В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик.
И ходит он взад и вперед,
И бьет он проворно тревогу.
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы…
Ночной смотр
Слыхали вы, как бьет полночь, мистер Пустозвон?
214. ДЕНЬ РОЖДЕНЬЯ ВОСЬМОГО ФЕВРАЛЯ
День рожденья — не горе, не счастье,
Не зима на дворе, не весна,
Но твое неземное участье
К несчастливцу, лишенному сна.
Зов без отзыва, призрак без тела,
Различимая только с трудом,
Захотела ты и прилетела
Светлым ангелом в сумрачный дом.
Не сказала и слова, но молча
Подняла свой старинный стакан,
И в зеленой бутылочной толще
Померещился мне океан.
Померещились юные годы,
Наши странствия, наши пути,
И одно ощущенье свободы,
И одно только слово: прости!
215. Я РАССКАЗАЛ
Я рассказал про юность чужую.
А про свою — что расскажу я?
Так была моя коротка,
Так нелегка, так далека,
Да не забыта
В сумерках быта,
В смертной беде старика.
Там, за столицей нашей, на взгорье,
Спит моя радость, спит мое горе
В тесной ограде небытия.
Ждет не дождется юность моя.
С декабрьской ночи
Ждут ее очи,
Чтоб возвратился я.
Необгонимое время губит
Наши сердца и канаты рубит
Между Вчера и Завтра людей.
Зной всё жесточе, стужа лютей.
С кручи отвесной
Мне неизвестно,
Кто я — среди людей.
216. ДВОЙНИК
Я жил любимым делом. Груды книг,
На пыльных полках сваленные тесно,
В молчанье ждали, чтобы я приник
К их горькой влаге. С высоты отвесной
За мной следил таинственный двойник.
Я жил в столице. Город древних башен,
Пересеченный вдоль и поперек,
Казалось, был не древен и не страшен.
Он молодых от старости берег,
Разбужен вьюгой, кумачом украшен.
Я жил среди актеров. С давних пор
Был разожжен очаг наш хлебосольный.
Там за полночь переваливший спор,
Бывало, превращался в хор застольный,
В цыганский табор иль военный сбор.
Кем был я? Как обуглился отрезок
Той жизни, отпылавшей навсегда?
Вагон ползет под дряблый лязг железок.
Заиндевели в стуже провода.
Двойник, зачем ты в разговоре резок?
Так растянулся этот мертвый час.
Так движется в пространстве через силу
Ночной вагон, вне времени тащась.
Так буднично, голо и некрасиво
Вторая мировая началась.
…В плачевных позах бреда иль увечья
Людские семьи крепко спят, храпя.
В них что-то вечно вьючное, овечье.
На них обрывки ветхого тряпья.
Так не слабей, дыханье человечье!
В худых мешках несут пайковый хлеб.
Чай кипятят на проволоке хрупкой.
А ранним утром входит в этот склеп
Двойник мой. Он дымит заморской трубкой.
Наш разговор отрывист и нелеп.
Как будто бы араб и англичанин
На ломаном санскрите говорят.
Один насторожен, другой отчаян,
Но что за притча — тридцать лет подряд
Довольствуются чудаки молчаньем.
А Зоя не присутствует нигде.
Она угасла… Нет, она в движенье.
И вот — как сало на сковороде,
Визжит голодное воображенье.
…Двойник не знает о моей беде.
217. ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ МИЛЛИОНОВ
Статистики в такой-то час и день
Установили, сколько нас. И только.
Вставай, девятизначной цифры долька,
Раздуй огонь, комбинезон надень!
Вставай, шахтер, конструктор, космонавт,
Учительница, музыкант, геолог!
Наш путь ухабист, труден был и долог,
Но озарен прожекторами правд.
Мы гибли, но не сгинули. Гляди —
На всей планете шаг наш отпечатан.
Отцы и деды наши не молчат там,
Сыны и внуки ждут нас впереди.
Нас двести пятьдесят мильонов — под
Тем самым молоткастым и серпастым.
Нам любо, мускулистым и вихрастым,
Со лба стирать соленый, едкий пот.
Нас ТЬМЫ, И ТЬМЫ, И ТЬМЫ с тех самых пор,
Как стали мы не тьмою темь, а светом
И вышли с лозунгом ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ
На правый бой, на первый старт, на сбор.
Мы — эстафета дальнего гонца.
Мы — поколенье сильных и умелых.
Мы — перевыполненье планов смелых.
Нам нет числа, нет краю, нет конца.
Жизнь вырастает, движется, течет,
Вся в брызгах света, в жженье и броженье.
Лети же вслед за ней, воображенье!
Не кончен путь. Не подытожен счет.
218. ЖЕСТОКАЯ ПРАВДА
К нам пришла грозовая, жестокая правда:
Не вернулись оттуда три дальних гонца.
Три героя, три вестника, три космонавта —
Те, что вахту свою пронесли до конца.
В карауле почетном и младший и старший.
И минута молчанья. И говор затих.
В полной выкладке воинской, снова на марше,
Провожает Россия любимцев своих.
Над землей, в многозвездном, бездонном просторе,
Ликованье разгадок и познанных тайн.
Проверяя рефракторы обсерваторий,
Вечно бодрствует Ньютон, не дремлет Эйнштейн.
Не смирится, не сдастся, оружья не сложит
Дерзновенный борец, будь он молод иль стар.
И других мальчуганов опять растревожит
Чей-то вызов: «Пора!» — чей-то выход на старт.
Сколько солнц — столько юных сердец во вселенной,
Сколько юных сердец — столько завтрашних битв.
И вовеки упрямо и самозабвенно
Человечество славу героям трубит.
219. МЕЙЕРХОЛЬД
Не позабудьте, как в начале века
Была сложна дорога человека:
Быть иль не быть, вот в чем вопрос!
