Стихотворения и поэмы — страница 30 из 36

Влеченья к женщинам и развлеченья.

Вздохнуть о том весьма не мудрено!..

Но ежели он вдумается глубже,

То скоро подыхать ему на службе,

Ведь в каземате сыро и темно.

Он отрезвел, пройдясь по коридорам,

И жжет на свечке протокол, в котором

Его же почерк покосился вдруг.

Он к этой шлюхе ненавистью пышет

И в ту же ночь императрице пишет,

Что следствие замкнуло полный круг,

Что, не желая вязнуть в оном круге,

Он не Пилат, но умывает руки.

«Благоволите, Кроткая, подать

Пример величья. Впрочем, соразмерьте

Суровый приговор и милосердье.

И да почиет с нами благодать!»

Екатерина за полдень проснулась,

На белый день блаженно улыбнулась,

Доверилась министрову письму,

Умышленно не вникла в это дело,

К ней обращенных слов не разглядела

И начертала вкось: БЫТЬ ПО СЕМУ.

……………………………………

У Алексеевского равелина

Тверда как камень выбитая глина,

Мертвы, как вечность, рытвины и рвы.

Здесь солнце из-за низких туч не блещет.

Здесь хлещет ветер. Здесь уныло плещет

О брег свинцовая вода Невы.

Был или нет какой-либо свидетель,

В какую щель глядел он, что заметил?

Куда он сгинул в двухсотлетней тьме?

Сих мелочей история не любит

И топором свои канаты рубит.

А что у ней таится на уме —

Того не сыщешь в уголовных кодах,

В рескриптах писанных, в хвалебных одах,

…Вот насыпь над могилкою у рва.

Там нет креста, нет имени и даты.

Стучат прикладами, поют солдаты.

Звучит команда: «На краул! Ать-два!»

И это есть история прямая!

Она летит в столетьях, принимая

Вид доблести и подлости порой.

А на кого и глянет исподлобья,

Тот в божеское вырастет подобье,

Не имярек, не личность, но герой.

Не для него, обласканного щедро,

В ночную пору под рыданьем ветра

Сигналы шлет о бедствии кронверк.

Не для таких, безумны и безмолвны,

Сверх ординара вырастают волны.

…И узница, рыдая, смотрит вверх.

3

Из далекой Италии в Санкт-Петербург

Молодой возвратился художник.

Для него беснование северных пург

Преисполнилось зовов тревожных.

Тут его на Васильевский, в темный чердак,

Загнала нищета и чахотка.

Стал он жить как умел, на алтын, на пятак,

Понимал, как целительна водка.

Академики в лентах, в мундирной красе

На него поглядели любезно,

Но отметили на заседании все,

Что, как видно, он катится в бездну.

А в душе у него расцветала весна,

Ликовала великая дерзость.

И однажды, когда он метался без сна,

Пред художником время разверзлось.

Сотня лет миновала мгновенно пред ним,

Что-то вычитал он иль услышал —

И, призваньем храним, непризнаньем гоним,

Безрассудным любовником вышел!

И швырял он мазки на свое полотно,

Хрипло кашляя и задыхаясь.

Так рождалось лицо, воскресало оно,

Одолевшее временный хаос.

На холсте проступала — слаба и нежна,

Чья-то жертва иль чье-то орудье,

Как растенье, цеплялась за стену княжна

В красном платье, с раскрытою грудью.

А в косое окно каземата хлестал

Пенный шквал непогоды осенней.

Она знала, что час ее смертный настал,

Не ждала ниоткуда спасенья.

Только слабыми пальцами в камень впилась,

Как в холстину шатучей кулисы.

Только тлела в сиянье пленительных глаз

Благодарность счастливой актрисы.

Благодарность. За что? За непрочный успех,

За неясную роль, за беспечность?

Иль за то, что, во времени жить не успев,

Пред собой она видела вечность?

Так Искусство на ней утверждало закон,

Навсегда милосердный и грозный

Для раскатов оркестра, для ликов икон,

Для поэмы, и танца, и бронзы.

А княжна Тараканова — это предлог,

Чтобы время с прямой автострады

Своротило сюда и вошло в эпилог

Для горчайшей на свете услады.

Сквозь замерзшее в иглах и звездах стекло —

То ли синь проступала морская,

То ли время текущее впрямь истекло,

То ли я наконец истекаю…

Всё кончается. Навеселе! Налегке!

