит свой дом,
И лелеет живых, и взрослеет,
И хмелеет в тумане седом,
И в былом ничего не жалеет!
174. СОСНЫ
Вдоль просеки лесной, в тяжелом зное,
В шмелином звоне, в куреве смолы
Лежит оно, всё воинство честное,
Безрукие сосновые стволы.
Вчера — подростки в сумраке зеленом
Тянулись вверх, к густой голубизне,
И снились им, смиренным и влюбленным,
Подружки пальмы в южной стороне.
Вчера взахлеб впивали жадной хвоей
Существованья терпкое вино
И, выйдя на заданье боевое,
Все, как один, стояли заодно.
Лежат вповалку их нагие трупы.
Надолго смертный растянулся час.
Они еще не мачты и не срубы.
Вторая жизнь для них не началась.
175. АНТЕННА И СКВОРЕШНЯ
Два века — нынешний и прежний —
Горды соседством и собой, —
Антенна рядом со скворешней
Над подмосковною избой.
Но, протянув друг дружке руки,
Две разных палки врозь торчат.
Ждут телевиденья старухи,
А внуки пестуют скворчат.
Мир в подмосковной телевиден.
Но пусть не ропщут мудрецы, —
Здесь кругозор иной завиден
И рвутся за море скворцы.
Скворцы — любители простора —
Стареть в скворешнях не хотят.
А вслед за ними очень скоро
Мальчишки в космос полетят.
176. КАК ПЕЙЗАЖ
Захламлен цементом и тесом,
Завален песком и золой,
До ночи не мыт и не чесан
Весь этот пейзаж нежилой.
Лишь тоненький, выгнутый вправо,
Белесый, чуть видимый серп
Встает над вороньей оравой,
Над сучьями вымокших верб.
Он скоро серебряным будет,
Потом превратится в луну
И милую вашу разбудит,
Прильнув, как влюбленный, к окну.
Он проще всего и прелестней
И чище всего и ясней.
Он сам начинается песней,
Но он не кончается с ней.
Так вечная, прочная сила
Пробилась в сырую листву,
О радости заголосила
И смолкла в далеком АУ.
177. ПАМЯТЬ
Что память!.. Кладовая. Подземелье.
Жизнь как попало сброшена туда.
Спят на приколе мертвые суда,
Недвижные, не сдвинутые с мели.
Усмешка друга мертвого. Похмелье
В чужом пиру. Дороги. Города.
Театры. Книги. Таинство труда,
Который мы закончить не сумели…
Как много шлака в памяти слежалось,
Окаменев и к месту прикипев.
И лишь один нам слышится припев, —
Одна поет пронзительная жалость,
Охваченная до корней волос
Всем, что забылось, всем, что не сбылось!
178. БЬЕТ ОДИННАДЦАТЬ
О, как я помню молодость, мгновенье до рассвета —
Кораблик в море времени таинственного цвета,
Когда жилая комната забыла очертанья,
Лишь окна приготовились и розовеют втайне.
О, как я помню молодость, как день ее последний
Напоминает сумрак мой шестидесятилетний.
Не сделано, не кончено, не собрано, не спето —
Кораблик в море времени, предчувствие рассвета!
Не набрано, не сверстано, не скроено, не сшито,
Не считано, не мерено. И нет еще души той,
Которая поймет меня, полюбит иль погубит,
Едва напиток огненный нечаянно пригубит.
Но где ж она скрывается, над чем она смеется,
Зачем не отзывается и в руки не дается?
Что видится, что чудится, какой обещан праздник,
Какая быль не сбудется, какая небыль дразнит?
Иль некуда ей двинуться? Иль некуда деваться?
… Бьет десять. Бьет одиннадцать.
Потом пробьет двенадцать.
179. ЖИЗНЬ ПОЭТА
Владимиру Соколову
Что такое жизнь поэта,
Чем богата, чем бедна,
Чем загадочна она?
Жизнь поэта, та иль эта,
Мной испытана до дна.
Семь моих десятилетий —
Сон и бденье, лень и труд,
Все они со мной умрут.
Светлячок в ночном балете
Гасит бедный изумруд.
И от летней ночи брачной,
От снованья легких звезд
Остается червь невзрачный
В закромах вороньих гнезд.
Так и мне, огня отведав,
Остается, видит бог,
Стать добычей стиховедов,
Им попасться на зубок.
Горько? Может быть. Не знаю…
В чьей-то юности чуть свет
Вновь подхвачена сквозная —
Лучшая из эстафет.
Пусть она несется дальше
Без оглядки на часы,
Без раскаянья, без фальши,
В блестках соли и росы.
180. СВИРЕПЫЙ РАЙ
О, как ты радуешься, Жизнь,
Ненасытимому цветенью!
О, как мелькаешь легкой тенью
Мгновенных свадеб, беглых тризн!
О, как зовешь в свирепый рай
Всех первых встречных-поперечных,
Всех подопечных, всех увечных
Поишь надеждой через край!
В твоей упряжке четверной
Земля, Огонь, Вода и Воздух
Несутся в молниях и звездах,
Дорогу вытянув струной.