Он выходил в порфире иль в отрепьях,
То Грозный царь, то неврастеник Треплев,
Сжигал себя и снова рос.
Не позабудьте, что при каждой встрече
Он вспыхнет, сам себе противореча,
Сегодня враг, а завтра друг,
Здесь Бунтовщик, там доктор Даппертутто,
Безудержный, бессонный. И вот тут-то
Он ждет пожатья братских рук.
Ну так всмотритесь в профиль этот острый:
Ни дать ни взять — волшебник Калиостро
Листает ветхие тома.
Встает отряд полночного дозора,
Дрожат кривые рожи «Ревизора»
И маски «Горя от ума»…
Придет Октябрь. И Всеволод Эмильич
Отвергнет пыль и тлен книгохранилищ
В домах родни и свояков.
И в должный час на площади московской
С ним встретятся Владимир Маяковский,
Сельвинский, Эрдман, Третьяков…
Не для аплодисментов, не для выгод,
Но каждый шаг его, и каждый выход,
И каждый дерзкий взмах руки,
И каждый вольный взлет воображенья
Бьют вольтажом такого напряженья,
Что дергаются дураки.
Столетний сказочник, почти легенда,
Он сваривает крепче автогена
Любую из пройденных вех.
Оборван путь его, не кончен опыт.
А он торопится и нас торопит, —
Как молод этот человек!
220. НИКОЛАЮ БРАУНУ
Мой младший брат, мой славный Коля!
Куда откуда ни взгляни,
В одной мы обучались школе,
В одном же классе в оны дни —
В годах двадцатых и тридцатых,
Точней сказать — в сороковых,
Не закавычены в цитатах,
Росли в событьях мировых.
Так юность превращалась в зрелость,
И у костров солдатских грелась,
И слепла в гибельном огне,
Но мчится время, время мчится…
Вскормила римская волчица
Двух близнецов на той войне.
Но плечи нам иное бремя
Отяготило навсегда —
Не дремлет жизнь, торопит время
Четырехстопный ямб труда.
Но сколько было расставаний,
И сколько дружественных встреч
Вместились в два существованья —
Всё надо в памяти сберечь!
Друг другу изредка сигналя,
Встречались мы по старине
На Грибоедовском канале,
На Петроградской стороне,
И в Киеве, и на Ирпене,
И, наконец, в Москве у нас…
Хватило только бы терпенья,
Над рукописями склонясь,
Разворошить за датой дату,
Прочесть все «где-то» и «когда-то»,
Пройти весь этот сложный ход,
Все главы нашего романа,
В которых под руку, туманно
Шли Дон-Жуан и Дон-Кихот…
Но кто был кто? Какой же метод
Поможет нам найти ответ?
Пусть разберет литературовед
И скажет: оба — тот и этот.
Потом пороется в стихах,
Разложит нас по разным полкам,
Прислушается к кривотолкам
И кончит розыск впопыхах.
А мы дадим друг другу руки —
И дальше в путь, и дальше в жизнь.
Она полна утрат и муки,
Но за штурвал ее — держись!
221–222. БЕЛЛЕ АХМАДУЛИНОЙ
1. «Не трактир, так чужая таверна…»
Не трактир, так чужая таверна.
Не сейчас, так в столетье любом.
Я молюсь на тебя суеверно,
На коленях и до полу лбом.
Родилась ты ни позже, ни раньше,
Чем могла свою суть оценить.
Между нами, дитя-великанша,
Протянулась ничтожная нить.
Эта нить — удивленье и горечь, —
Сколько прожито рядом годов
В гущине поэтических сборищ,
Где дурак на бессмертье готов!
Не робей, если ты оробела.
Не замри, если ты замерла.
Здравствуй, Чудо по имени Белла
Ахмадулина, птенчик орла!
2. НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Кому, как не тебе одной,
Кому, как не тебе единственной —
Такой далекой и родной,
Такой знакомой и таинственной?
А кто на самом деле ты?
Бесплотный эльф? Живая женщина?
С какой надзвездной высоты
Спускаешься и с кем повенчана?
Двоится облик. Длится век.
Ничто в былом не переменится.
Из-под голубоватых век
Глядит не щурясь современница.
Наверно, в юности моей
Ты в нашу гавань в шторме яростном
Причалила из-за морей
И просияла белым парусом.
223. ВСЁ КАК БЫЛО
Ты сойдешь с фонарем по скрипучим ступеням,
Двери настежь — и прямо в ненастную тишь.
Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем
Ты на этой земле напоследок гостишь!
Всё как было. И снова к загадочным звездам
Жадно тычется глазом слепой звездочет.
Это значит, что мир окончательно создан,
И пространство недвижно, и время течет.
Всё как было! Да только тебя уже нету.
Ты не юн, не красив, не художник, не бог,
Ненароком забрел на чужую планету,
Оскорбил ее кашлем и скрипом сапог.
Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть
Этих мелких корней и травинок черты.
Если даже она — твоя смертная прихоть,
Всё равно она мать, понимаешь ли ты?
Расскажи ей о горе своем человечьем.
Всех, кого схоронил ты, она сберегла.
Всё как было… С тобою делиться ей нечем.
Только глина, да пыль у нее, да зола.
224. ЗЕРКАЛО
Я в зеркало, как в пустоту,
Всмотрелся, и раскрылась
Мне на полуденном свету
Полнейшая бескрылость.
Как будто там за мной неслась
Орава рыжих ведьм,
Смеялась, издевалась всласть,
Как над ручным медведем.
Как будто там не я, а тот
Топтыгин-эксцеленца
Во славу их — вот анекдот! —
Выкидывал коленца.
Но это ведь не он, а я
Не справа был, а слева,
И под руку со мной — моя
Стояла королева.
Так нагло зеркало лгало
С кривой ухваткой мима.
Всё было пусто и голо,
Сомнительно и мнимо.