И, дыша своевольем и ритмом,

Время дальше летит. И в последней строке

О бессмертье своем говорит нам.

Декабрь 1969

ПЕРЕВОДЫ

ИЗ ФРАНЦУЗСКОЙ ПОЭЗИИ

Виктор Гюго

318. ИСКУССТВО И НАРОД

1

Искусство — радость для народа.

Оно пылает в непогоду

И блеском полнит синеву.

И во всемирном озаренье

Идут в народ его творенья,

Как звезды мчатся к божеству.

Искусство — гимн великолепный,

Для сердца кроткого целебный,

Так город лесу песнь поет,

Так славит женщину мужчина,

Так вся душевная пучина

Хвалу творенью воздает.

Искусство — это мысль живая.

Любые цепи разбивая,

Оно открыло ясный лик.

Ему и Рейн и Тибр угоден.

Народ в оковах — будь свободен!

Народ свободный — будь велик!

2

Будь, Франция, непобедима,

Будь милосердна, будь едина

И пристально гляди вперед!

Твой голос, радостный и ясный,

Сулит надежду людям властно,

Мой добрый, доблестный народ!

Пой на заре, народ рабочий,

Пой по́д вечер, во славу ночи.

Да будет в радость труд любой!

Пой о тяжелой жизни прежней,

Тихонько пой подруге нежной

И громко в честь свободы пой!

319. «Есть время подлое, когда любой успех…»

Есть время подлое, когда любой успех

                      Блестит соблазном

И, обольщая всех, легко марает всех

                      Бесчестьем грязным.

Все убаюканы в дремоте роковой.

                      Никто не дышит.

И честный человек теряет облик свой,

                      Как губка выжат.

Он перед подлостью и хитростью поник

                      С самозабвеньем.

И он качается, как зыблемый тростник

                      Под дуновеньем.

Гуляют, празднуют — открытого лица

                      Нигде не встретим.

Поют, едят и пьют в палатах подлеца,

                      Довольны этим.

Министр позвал гостей. Преступный пир хорош!

                      Сластей отведав,

Хохочет общество. Но бьет немая дрожь

                      Великих дедов.

Все разделяют срам, все молча смотрят вниз,

                      Дурь без исхода.

Вдруг запоет труба: «Республика, вернись!

                      Восстань, Свобода!»

Фанфара грянула. Вокруг переполох,

                      Как будто это

Ночного пьяницу заставшие врасплох

                      Лучи рассвета.

320. ТЕМ, КОМУ СНИТСЯ МОНАРХИЯ

Я — сын республики и сам себе управа.

Поймите: этого не голосуют права.

Вам надо назубок запомнить, господа:

Не выйдет с Францией ваш фокус никогда.

Еще запомните, что все мы, парижане,

Деремся и блажим Афинам в подражанье;

Что рабских примесей и капли нет в крови

У галлов! Помните, что, как нас ни зови,

Мы дети гренадер и гордых франков внуки.

Мы здесь хозяева! Вот суть моей науки!

Свобода никогда нам не болтала зря.

И эти кулаки, свой правый суд творя,

Сшибали королей, сшибут прислугу быстро.

Наделайте себе префектов и министров,

Послов и прочее! Роднитесь меж собой!

Толстейте, подлецы! Пускай живет любой

В наследственном дворце среди утех и шуток.

Старайтесь тешить нрав и ублажать желудок

И благоденствуйте, швыряя серебром,—

Пожалуйста! Мы вас за горло не берем.

Грехи отпущены. Народ презренье копит.

Он спину повернул и срока не торопит.

Но нашей вольности не трогать, господа!

Она живет в сердцах, спокойна и тверда,

И знает все дела, ошибки и сужденья,

И ждет вас! Эта речь звучит ей в подтвержденье.

Попробуй кто-нибудь, посмей коснуться лишь —

Увидишь сам, куда и как ты полетишь!

Пускай и короли, воришек атаманы,

Набьют широкие атласные карманы

Бюджетом всей страны и хлебом нищих, но

Права народные украсть им не дано.

Республику в карман не запихнете, к счастью!

Два стана: весь народ — и клика вашей масти.

Голосовали мы — проголосуем впредь.

Прав человеческих и богу не стереть.