И колокольчик их звенит,
От тяготенья независим.
И вот по непроезжим высям
Четверка ринулась в зенит.
И вот летит вниз головой
В седом космическом просторе
И куполам обсерваторий
Сигнал отбрасывает свой.
И снова рушится с крутизн…
А ты зовешь, не отзываясь,
Ты отдаешься, не сдаваясь,—
Ты, Ненаглядная, ты, Жизнь!
Как это ни печально
Поздравьте меня, сеньоры: я уже не Дон-Кихот из Ламанчи, но Алонзо Кихано, прозваный Добрым.
181. КАК ЭТО НИ ПЕЧАЛЬНО
Как это ни печально, я не знаю
Ни прадеда, ни деда своего.
Меж нами связь нарушена сквозная,
Само собой оборвалось родство.
Зато и внук, и правнук, и праправнук
Растут во мне, пока я сам расту,
И юностью своей по праву равных
Со старшим делятся начистоту.
Внутри меня шумят листвой весенней,
И этот смутный, слитный шум лесной
Сулит мне гибель и сулит спасенье
И воскресенье каждою весной.
Растут и пьют корнями соль и влагу.
А зимние настанут вечера —
Приду я к ним и псом косматым лягу,
Чтобы дремать и греться у костра.
Потом на расстоянье необъятном,
Какой бы вихорь дальше их ни гнал,
В четвертом измеренье или в пятом
Они заметят с башен мой сигнал,
Услышат позывные моих бедствий,
Найдут моих погасших звезд лучи, —
Как песни, позабывшиеся в детстве,
В коротких снах звучащие в ночи.
182. Я УБЕЖДАЮСЬ НЕПРЕСТАННО
Я убеждаюсь непрестанно,
Что мир еще загадок полн:
Изгибом девичьего стана,
Сверканьем молний, пляской волн.
Но безрассудно и бесплодно
Сжигаю честный черновик
За то, что к трезвости холодной
Он недостаточно привык.
Что ж! Значит, дальше не поедем.
Разорван беглый наш союз.
С тетрадью, как цыган с медведем,
Я на распутье остаюсь.
Искусство делают из глины,
Гаданья, гибели, огня.
Я данник этой дисциплины,
Не осуждайте же меня!
183. СТАРЫЙ СКУЛЬПТОР(1843–1963)
Пришли не мрамором, не бронзой,—
Живые ринулись на смотр —
В монашеском обличье Грозный,
В отваге юношеской Петр.
Два зеркала, два разных лика,
Два крайних возраста твоих.
А за окном парижский вихрь
Не спит всю ночь и пляшет лихо.
Фиалки дышат как весна,
Грохочут фуры и фиакры.
Нет, не добьешься больше сна,
Не отобьешься от подагры.
Иль, может, вправду на покой,
В последний путь на катафалке?
Там, что ни май, цветут фиалки,
А глина вечно под рукой…
Но, полон злобы дня насущной,
Тот — не замеченный в углу,
Насмешливый и непослушный —
Сел на скалу, глядит во мглу,
Упер в коленки подбородок,
Не откликается на зов.
Он тоже вышел из низов
И горд, как всякий самородок.
Он не по климату одет
И выглядит пронырой тертым.
Прости, что вмешиваюсь, дед,
Свожу тебя с твоим же чертом!
Ты с этим малым подружись,
Стяни ремень возможно туже
И начинай сначала ту же,
Хоть и нелегкую, а жизнь!
Гол как сокол, небрит, неистов,
Ты повстречаешь молодежь,
Рассмотришь абстракционистов
И Стасова к ним приведешь…
Смеешься? Неудобно, дескать,
Оставить свой привычный круг,
Быть академиком — и вдруг…
Что за нужда! Какая детскость!
Ты прав, старик, семижды прав.
Прости, что, не считаясь с датой,
Простую вежливость поправ,
Я вздумал звать тебя куда-то.
Прости! Я позже родился,
И в давке этих людных улиц
Мы на полвека разминулись,
А встретились на полчаса.
Твой возраст стодвадцатилетний
Не станет старше всё равно.
До скорой встречи, до последней…
Я занял очередь давно.
184. 1923–13 V — 1963
Зое
Идя ко сну, Любимая, ты вспомнишь,
Как ровно сорок лет назад вагон
Нас приютил и времени в обгон
Умчал обоих в северную полночь.
Прижавшись лбами к потному стеклу,
Следили мы, как рушились туннели,
Как семафоры, станции и ели,
Рвы и мосты шарахались во мглу.
Два существа, неведомых друг другу,
Два разных мира. Но одна весна
Лишила нас вплоть до рассвета сна
И нам обоим протянула руку.
И это было высшим образцом
Ее благоволенья и вниманья.
Вот почему в предутреннем тумане
Сияла ты смеющимся лицом.
Двадцатилетняя! Ты не могла ведь
Себе представить будущее. Нет
Такого гороскопа у планет,
Чтобы две наши жизни озаглавить.