225. НОВЫЙ ГОД
Приходит в полночь Новый год,
Добрейший праздник,
Ватагу лютых непогод
Весельем дразнит.
И, как художник-фантазер,
Войдя в поселок,
На окнах вызвездил узор
Абстрактных елок.
Студит шампанское на льду
И тут же, с ходу,
Три ноты выдул, как в дуду,
В щель дымохода.
И, как бывало, ночь полна
Гостей приезжих,
И что ни встреча — то волна
Открытий свежих.
И, как бывало, не суля
Призов и премий,
Вкруг Солнца вертится Земля,
Движется время.
А ты, Любовь, тревожной будь,
Но и беспечной,
Будь молодой, как санный путь,
Седой — как Млечный.
Пускай тебе хоть эта ночь
Одна осталась, —
Не может молодость помочь,
Поможет старость!
Сказки
Сон мой длился века, все виденья собрав
В свой широкий, полуночный плащ.
226. КОНЬКИ
В старом доме камины потухли.
Хмуры ночи и серы деньки.
Музыканты приладили кукле,
Словно струны, стальные коньки,
И уснула она, улизнула,
Звонкой сталью врезается в лед.
Только музыка злится, плеснула
Стаю виолончелей вперед.
Как же виолончели догнать ей,
Обогнать их с разгона в объезд,
Танцевать в индевеющем платье
На балу деревянных невест?
Как мишень отыскать в этом тире,
В музыкальном, зеркальном раю,
Ту — единственную в целом мире,
Еле слышную душу свою?
В целом мире просторно и тесно.
В целом мире не знает никто,
Отчего это кукле известно,
Что замками от нас заперто.
В целом мире… А это немало!
Это значит, что где-то поэт
Не дремал, когда кукла дремала,
Гнал он сказку сквозь тысячу лет.
Но постойте! Он преувеличил
Приключенье свое неспроста.
Он из тысячи тысячу вычел, —
Не далась ему куколка та!
227. МУЗЫКА
Мрачен был косоугольный зал.
Зрители отсутствовали. Лампы
Чахли, незаправленные. Кто-то,
Изогнувшись и пляша у рампы,
Бедным музыкантам приказал
Начинать обычную работу.
Он вился вдоль занавеса тенью,
Отличался силой красноречья,
Словно вправду представлял пролог.
Музыканты верили смятенью
Призрака. И, не противореча,
Скрипки улетели в потолок.
В черную пробитую дыру
Пронесла их связанная фуга…
Там, где мир замаран поутру
Серостью смертельного недуга.
Скрипки бились насмерть с голосами
Хриплыми и гиканьем погонь.
Победив, они вели их сами.
Жгли смычки, как шелковый огонь.
И неслась таинственная весть
Мимо шпилей, куполов и галок,
Стая скрипок, тоненьких невест,
Гибла, воскресала, убегала…
А внизу осталась рать бутылок,
Лампы, ноты, стулья, пиджаки,
Музыка устала и остыла.
Музыканты вытерли смычки.
Разбрелись во мглу своих берлог,
Даже и назад не поглядели,
Оттого что странный тот пролог
Не существовал на самом деле.
228. ГАДАЛКА
Ни божеского роста,
Ни запредельной тьмы.
Она актриса просто,
Наивна, как подросток,
И весела, как мы.
Цыганка Мариула
Раздула свой очаг,
Смугла и остроскула,
С лихим клеймом разгула
И с пламенем в очах.
А вот еще приманка!
Развернут в ночь роман.
Заведена шарманка.
Гадает хиромантка,
Девица Ленорман.
Но грацией, и грустью,
И гибелью горда,
Но руки в тщетном хрусте
Заломлены… Не трусьте
Гадалки, господа!
229. МИФ
По лунным снам, по неземным,
По снам людей непогребенных
Проходит странник. А за ним
Спешит неведомый ребенок.
«Что, странник, ты несешь, кряхтя?
Футляр от скрипки? Детский гробик?» —
Кричит смышленое дитя,
И щурится, и морщит лобик.
Но странник молча смотрит вверх,
А там, в соревнованье с бездной,
Вдруг завертелся бесполезный
Тысячезвездный фейерверк.
Там за петардой огнехвостой
Мчит вихревое колесо.
Всё это, может быть, непросто,
Но малым детям внятно всё.
И мальчик чувствует, что это
Вся жизнь его прошла пред ним —
Жизнь музыканта иль поэта,
И ужас в ней незаменим.
Что ждет его вниманье женщин,
Утраты, труд и забытье,
Что с чьей-то тенью он обвенчан
И сам погибнет от нее.
230. МАНОН ЛЕСКО
Когда-то был Париж, мансарда с голубятней.
И каждый новый день был века необъятней, —
Так нам жилось легко.
Я помню влажный рот, раскинутые руки…
О, как я веровал в немыслимость разлуки
С тобой, Манон Леско!
А дальше — на ветру, в пустыне океана
Ты, опозоренная зло и окаянно,
Закутанная в плащ,
Как чайка маялась, как грешница молилась,
Ты, безрассудная, надеялась на милость
Скрипящих мокрых мачт.
О, ты была больна, бледна, белее мела.
Но ты смеялась так безудержно, так смело,
Как будто впереди
Весь наш пройдённый путь, все молодые годы,
Все солнечные дни, не знавшие невзгоды,
Вся музыка в груди…
Повисли паруса. И за оснасткой брига
Был виден дикий край, открытый Америго,
Песчаный, мертвый холм.
А дальше был конец… Прощай, Манон, навеки!
Я пальцы наложил на сомкнутые веки
В отчаянье глухом.
Потом рассказывал я в гавани галерной,
В трактире мерзостном, за кружкою фалерно,
Про гибельную страсть.
Мой слушатель, аббат в поношенной сутане,
Клялся, что исповедь он сохраняет втайне,
Но предпочел украсть,
Украсить мой рассказ ненужною моралью.