Мы — суверен страны. Нам все-таки угодно

Царить, как хочется, и выбирать свободно,

И списки составлять из нужных нам людей.

Мы просим в урны к нам не запускать когтей!

Не сметь мошенничать, пока здесь голосуют!

А кто не слушает, такой гавот станцуют,

Так весело для них взмахнут у нас смычки,

Что десять лет спустя быть им белей муки!

321. РАССТРЕЛЯННЫЕ

Свершилось. Всюду смерть. Не надо жалких фраз.

К проклятой той стене придем в последний раз.

Всё вихрем сметено. Запомним эту дату.

Воскликнул человек: «Прощай, мой брат!» — солдату.

Сказала женщина: «Мой муж убит, а мне,

Виновен он иль нет, осталось встать к стене.

Раз мы делили с ним всю жизнь нужду и горе,

Раз муж товарищем мне был, то я не спорю.

Вы мужа отняли, пришел и мой конец.

Стреляйте прямо в грудь. Спасибо за свинец».

На черных площадях лежат вповалку трупы.

Шло двадцать девушек. Конвой забрал всю группу.

Но песня девушек, живая прелесть их

Встревожили толпу. И общий гомон стих.

Прохожий удивлен: «Куда же вы, красотки?»

— «Нас гонят на расстрел», — раздался голос

                                                                                 кроткий.

В казарме мрачный гул. Казарма заперта.

Но кажется, что гром ворочает врата,

Ведущие в ничто. Ни вскрика, ни рыданий.

Как будто смерть сама стыдится страшной дани,

А тысячи спешат из мрака и нужды

На волю вырваться — и гибелью горды.

Они спокойны. Всех к стене поставят рядом.

Вот внучка с дедушкой. Старик с померкшим

                                                                     взглядом.

А внучка весело кричит команду: «Пли!»

Они свой горький смех с презреньем пронесли

В конце трагедии, как знамя. В чем же дело?

Иль жизнь им не мила, иль кровь похолодела?

Задумайся о них, мыслитель и пророк!

Пришел чудесный май, пришел для сердца срок

В цветенье, в радости блаженной раствориться.

Ведь эта девушка смеяться мастерица.

Проснулось бы дитя при солнечных лучах.

Согрелся бы старик, что в декабре зачах.

Ведь эти существа, ведь эти парижане

Могли бы услыхать пчелиное жужжанье,

И пенье ранних птиц, и аромат цветов.

Ведь каждый юноша влюбиться был готов…

Но в долгожданный миг весеннего расцвета

Пришла безглазая и прекратила это!

Внезапно выросла на черном их пути!

Могли бы воплями всё небо потрясти,

Призвать на помощь всех, провозглашая всюду

Позор карателям, проклятье самосуду,

Иль ползать у стены, или в толпе пропасть,

Укрыться, убежать, взмолиться и проклясть,

Завыть от ужаса… Нет! Не было в том нужды.

Всему, что свершено, они остались чужды.

Не крикнули: «Постой! На помощь! Пощади!»

Не ужаснулись, что могила впереди.

Как будто весть о ней давно в мозгу звенела

И яма братская в самой душе чернела.

Смерть, здравствуй!

                          С нами жить — невыносимо им.

Что же мы сделали согражданам своим?

Мы разоблачены. Кто мы такие с вами,

Что перед этими кладбищенскими рвами

У них ни жалобы, ни вздоха не нашлось?

Мы плачем — только мы. А им не надо слез.

Откуда этот мрак? Но ни тревогой поздней,

Ни поздней жалостью не уничтожишь розни.

Как защитили мы тех женщин? Как и где

Трепещущих детей лелеяли в нужде?

Работу дали им, читать их научили?

Не дали ничего — и ярость получили!

Ни света, ни любви! И в нищете нагой

Был голоден один и замерзал другой.

Горит ваш Тюильри, в отместку подожженный!

И вот от имени всей голытьбы сраженной

Я объявляю вам, бездушные сердца,

Что мертвое дитя дороже нам дворца.

Вот почему они так грозно погибали,

Не жаловались нам и шеи не сгибали,

Шли равнодушные, веселые вперед

И молча рухнули, когда настал черед.

Приговоренные расстреляны сегодня.

Нужда безвыходна — но гибель безысходней.