Летел вагон. Он пробивал с трудом
Свою дорогу сквозь начало жизни,
Он преломлялся в этой мутной линзе.
Но хлынул светом в будущий наш дом.
А всё, что было между ТЕМ и ЭТИМ —
Молчанье мертвых, слитный гул труда,
Театры, книги, встречи, города,—
Мы как гостей сегодня утром встретим.
Пускай войдут и сядут вкруг стола.
Любимая, встречай их у порога.
У них была различная дорога,
Но не напрасно к нам их привела.
И, как когда-то в середине мая,
В немыслимой голубизне весны
Сбываются несбыточные сны
И речь звучит, открытая, прямая,
Единственная стоящая: — Верь
В огромность жизни, в завтрашнее утро —
И весело, отчаянно и мудро
Навстречу будущему. Настежь дверь!
185. ОЛЬГЕ БЕРГГОЛЬЦ
Знаешь, Ольга Федоровна, Оля,
Как тебя угадывали мы
В ледяном и звездном ореоле
Той блокадной гибельной зимы,
Как твой голос в буре орудийной
Был не только голосом твоим,
Этот юный голос лебединый,
Равный всем событьям мировым?..
Он влетал как молния и ветер,
Говорил с историей на ТЫ
И мужское обожанье встретил
На постах от Ладоги до Мсты.
Чудо это было? Нет, не чудо!
Это с нами грелась у костра
Женщина, пришедшая оттуда,
Чья-то дочь, невеста иль сестра.
Женщина. Одна из многих женщин.
Ты была и нашей и ничьей.
Не превознесен, не преуменьшен
Вещий смысл твоих прямых речей.
С той поры и дни прошли и годы,
Целый век и — мановенье век.
И опять ни отдыха, ни льготы.
Чист и честен юный человек.
И опять полны тугого гуда
В Угличе твоем колокола.
Чудо это? Верно, это ЧУДО.
Только ты свершить его могла.
И Дневные Звезды загорелись.
Чтобы слабый свет их уберечь,
Старше стала женственная прелесть
И моложе воинская речь.
Чем захочешь — речью иль молчаньем,
Но, когда зовешь ты в правый бой,
Как не услыхать однополчанам,
Не пойти на приступ за тобой!
186. К ДИСКУССИИ О РЕАЛИЗМЕ
Разглядите на ветках — чертей своенравных,
Сквозь трехмерное — четырехмерные скважины,
Например, на пяти проводах телеграфных
Воробьи, словно нотные знаки, насажены.
Что за музыка именно в эти секунды
Мчится срочная — императрица иль пленница?
Что за ритм у нее — прихотливый иль скудный,
Подчиняется автору иль ерепенится?
Так поэзия не умещается в прозе,
До краев переполнена волнами музыки.
И расселясь, как нотные знаки предгрозья,
На ее проводах воробьи-карапузики.
Воробьи — это присказка, притча, причуда,
Лжесвидетели предгрозового безмолвия.
Дайте срок, реалист, — еще брызнут оттуда
Сногсшибательные, многовольтные молнии!
Дайте срок!.. Вот внезапно оно и разверзлось!
Но отсюда мораль не дерзка, не задириста.
Потому что в поэзии дерзость не в дерзость,
Дважды два не четыре, да и не четыреста.
Мы на счетных костяшках не вычислим точно
Золотого запаса наличного этого:
Он над сорной травой, над трубой водосточной
Поднимается кверху струей фиолетовой.
Но не с целью ученой в статье отвлеченной —
В настоящем огне попытайтесь сгорите-ка!
………………………………………………
Шапку в зубы и в дверь! И, вздохнув облегченно,
Со всех ног удирает ученая критика!
187. ХУДОЖНИКИ
Я у многих художников спрашивал,
Как далось им искусство вначале,
«Не касайся отчаянья нашего! —
Так художники мне отвечали. —
Это не было встречей с возлюбленной,
Ни отвагой, ни негой, ни вьюгой,
А зачеркнутой накрест, загубленной,
Лишней, зряшной и грешной потугой,
Даже не было краскою масляной —
Только потом и злыми слезами,
Только чьею-то злобной напраслиной,
Возведенной на наши дерзанья.
Загляделись мы в звездное небо ли
Или в грязные лужи свалились, —
Кем бы ни были, молоды не были,
Только к старости развеселились!»
У художников юность не славится,
Не приходит, смеясь и танцуя,
И не кажется людям красавицей,
И сама красота не к лицу ей!
188. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Не жалей, не грусти, моя старость,
Что не слышит тебя моя юность.
Ничего у тебя не осталось,
И ничто для тебя не вернулось.
Не грусти, не жалей, не печалься,
На особый исход не надейся.
Но смотри — под конец не отчайся,
Если мало в трагедии действий.
Ровно пять. Только пять!
У Шекспира
Ради вечности и ради женщин
Человека пронзает рапира,
Но погибший победой увенчан.
Только эта победа осталась.
Только эта надежда вернулась.
В дальний путь снаряжается старость.
Вслед за ней продолжается юность.