И то, что было нам счастливой ранней ранью,
Низвержено во тьму,
Искажено ханжой и силе жизни чуждо.
Жизнь не кончается, но длится! Так неужто
Вы верите ему?
Не верьте! Мы живем. Мы торжествуем снова.
О жалкой участи, о гибели — ни слова!
Там, где-то далеко,
Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной,
Доносится и к вам хрустальное сопрано —
Поет Манон Леско.
231. КАЛИОСТРО
Плащ цвета времени и снов,
Плащ кавалера Калиостро…
На ярмарке перед толпою пестрой,
Переступив запретную черту,
Маг-шарлатан Джузеппе Калиостро
Волшебный свой стакан поднес ко рту.
И тут же пламя вырвалось клубами,
И завертелась площадь колесом,
И жарко стало, как в турецкой бане,
И разбежался ярмарочный сонм.
И дрогнула от дребезга и треска
Вселенная. И молния взвилась…
Лишь акробатка закричала резко:
«Довольно, сударь! Сгиньте с наших глаз!»
Но Калиостро возразил любезно:
«Малютка, я еще не превращен
В игрушку вашу. Поглядите в бездну…»
И он взмахнул пылающим плащом.
Она вцепилась в плащ и поглядела
Сначала робко, а потом смелей:
«Ну что же, маг, ты сделал наше дело —
И мне винца, пожалуйста, налей!»
Пригубила и, обжигая десны
И горьким зельем горло полоща,
Захохотала: «Все-таки несносны
Прикосновенья жгучего плаща!
Но что бы ни было, я не трусиха.
Ты, может быть, опасный человек,
А все-таки отъявленного психа
Я придержу на привязи навек!»
Что с ними дальше было — знать не знаю.
А коли знал бы, всё равно молчок.
Но говорят, что акробатка злая
Сдержала слово, сжала кулачок.
В другой, изрядно путанной легенде
Описаны их жуткие дела,
На пустяки растраченные деньги:
Девчонка расточительна была.
Она и он добыли, что им надо,
Не замечали пограничных вех,
Европу забавляли буффонадой
Не час, не день, не годы — целый век.
Как видно, демон старика принудил
Изнемогать от горя и любви.
И служит ей он, как ученый пудель,
Все замыслы откроет ей свои.
Летят года. Беснуется легенда.
И как попало главами пестрит.
И вот уже зловредного агента
Следить за ними подослал Уолл-стрит.
В какой лачуге иль в каком трактире
Заколот этот Шерлок Холмс ножом?
Где в тучи взмыл «ТУ-сто сорок четыре»?
Чей Пинкертон пакетами снабжен?
А в то же время Калиостро скрылся
На полстолетья, как на полчаса.
Его архив грызет чумная крыса,
А старикан сначала начался!
Есть у него дворец и графский титул,
Сундук сокровищ и гайдук-араб.
Забронзовел, весь в прозелени идол,
Владыка мира — все-таки он раб!
Да! Ибо в силу некоего пакта
Меж ним и автором явилась тут
Всё та же, та же, та же акробатка.
О ней неправду сплетники плетут.
Но что за мерзость городские сплетни!
Ведь акробатка — вечная весна,
А стосемидесятишестилетний
Из-за нее одной не знает сна!
Смотрите же в партере, на балконе,
Как действие стремительно идет!
Несут карету бешеные кони.
На козлах автор — сущий идиот.
А позади плечом к плечу две тени.
Они страшны для чьих-то медных лбов.
В сплетенье рук, в сцепленье двух смятений,
Вне времени свершается любовь…
Там — ждут востребованья груды писем.
Здесь — лопается колба колдуна.
От акробатки ветреной зависим,
Он знает — жизнь исчерпана до дна.
Он скоро сдохнет. Так ему и надо!
Но мечется легенда наугад…
Дай на пятак стаканчик лимонада!
Дай на целковый парусный фрегат!
За океаном, в Конго иль у Ганга,
Единая однажды навсегда,
Всё та же краля, выдумка, цыганка
Взмахнет ему платочком: «До свида…»
Пора! Пора! Еще ничто не ясно.
Воображенье — лучший проводник.
Весь мир воображеньем опоясан.
Он заново разросся и возник.
Он движется вовне или внутри нас,
На личности и роли нас деля.
Он формула. Он точность. Он стерильность.
Вкруг солнца вечно вертится земля.
Стучит тамтам. Гудят удары гонга.
Круженье пар. Скольженье легких тел.
Рукой подать до Ганга и до Конго.
Кто захотел — мгновенно долетел!..
Не представляя, что подскажет завтра,
К чему обяжет утренняя рань,
На полуслове обрывает автор
И отвергает всякую мораль.
Да и к чему служила бы мораль нам?
Кончает Калиостро свой полет
В четвертом измеренье ирреальном
И поздравленья новобрачным шлет.
Я посвящаю Женственности Вечной
Рассказ про Калиостро-колдуна.
В моих руках не пузырек аптечный.
Мне в руки вечность даром отдана.
232. ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ
Памяти художника Валентина Серова
…Девушка сидит на самом хребте быка, не верхом, но так, что обе ее ноги свешиваются с правого бока; левой рукой она держится за рога, как возница держит поводья; бык повернулся больше влево, следуя за движением руки, которая им правит. Хитоном одеты груди девушки, ниже талии ее прикрывает плащ; хитон — белый, плащ — пурпурный, тело просвечивает сквозь ткань… Ткань изогнута и растянута — так живописец изобразил ветер. А девушка сидит на быке, как на плывущем корабле, и ткань ей служит парусом…
Финикийская царевна! Я не лгу.
Помнишь, как на средиземном берегу
Увидала ты Юпитера-быка,
Как ласкала ты бычиные бока,
Как сплела любимцу три венка
И к нему вскочила на хребет?
Началась пора побед!