………………………………………

Поймите! Саваны покрыли их тела.

Я говорю, что тень содеянного зла

Висит над обществом, безжизненным отныне.

Что их предсмертный смех грознее, чем унынье.

Что должен трепетать живущий человек

Пред этой легкостью уйти от нас навек!

322. ВО МРАКЕ

Старый мир

Волна! Не надо! Прочь! Назад! Остановись!

Ты никогда еще так не взлетала ввысь!

Но почему же ты угрюма и жестока?

Но почему кричит и воет пасть потока?

Откуда ливень брызг, и мрак, и грозный гул?

Зачем твой ураган во все рога подул?

Валы вздымаются и движутся, как чудо…

Стой! Я велю тебе! Не дальше, чем досюда!

Всё старое — закон, столбы границ, узда,

Весь мрак невежества, вся дикая нужда,

Вся каторга души, вся глубь ее кручины,

Покорность женщины и власть над ней мужчины,

Пир, недоступный тем, кто голоден и гол,

Тьма суеверия, божественный глагол,—

Не трогай этого, не смей сдвигать святыни!

Молчи! Я выстроил надежные твердыни

Вкруг человечества! Крепка моя стена!

Но ты еще рычишь? Еще растешь, волна?

Кипит водоворот, немилосердно воя.

Вот старый часослов, вот право вековое,

Вот пляшет эшафот на гребне волн крутых…

Не трогай короля! Увы, король — бултых.

Не оскорбляй святых, не подступай к ним близко!

Стой — это судия! Стой — это сам епископ!

Сам бог велит тебе, — прочь, осади назад!..

Как? Ты не слушаешь? Твои валы грозят

Уничтоженьем — мне, моей ограде мирной?

Волна

Ты думал, я прилив, — а я потоп всемирный!

Шарль Бодлер

323. ВЕЛИКАНША

Когда во мгле веков природа-мать рожала

Чуть ли не каждый день чудовищный приплод,

Я с великаншею сдружился бы, пожалуй,

И льнул к ее ногам, как сладострастный кот.

Я любовался бы, как девственница дышит,

Как забавляется зловещею игрой,

Как в сердце у нее опасный пламень пышет

И влажные глаза туманятся порой.

Я наблюдал бы рост могучий с удивленьем,

Карабкался бы вверх по согнутым коленям,

А в летний зной, когда на черно-синий мох

Она простерлась бы и тень ее скрывала,—

Спал на ее груди, меж двух живых холмов,

Как мирный городок у горного провала.

324. ТАНЕЦ ЗМЕИ

Как эта женственная кожа

         В смуглых отливах

На матовый муар похожа

         Для глаз пытливых!

Я в запахе прически душной

         Чую жемчужный

Приморский берег, бриз воздушный

         В гавани южной,

И расстаюсь с моей печалью

         В томленье странном,

И, словно парусник, отчалю

         К далеким странам.

В твоих глазах ни тени чувства,

         Ни тьмы, ни света —

Лишь ювелирное искусство,

         Блеск самоцвета.

Ты, как змея, качнула станом,

         Зла и бездушна,

И вьешься в танце непрестанном,

         Жезлу послушна.

И эта детская головка

         В кудрях склоненных

Лишь балансирует неловко,

         Словно слоненок.

А тело тянется, как будто,

         В тумане рея,

Шаланда в зыбь недвижной бухты

         Роняет реи.

Не половодье нарастает,

         Льды раздвигает —

То зубы белые блистают,

         Слюна сбегает.

Какой напиток в терпкой пене

         Я залпом выпью,

Какие звезды упоенья

         В туман просыплю!

325. КОТ

1

В мозгу моем гуляет важно

Красивый, кроткий, сильный кот

И, торжествуя свой приход,

Мурлычет нежно и протяжно.

Сначала песня чуть слышна —

В басовых тихих переливах,

Нетерпеливых и ворчливых,

Почти загадочна она.

И вот она струит веселье

В глубины помыслов моих,

Похожа на певучий стих,

На опьяняющее зелье.

Смиряет злость мою сперва

И чувство оживляет сразу.

Чтобы сказать любую фразу,

Коту не надобны слова.

Он не царапает, не мучит

Тревожных струн моей души

И только царственно в тиши

Меня, как скрипку, петь научит,

Чтобы звучала скрипка в лад

С твоею песенкой целебной,

Кот серафический, волшебный,

С гармонией твоих рулад!