Но летят, скользят, ползут века, —
Далека твоя дорога, нелегка!
Средиземное проплыл я поперек,
Всё, что было, в бренной памяти сберег,
Всё, что помню, на бессмертие обрек.
Продолжается, кончается наш век,
Погоди же, не смыкай бессонных век!
Разлученная с Юпитером-быком,
Освещенная неоновым огнем,
Обожаемая греком-стариком,
Ленинградской белой ночью, словно днем,
Ты расскажешь детям сказочки о нем.
Никакой Юпитер-бык не заревет,
Никакой международный телефон
Межпланетных наших снов не оборвет,
Никакой заокеанский солдафон
Не ревнует финикиянку чужую, —
За ревнивцем послежу я!
Поднимай же, Евразийский материк,
Ради мира, ради будущего крик!
Кто бы ни были, дитя или старик,
Снаряжать пиратский бриг!
Ты, Юпитер-Питер-Петр,
Приказ полкам на смотр!
Пусть Великий, или Тихий океан,
Полубелый, получерный, в доску пьян,
Рыжий Каин, грешен, бешен, окаян,
За рога возьмет быка на абордаж.
«Эй, девчонка, ты мне ручки не подашь?
Так спускайся по веревкам мокрых рей!
Вверху одна ты?
Руби канаты —
Скорей!»
Было дело. Это вечность проходила.
Финикиянка Европа невредима.
Будет будущее. Ждать недолго.
Рядом Рейн и Кама, Тибр и Волга.
В час полночной темноты
Мы с тобой опять на «ты».
Что ж, пора кончать! Я песню дотяну.
Только ты не обмани меня!
В черной бездне я не потону,
Назову тебя по имени:
«Навзикая, Навзикая,
Ты несешься, возникая
В финикийской колеснице,
Расскажи, что тебе снится!»
«Снится мне мужик Зевес…»
— «О-го-го, тяжеловес!»
— «Снятся мне Афины, Фивы
И другие перспективы.
Снится Невский мне проспект,—
Пушкин площадь пересек…»
— «Ишь созданье дерзкое!»
— «Честное пионерское!»
233. СМЕРТЬ ГОГОЛЯ
На графском крыльце на Никитском бульваре
Толпится бездомный, бесчисленный люд.
Безглазые, тощие, странные твари
Молитву отходную глухо поют.
Для них этот дом всё равно что трактир.
Один матерится, другой еще хлеще.
Сам Гоголь всмотрелся и отворотил
Лицо, освещенное свечкой зловещей.
Ишь как расплодилось крапивное семя!
Ишь как осмелели вы! Сколько же всех?
Неужто я стану возиться со всеми?
Вы тени без тела, вы слезы сквозь смех!
От нас не отвертишься, сударь! Нельзя!
Ты нас породил, фантазер бестолковый.
Мы живы, мы выросли, вышли в князья —
Поприщины, чичиковы, хлестаковы…
Мне всё надоело. Мне пища отвратна.
Я вашей компании не признаю.
Мне хочется в Рим и оттуда обратно,
В Донской монастырь, на могилку свою…
Могилка? А я изнемог от любви,
Потом обезумел и тлею в геенне.
Роди меня вновь, расколдуй меня, Вий,
Лечи меня, лекарь, учи меня, гений!
Я мертвые души скупал оттого, что
Мне честное поприще не по нутру.
Маленько прибавьте казенного кошта —
Под вами коленками пол подотру.
А если я что и скажу, то солгу, —
Проездом в Москве, а пришел ниоткуда:
Я только в твоем существую мозгу,
В комедию впутан, туманом окутан.
Один только ты отвечаешь мне правду
И, значит, один только мне удался.
Я тень твоя, автор. Но если ты автор,
То сыграна наша комедия вся.
Я лучше. Ей-богу, я лучше и выше!
Хвастун, Хлестаков!
На пари, что я прав!
Я был твоим зеркалом…
Ростом не вышел!
Попробуй меня укротить, костоправ!
Не выйдет! Мы выросли до потолка,
Мы крышу пробили и тянемся к звездам.
А ты… Как дорога твоя нелегка!
Поверь напоследок, что нами ты создан.
Чего же ты мечешься, бедный скиталец?
Нет Рима. Нет жизни. Нет муки твоей.
За всех и за всё мы с тобой расквитались,
Пускай не юродствует попик Матвей!
(Поют)
Погляди, не сильней ли,
Чем отверстое небо,
Кража бедной шинели,
Тяжесть горького хлеба!
Только падаль трепещет,
Под землею сгнивая.
Так очнись! Это хлещет
Твоя кровь огневая.
Будешь отлит из бронзы
Иль из камня изваян,
Милосердный и грозный
Судия и хозяин!
Твои слуги и други,
Будем рядом вовеки.
Протяните мне руки!
Поднимите мне веки!
234. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ШЕСТОГО ИЮНЯ 1974(Кантата)
Его рождению конца нет —
Вчера и завтра, там и тут.
Живые силы вечный танец
Вокруг Поэзии ведут.
Он призрак, но зато свободен,
Зато бессмертно беззаботен.
Все цепи Муза порвала.
Хвала его державной мощи,
Его подруге — белой ночи,
Его бессоннице хвала!
Про него услышит История,
Вся в разводах ржавых чернил,
Чтобы заново и не вторя ей
Он себе ее подчинил,
И всё ярче и необычайнее
Перед ним расширится круг —
Сколько счастья, сколько отчаянья,
Сколько сильных дружеских рук!
Актеры выплеснут на сцену
Огонь и гибель, гул и гам.
Самой чуме назначит цену
Неукротимый Вальсингам.
Трон пошатнется государев,
И, в сорок сороков ударив,
Пойдет История вразброд.
Поэт, трагедию окончив,
Решит, что суд над ней уклончив,
Пока безмолвствует народ.