2

Двухцветной шкурки запах сладкий

В тот вечер я вдохнул слегка,

Когда ласкал того зверька

Один лишь раз, и то украдкой.

Домашний дух иль божество,

Всех судит этот идол вещий,

И кажется, что наши вещи —

Хозяйство личное его.

Его зрачков огонь зеленый

Моим сознаньем овладел.

Я отвернуться захотел,

Но замечаю удивленно,

Что сам вовнутрь себя глядел,

Что в пристальности глаз зеркальных,

Опаловых и вертикальных,

Читаю собственный удел.

326. ТРУБКА

Давно писателю близка,

Я только трубка-самокурка

С головкой кафра или турка

И ублажаю знатока.

Когда гнетет его тоска,

Когда темна его конурка,

Я словно сельская печурка,

Что согревает бедняка.

Я эту душу занавешу

Как бы завесой дымовой,

И он забудет сумрак свой.

В колечках дыма распотешу

Его тревогу, а тоску

Всю целиком заволоку.

327. К ПРОШЕДШЕЙ МИМО

Оглушительно улица выла, когда

Эта юная женщина в трауре полном

Подняла край вуали движеньем безмолвным —

И прошла, словно статуя, странно горда.

Только стройные ноги мелькнули мгновенно.

Но я пил в этом взоре, как пьяница пьет,

Наслажденье, которое тут же убьет,

Наважденье, которое самозабвенно.

Проблеск молнии… Ночь! Лишь на миг красотой

Воскрешен и отравлен! Но миг этот прожит.

Только в вечности я прикажу тебе: стой!

Впрочем, так далеко! Да и поздно, быть может!

У меня нет примеч от тебя и следа…

Как тебя я любил бы, ты знала тогда?!

328. К ПОРТРЕТУ ОНОРЕ ДОМЬЕ

Изображенный здесь на диво,

Художник смелый, выйдя в бой,

Смеяться учит над собой,—

Он мастер мудрый и правдивый.

Его веселые листы

Полны энергии великой.

И Зло со всей своею кликой

Такой страшится прямоты.

В изломах контуров и линий

Ни Мефистофель, ни Мельмот

Нам сердце стужей не проймет,

Не вспыхнут факелы Эринний.

Там — сатанинская игра,

Отчаянье, уничиженье.

Здесь — яркое воображенье,

Провозглашение Добра.

Артюр Рембо

329. СПЯЩИЙ В ЛОЖБИНЕ

Беспечно плещется речушка, и цепляет

Прибрежную траву, и рваным серебром

Трепещет, а над ней полдневный зной пылает,

И блеском пенится ложбина за бугром.

Молоденький солдат с открытым ртом, без кепи,

Всей головой ушел в зеленый звон весны.

Он крепко спит. Над ним белеет тучка в небе.

Как дождь, струится свет. Черты его бледны.

Озябший, крохотный, как будто бы спросонок

Чуть улыбается хворающий ребенок.

Природа, приголубь солдата, не буди!

Не слышит запахов, и глаз не поднимает,

И в локте согнутой рукою зажимает

Две красные дыры меж ребер на груди.

330. ПАРИЖСКАЯ ОРГИЯ, ИЛИ ПАРИЖ ЗАСЕЛЯЕТСЯ ВНОВЬ

Зеваки, вот Париж! С вокзалов к центру согнан.

Дохнул на камни зной — опять они горят.

Бульвары людные и варварские стогна.

Вот сердце Запада, ваш христианский град!

Провозглашен отлив пожара! Всё забыто.

Вот набережные, вот бульвары в голубом

Дрожанье воздуха, вот бивуаки быта…

Как их трясло вчера от наших красных бомб!

Укройте мертвые дворцы в цветочных купах!

Бывалая заря вам вымоет зрачки.

Как отупели вы, копаясь в наших трупах,—

Вы, стадо рыжее, солдаты и шпики!

Принюхайтесь к вину, к весенней течке сучьей!

Игорные дома сверкают. Ешь, кради!

Весь полуночный мрак, соитьями трясущий,

Сошел на улицу. У пьяниц впереди

Есть напряженный час, когда, как истуканы,

В текучем мареве рассветного огня

Они уж ничего не выблюют в стаканы

И только смотрят вдаль, молчание храня…

Во здравье задницы, в честь Королевы вашей!