Сколько строк не обнародованы,
Сколько песен в жаркой груди,
Сколько сказок у Родионовны,
Сколько будущих впереди!
А иная сложится иначе,
Удальцов пошлет молодых
На кощеев и змей-горынычей,
На царей и прочих владык.
И вот несется Всадник Медный
Сквозь времена во весь опор.
И вот опять Евгений бедный
С ним продолжает грозный спор.
Опять, рискован и раскован,
Скликает новых смельчаков он,
Бессмертный этот человек.
Так, полон вещего прозренья,
Пришел в четвертом измеренье
Наш Пушкин в наш двадцатый век!
Все мы правнуки и праправнуки,
Кто-то книга, а кто-то чтец.
Не застольники, не заздравники,
Лишь тревога юных сердец.
Так пускай же так и останется.
Здравствуй, Пушкин, издалека!
Твоя сказка — вечная странница,
А дорога сказки легка!
235–245. ОЧЕЙ ОЧАРОВАНЬЕ
А. Н. Н.
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
1. «На что? — На счастье, на тревожный…»
На что? — На счастье, на тревожный,
Неосторожный, сложный путь!
Не зарекайся: всё возможно.
Ты всё поймешь когда-нибудь.
Такая молодость. Такое
Веселье дикое в глазах.
Не предвещает нам покоя
Зеленой молнии зигзаг.
Я встану в трех шагах и сзади,
Как за цыганкой гитарист,
Все струны оборву в досаде.
Дождись. Доверься мне. Всмотрись.
2. «Я еще не сказал тебе правды…»
Я еще не сказал тебе правды
О своем сумасшествии.
Понимаешь ты, как космонавты
Ждут Земли в неземном путешествии?
Ты Земля для меня. Ты посадка
На зеленый ковер, на песчаные дюны.
О, как дико, как горько и сладко
Слушать голос твой юный —
Еле узнанный в медной мембране,
В колебанье бездушных частот,
Поздней ночью и утренней ранью —
Тот же голос и всё же не тот.
И еще ты мерещишься рядом,
У граничной черты,
Со смеющимся пристальным взглядом
Та же самая, — ты, да не ты…
Но признанье мое не печально,
Только искренне, как никогда,
Обручально и первоначально.
А не принято? — Что за беда!
3. «Я должен стать скалистой крутизной…»
Я должен стать скалистой крутизной
И под ноги ей вырубить ступени,—
Пускай идет со мной в метель и зной
В отважном отроческом нетерпенье.
Я должен, должен звать ее и влечь
В сверкающие бездны мирозданья
И это чудо от колен до плеч
Обожествить задолго до свиданья.
Я должен, должен, должен изваять
Ее черты из музыки и муки.
Я всё, что должен, сделаю на ять,
Без промаха, без помощи науки.
Но это обожанье, а не долг
Трубит мне в уши песенку всё ту же.
Так, может быть, седой голодный волк
Выл-завывал, пока не сдох от стужи.
Так, может быть, бог созидал миры
И сам ослеп от хлынувшего света.
Он тешился причудами игры,
Но позабыл, что песня его спета.
4. «Конец двадцатого столетья…»
Конец двадцатого столетья.
Вокзалы. Аэропорты.
Любовь… Так как же не затлеть ей
От жалости и доброты.
Не полыхнуть костром багряным
В краю чужом, в дому родном,
Одно отчаянье даря нам,
Захлебываясь в нем одном…
Как в унижении глубоком
Не заглядеться на пожар!
…Но если бы я не был богом,
То и тебя не обожал…
5. «В этой чертовой каменоломне…»
В этой чертовой каменоломне,
Где не камни дробят, а сердца,
Отчего так легко и светло мне
И я корчу еще гордеца?
И лижу раскаленные камни
За чужим, за нарядным столом,
И позванивает позвонками
Камнелом, костолом, сердцелом.
Отчего же — возникшая рядом,
Та, которая зла и мила,
Покосилась испуганным взглядом,
И простила меня, и ушла?
А стихи эти вяжет в мочалку
Пересохшая за ночь гортань,
Да и время играет в молчанку
Или шепчет: «Отстань! Перестань!»
6. «Проклятая живучесть — это ад…»
Проклятая живучесть — это ад,
Такой же точно, как посмертный.
Вот, вот она! Глаза мои следят
За ней одной в толпе несметной.
Она живет, как птица на лету,
Живет, сама себя не зная,
В стеклянном и сквозном аэропорту
Прощается, сама сквозная.
Ну и пускай! Мне нечего терять,
Ее обрадовать мне нечем, —
Вот разве что со лба крутую прядь
Дыханьем сдунуть сумасшедшим.
А всё, что остается от нее,
Как искра вспыхнет, улетучась.
Последнее прибежище мое —
Моя проклятая живучесть.
7. «Рассказать о тебе наступила пора…»
Рассказать о тебе наступила пора —
То ли внучке варяга, то ли половчанке.
Чья любимица ты, чья меньшая сестра,
Новгородским ушкуйникам кинула чалки
Иль рассвета ждала у лесного костра
И заморским гостям подносила ты чарки?
Миновали века. Затерялся твой след
На уездных проселках, на невском граните.
Только даль. Только ширь. Только тысячи лет
Протянули к тебе еле видные нити.
Только юности милой скончания нет.
Только солнце всегда над тобою в зените.
Ты взрослела, смела и смешлива была.
На филфак в Ленинграде явилась однажды,
С маху кинулась в воду и вот — поплыла,
Так легка на подъем, так исполненна жажды.
И внезапно прапамять сгорела дотла.
Так, наверно, случается в юности каждой.
Наше время сверкало и пело вокруг.
Шли года. Сколько осеней, столько же весен,
Столько встреч и разлук, столько новых подруг,
Столько раз был Васильевский остров несносен,
Столько жадных мужских, неробеющих рук, —
А в окне предрассветная брезжила просинь.