Внимайте грохоту отрыжек и, давясь

И обжигая рот, сигайте в ночь, апаши,

Шуты и прихвостни! Парижу не до вас.

О грязные сердца! О рты невероятной Величины!

Сильней вдыхайте вонь и чад!

И вылейте на стол, что выпито, обратно, —

О победители, чьи животы бурчат!

Раскроет ноздри вам немое отвращенье,

Веревки толстых шей издергает чума…

И снова — розовым затылкам нет прощенья.

И снова я велю вам всем сойти с ума —

За то, что вы тряслись, за то, что, цепенея,

Припали к животу той Женщины, за ту

Конвульсию, что вы делить хотели с нею,

И, задушив ее, шарахались в поту!

Прочь, сифилитики, монархи и паяцы!

Парижу ли страдать от ваших древних грыж

И вашей хилости и ваших рук бояться?

Он начисто от вас отрезан — мой Париж!

И в час, когда внизу, барахтаясь и воя,

Вы околеете, без крова, без гроша,—

Блудница красная всей грудью боевою,

Всем торсом выгнется, ликуя и круша!

Когда, любимая, ты гневно так плясала?

Когда, под чьим ножом так ослабела ты?

Когда в твоих глазах так явственно вставало

Сиянье будущей великой доброты?

О полумертвая, о город мой печальный!

Твоя тугая грудь напряжена в борьбе.

Из тысячи ворот бросает взор прощальный

Твоя История и плачет по тебе.

Но после всех обид и бед благословенных,

О, выпей хоть глоток, чтоб не гореть в бреду!

Пусть бледные стихи текут в бескровных венах!

Позволь, я пальцами по коже проведу.

Не худо все-таки! Каким бы ни был вялым,

Дыханья твоего мой стих не прекратит.

Не омрачит сова, ширяя над обвалом,

Звезд, льющих золото в глаза кариатид.

Пускай тебя покрыл, калеча и позоря,

Насильник! И пускай на зелени живой

Ты пахнешь тлением, как злейший лепрозорий, —

Поэт благословит бессмертный воздух твой!

Ты вновь повенчана с певучим ураганом,

Прибоем юных сил ты воскресаешь, труп!

О город избранный! Как будет дорога нам

Пронзительная боль твоих заглохших труб!

Поэт подымется, сжав руки, принимая

Гнев каторги и крик погибших в эту рань.

Он женщин высечет зеленой плетью мая.

Он скачущей строфой ошпарит мразь и дрянь.

Все на своих местах. Всё общество в восторге.

Бордели старые готовы к торжеству.

И от кровавых стен, со дна охрипших оргий

Свет газовых рожков струится в синеву.

331. РУКИ ЖАНН-МАРИ

Ладони этих рук простертых

Дубил тяжелый летний зной.

Они бледны, как руки мертвых,

Они сквозят голубизной.

В какой дремоте вожделений,

В каких лучах какой луны

Они привыкли к вялой лени,

К стоячим водам тишины?

В заливе с промыслом жемчужным,

На грязной фабрике сигар

Иль на чужом базаре южном

Покрыл их варварский загар?

Иль у горячих ног мадонны

Их золотой завял цветок,

Иль это черной белладонны

Струится в них безумный сок?

Или, подобно шелкопрядам,

Сучили синий блеск они,

Иль к склянке с потаенным ядом

Склонялись в мертвенной тени?

Какой же бред околдовал их,

Какая льстила им мечта

О дальних странах небывалых

У азиатского хребта?

Нет, не на рынке апельсинном,

Не у подножия божеств,

Не полоща в затоне синем

Пеленки крохотных существ,

Не у поденщицы сутулой

Такая жаркая ладонь,

Когда ей щеки жжет и скулы

Костра смолистого огонь.

Мизинцем ближнего не тронув,

Они крошат любой утес,

Они сильнее першеронов,

Жесточе поршней и колес.

Как в горнах красное железо,

Сверкает их нагая плоть

И запевает «Марсельезу»

И никогда — «Спаси, господь».

Они еще свернут вам шею,

Богачки злобные, когда,

Румянясь, пудрясь, хорошея,

Вы засмеетесь без стыда!