И однажды вчиталась ты в книжку одну,
В чьи-то ранние, слабые стихотворенья:
Вся история там ворвалась в новизну,
Целый мир приготовился к дню сотворенья,
Там империя шла, содрогаясь, ко дну
Да циркачка летела еще по арене.
Что скрывать — это было началом моим.
И оно для тебя было вроде начала.
Голос времени смутен, но неумолим.
Голос времени ясен. Но время молчало,
Что ты будешь единственным светом моим.
Так вступленье в явленье твое прозвучало.
8. «А женщина? Ей этого не надо…»
А женщина? Ей этого не надо,
Ни доброты, ни злобы никакой.
Она ответ бросает, как гранату
Невинной, ловкой, ветреной рукой.
Она сама — явление природы,
Как молния или разрыв-трава.
Как все красавицы и все уроды,
Она всегда по-своему права.
Благоразумна или безрассудна,
Ушла иль рядом — всё-таки права.
Мужская правота ей не подсудна.
Пускай же ей она приснится смутно,
Сильна одним — тем, что мертвым-мертва.
9. «Какой секущий ветер…»
Какой секущий ветер
Вдоль Западной Двины!
А что ее ты встретил,
Тут нет ничьей вины.
Как лифты всех гостиниц
Несутся вверх и вниз.
Как, злобно ощетинясь,
Табачный дым повис.
Как тонет в злобном дыме
Аэропорт чужой.
Ты рядом с молодыми
Состаришься душой.
Состаришься надолго,
Пока не сгинешь сам,
Без прока и без толка
Скитаясь там и сям.
Не старься! Ты ведь плавал
Когда-то а-ля брасс.
Не старься, бедный дьявол,
Хотя бы в этот раз!
10. «Столкновенье двух возрастов…»
Столкновенье двух возрастов.
Только вспомнишь о нем нечаянно —
Обрывается речь и — стоп! —
Договаривает молчание.
Есть закон у старых людей:
Не сдаваться, что бы там ни было.
Ну, так царствуй и всем владей,
Что двоим нам на долю выпало!
11. «Не знаю, безумье иль разум…»
Не знаю, безумье иль разум,
Иль среднее нечто меж ними,
Но без разрешенья и сразу
Шепчу твое милое имя.
Шепчу иль кричу — неизвестно.
Живу или гибну — не знаю.
Спустилась ты с кручи отвесной,
А добрая ты или злая,
А послана богом иль чертом —
Понять очень трудная штука!
И вот ухажером потертым
К тебе я врываюсь без стука.
Но всё, что несбыточно было,
Но всё, чему сбыться нельзя…
… Послушай, а ты не забыла,
Что вместе мы выйдем в князья?
Из старых тетрадей
246. ВСТУПЛЕНИЕ
На гибель я вышел. Мой разум, как азбука, прост.
И вечность мне снится Жар-птицей, чей пламенный хвост
Не стоит гроша и продажен, как всякий товар.
Но часто мне снится, что вечность — большой самовар.
Художники — гости. А бог — самый умный в семье —
Всё чертит и строит в двусветном своем ателье.
Построит, покурит, откроет окно, запоет,
И спит под солдатской шинелью, и рано встает.
247. ПОРА!
Пора птенцам глазами выпить ужас
Вниз головой из материнских гнезд.
Пора глупцам, напыжась и натужась,
Рядиться в платья непосильных звезд.
Ночь путанна, туманна, ядовита.
В ней расцветают, чтобы нам помочь,
Красавицы, таинственные с виду,
И безнадежно вянут в ту же ночь.
248. ТЕАТРАЛЬНЫЙ РАЗЪЕЗД
Полночь. Защелкнулись дверцы кареты.
Все распрощались. Тронулся сон.
Мчатся безумцы, актеры, поэты.
Хлыст кучерской, как смычок, занесен.
Ночь выпекает придворные торты,
Ночь высекает огниво сердцам,
Ночь саламандрой летит из реторты
И мандрагорой цветет мертвецам.
Мимо! Сквозь призраки скошенных окон,
Сквозь чехарду с этажа на этаж, —
Ночь мою брачную, бурный мой Броккен,
Бешеный заштриховал карандаш.
Мимо! Туда, где гроза корчевала
По облакам бурелом топором,
Где городская весна горевала
С дикой оравой черных ворон, —
Там мое прошлое руки простерло
С конченой юностью накоротке.
Шарф замотал пересохшее горло,
Глаз фонарем опрокинут в реке.
Школьником, шалым от шума лесного,
В прошлых веках путешествовал сон,
Был колесом он и был колесован,
Корку делил с дрессированным псом.
Эх, расскрипелись колеса на камне!
Мокрое, низкое небо — хоть плачь…
Будет ли новая юность легка мне?
Трогай! Не остановишь кляч…
249. НЕ ЛЮБЛЮ
Не люблю тех, которые ждут благостыни,
И особенно тех, что дождаться смогли.
Я люблю бедуинов на страже пустыни,
Моряков, что сжигали свои корабли.
И актеров, забывших про главный свой выход,
И поэтов, не знающих, как рифмовать.
Но себя не люблю окончательно. Вы хоть
Не судите за искренность, — что там скрывать!
Я люблю после ночи хмельной и метельной
Повторить молчаливый, без имени, тост.
И еще я люблю бесполезный, бесцельный
Августовский подарок — падение звезд.
250. ЭТО НЕ КОНЕЦ
Ты кончил. Тебе хорошо,
Что утро, что некуда выше.
Тот призрак, что звал ты душой,
Из комнаты медленно вышел.
Ты кончился. Завтра опять
Рядиться в лицо человека.
А там… хоть столетье проспать,
Пылиться, как библиотека
На мертвых семи языках.