Сиянье этих рук влюбленных

Мальчишкам голову кружит.

Под кожей пальцев опаленных

Огонь рубиновый бежит.

Обуглив их у топок чадных,

Голодный люд их создавал.

Грязь этих пальцев беспощадных

Мятеж недавно целовал.

Безжалостное солнце мая

Заставило их побледнеть,

Когда, восстанье поднимая,

Запела пушечная медь.

О, как мы к ним прижали губы,

Как трепетали дрожью их!

И вот их сковывает грубо

Кольцо наручников стальных.

И, вздрогнув, словно от удара,

Внезапно видит человек,

Что, не смывая с них загара,

Он окровавил их навек.

332. ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ

Между тем как несло меня вниз по теченью,

Краснокожие кинулись к бичевщикам,

Всех раздев догола, забавлялись мишенью,

Пригвоздили их намертво к пестрым столбам.

Я остался один без матросской ватаги.

В трюме хлопок промок и затлело зерно.

Казнь окончилась. К настежь распахнутой влаге

Понесло меня дальше, куда — всё равно.

Море грозно рычало, качало и мчало,

Как ребенка, всю зиму трепал меня шторм,

И сменялись полуострова без причала,

Утверждал свою волю соленый простор.

В благодетельной буре теряя рассудок,

То как пробка скача, то танцуя волчком,

Я гулял по погостам морским десять суток,

Ни с каким фонарем маяка не знаком.

Я дышал кислотою и сладостью сидра.

Сквозь гнилую обшивку сочилась волна.

Якорь сорван был, руль переломан и выдран,

Смыты с палубы синие пятна вина.

Так я плыл наугад, погруженный во время,

Упивался его многозвездной игрой

В этой однообразной и грозной поэме,

Где ныряет утопленник, праздный герой.

Лиловели на зыби горячечной пятна,

И казалось, то в медленном ритме стихий

Только жалоба горькой любви и понятна —

Крепче спирта, пространней, чем ваши стихи.

Я запомнил свеченье течений глубинных,

Пляску молний, сплетенную, как решето,

Вечера — восхитительней стай голубиных,

И такое, чего не запомнил никто.

Я узнал, что в отливах таинственной меди

Меркнет день и расплавленный запад лилов,

Как, подобно развязкам античных трагедий,

Потрясает раскат океанских валов.

Снилось мне в снегопадах, лишающих зренья,

Будто море меня целовало в глаза.

Фосфорической пены цвело озаренье,

Животворная, вечная та бирюза.

И когда месяцами, тупея от гнева,

Океан атакует коралловый риф,

Я не верил, что встанет Пречистая Дева,

Звездной лаской рычанье его усмирив.

Понимаете, скольких Флорид я коснулся?

Там зрачками пантер разгорались цветы,

Ослепительной радугой мост изогнулся,

Изумрудных дождей кочевали гурты.

Я узнал, как гниет непомерная туша,

Содрогается в неводе Левиафан,

Как волна за волною вгрызается в сушу,

Как таращит слепые белки океан.

Как блестят ледники в перламутровом полдне,

Как в заливах, в лиманной грязи, на мели

Змеи вяло свисают с ветвей преисподней

И грызут их клопы в перегное земли.

Покажу я забавных рыбешек ребятам,

Золотых и поющих на все голоса,

Перья пены на острове, спячкой объятом,

Соль, разъевшую виснущие паруса.

Убаюканный морем, широты смешал я,

Перепутал два полюса в тщетной гоньбе.

Прилепились медузы к корме обветшалой.

И, как женщина, пав на колени в мольбе,

Загрязненный пометом, увязнувший в тину,

В щебетанье и шорохе маленьких крыл,

Утонувшим скитальцам, почтив их кончину,

Я свой трюм, как гостиницу на ночь, открыл.

Но, укрывшись в той бухте лесистой и снова

В море выброшен крыльями мудрой грозы,

Не замечен никем с монитора шального,

Не захвачен купечеством древней Ганзы,

Лишь всклокочен, как дым, и, как воздух, непрочен,

Продырявив туманы, что мимо неслись,

Накопивший — поэтам понравится очень! —

Лишь лишайники солнца и мерзкую слизь,

Убегавший в огне электрических скатов

За морскими коньками по кипени вод,

С вечным звоном в ушах от громовых раскатов,

Когда рушился ультрамариновый свод,

Сто раз крученый-верченый насмерть в мальстреме.