Стать черепом в медной оправе
Иль кубком в горячих руках,
В гостях у чужих биографий…
Ты, может быть, плачешь навзрыд,
Но сам спохватился сейчас же,
Из пепла природы разрыт
И поднят — весь в глине и саже,
Весь в язвах — обломок души,
Кусок истлевающей ткани.
Гуляй, сумасшествуй, спеши:
Весь мир в твоем бедном стакане.
Тот призрак, что звал ты душой,
Та мелочь домашнего быта,
Та сказка о жизни чужой
Прибита к стене и забыта.
251. РЕБЕНОК МОЙ ОСЕНЬ
Ребенок мой осень, ты плачешь?
То пляшет мой ткацкий станок.
Я тку твое серое платье,
И город свернулся у ног.
Ребенок седой и горбатый,
Твоя мне мерещится мощь —
По крышам и стеклам Арбата
С налета ударивший дождь.
Мой ранний, мой слабый ребенок,
Твой плач вырастает впотьмах.
Но сколько их, непогребенных
Детей моих, в сонных домах!
Теперь мне осталось одно лишь
Седое, как дождь, ремесло.
Но ты ведь не враг. Ты позволишь,
Чтоб это мученье росло,
Чтоб наше прощанье окрепло,
Кренясь на великом ветру,
Пока я соленого пепла
И пены со рта не сотру.
252. ГОРОДСКАЯ НЕУДАЧА
На тротуарах скользко. Тени
Бесшумно расшибают лбы.
Стеблями вянущих растений
Висят фонарные столбы.
Мотор скрипучий, снег скрипучий
И скрипка нищего слепца —
В одном ключе. И вдруг как вспучит
Виденье мертвого лица:
Лоб изойдет безбровой гладью,
И нос провалится в дыру.
Поэт, на эту прелесть глядя,
Подумает: «И я умру…»
Он скажет скрипке: «Кончись тихо!»
Он скажет нищему: «Прости!»
Он скажет женщине: «Шутиха,
Отчальте с моего пути!»
И станет эта площадь местом,
Чтобы комедию играть.
И станет эта мука текстом,
Внесенным начерно в тетрадь.
И всё пройдет. И тень поэта
В руках истлевших донесет
Тетрадь исчерканную эту
Вплоть до несбыточных высот.
А там, перешибая споры,
Его оставив без гроша,
Придется для другого впору
Его бездомная душа…
Но как он был в рассказе точен,
Как верил сам себе, чудак!
……………………………
И всё не так или не очень,
А может быть, совсем не так…
253. ЛИШЬ БЫ ЖИТЬ!
Не буди ее, пасмурный сон мой,
Не тревожь ее, лучший мой друг,
Но разбейся на сонмы и сонмы
Бесконечно далеких разлук.
Ты за нею потянешься следом
Безголовою хитрой змеей,
Будешь неотразим и неведом,
Обернешься огнем и землей.
И замечешься в дыме и саже
После стольких бессонниц труда —
Дальше, дальше, — и вот если даже
Не проснется она и тогда,
Если в той непомерной минуте
Не отыщется силы такой,
Чтобы давнюю память вернуть ей,
Растопить ее сладкий покой, —
Вот тогда и зови на расправу,
К пированью лихого стола,
Навсегда тебе данное право
Рвать одежды и жечь их дотла!
Никакую, ничью и не нашу,
Всё равно украдешь ты ее,
Ты заваришь веселую кашу
И отпразднуешь горе свое!
Лишь бы жить, если жив ты и молод, —
До последнего пульса тоски,
Лишь бы время, как каменный молот,
Вам двоим грохотало в виски!
254. ВРЕМЕНА
Времена!
Над разбуженными головами,
Истлевая в ушах, раскаленных от бега,
Вы — как птица, которую бьют на лету,
И от брега до брега
Шумный мир наливается вами,
Заливает свою пустоту.
Вот пришли времена непомерных пиров,
Нагруженные всяким добром,
Отягченные рухлядью мертвых миров,
Божьих храмов и княжьих хором.
И как будто бы ритму идущих времен
Добровольно покорствует грудь,
И пожарищем музыки мир окаймлен,
И не смеет никто отдохнуть.
И знамена — как бурные зори,
А весна — это просто весна.
Но романтиков вечное горе —
Как смертельный прыжок плясуна
И как голубь над кровлей ковчега.
И от брега до брега,
От окна до окна
В черных кубках сверканье вина.
И любимая ваша бледна и нежна.
Настежь окна, и в окнах видна
И другая подруга — луна.
И еще далеко до ночлега.
255. КАК ЖИЛ?
— Как жил? — Я не́ жил. — Что узнал? — Забыл.
Я только помню, как тебя любил.
Так взвейся вихрем это восклицанье!
Разлейся в марте, ржавая вода,
Рассмейся, жизнь, над словом «никогда».
Всё остальное остается втайне.
Циркачка в черно-золотом трико,
Лети сквозь мир так дико, так легко,
Так высоко, с таким весельем дерзким,
Так издевательски не по-людски,
Что самообладанием тоски
Тебе делиться в самом деле не с кем!
256. ВРЕМЕННЫЙ ИТОГ
Хорошо! Сговоримся. Посмотрим,
Что осталось на свете. Пойми:
Ни надменным, ни добрым, ни бодрым
Не хочу я ходить меж людьми.
Чем гордиться? Чего мне ломаться?
И о чем еще стоит гадать?
Дело кончено. Времени масса.
Жизнь идет. Вообще — благодать!
Я хотел, чтобы всё человечье,
Чем я жил эти несколько лет,
Было твердо оплаченной вещью,
Было жизнью… А этого нет.
Я мечтал, чтоб с ничтожным и хилым
Раз в году пировала гроза,
Словно сам Громовержец с Эсхилом, —
Но и этого тоже нельзя.
Спать без просыпу? Музыку слушать?
Бушевать, чтобы вынести час?
Нет!.. Как можно смирнее и суше,
Красноречью — у камня учась.