Захлебнувшийся в свадебных плясках морей,—

Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь время,

О Европе тоскую о древней моей.

Помню звездные архипелаги, но снится

Мне причал, где неистовый мечется дождь,

Не оттуда ли изгнана птиц вереница,

Золотая денница, Грядущая Мощь?

Слишком долго я плакал! Как юность горька мне,

Как луна беспощадна, как солнце черно!

Пусть мой киль разобьет о подводные камни,

Захлебнуться бы, лечь на песчаное дно!

Ну, а если Европа, то пусть она будет,

Как озябшая лужа, грязна и мелка,

Пусть на корточках грустный мальчишка закрутит

Свой бумажный кораблик с крылом мотылька.

Надоела мне зыбь этой медленной влаги,

Паруса караванов, бездомные дни,

Надоели торговые чванные флаги

И на каторжных страшных понтонах — огни!

Гийом Аполлинер

333. МОСТ МИРАБО

Под мостом Мирабо вечно новая Сена.

               Это наша любовь

               Для меня навсегда неизменна,

Это горе сменяется счастьем мгновенно.

               Снова пробило время ночное.

               Мое прошлое снова со мною.

И глазами в глаза, и сплетаются руки.

               А внизу под мостом —

               Волны рук, обреченные муке,

И глаза, обреченные долгой разлуке.

               Снова пробило время ночное.

               Мое прошлое снова со мною.

А любовь — это волны, бегущие мимо.

               Так проходит она.

               Словно жизнь, ненадежно хранима,

Иль Надежда, скользящая необгонимо.

     Снова пробило время ночное.

               Мое прошлое снова со мною.

Дни безумно мгновенны, недели мгновенны,

               Да и прошлого нет.

               Все любви невозвратно забвенны…

Под мостом круговерть убегающей Сены.

               Снова пробило время ночное.

               Мое прошлое снова со мною.

334. КОМЕДИАНТЫ

Вдоль садов бредет их орда,

Удаляется в никуда,

Мимо серых харчевен, мимо

Деревень безлюдных гонима.

Впереди ватага ребят.

В смутных грезах взрослые спят.

Им достаточно лишь привета,

Чтобы вишни падали с веток.

У них золотом блещет всё —

Мандолины, бубны, серсо.

Подмигнул медведь обезьяне —

Просят умники подаянья.

335. ЦЫГАНКА

Ты, цыганка, заранее знала,

Что впотьмах наши жизни бредут.

Попрощались мы с нею, и тут

Нас Надежда в пути обогнала.

А любовь тяжела, как медведь,

Что старается танцам учиться.

Есть бесперая синяя птица.

Да и нищие молятся ведь.

Знают люди, что время их судит.

Но надежда любить по пути

Нам позволила руки сплести.

Что сулила цыганка, то будет.

336. ЧТО ЕСТЬ

Есть корабль, увозящий мою дорогую.

Есть вверху дирижабли и полночь в личинках, где вызрели звезды.

Есть подводная лодка врага, что грозит моей милой.

Есть вокруг меня тысячи маленьких елок, разбитых снарядами.

Есть бедняк пехотинец, ослепший от газа фосгена.

Есть траншеи, где мы искромсали Ницше, и Гёте, и Кёльн.

Есть письмо запоздавшее — вот отчего я зачах.

Есть в планшете моем фотографии милой моей.

Есть тревога на лицах у пленных, бредущих гуськом.

Есть прислуга вокруг батарей орудийных,

Есть обозный, бегущий рысцой к одинокому дереву.

Есть шпион — говорят, он остался невидимым, как горизонт.

Есть цветущий, как лилия, лик моей милой.

Есть еще капитан, ожидающий в сильной тревоге известий с Атлантики.

Есть солдаты, которые делают в полночь доски для новых гробов.

Есть вопящие женщины в Мехико, они молят Христа о маисе.

Есть Гольфстрим, благодатный и теплый.

Есть повсюду кресты, здесь и там.

Есть на кактусах винные ягоды в знойном Алжире.

Есть сплетенные длинные руки любви.

Есть осколок снаряда — чернильница сантиметров

                                 в пятнадцать, потерять ее я не могу.

Есть седло у меня, всё промокшее в ливне.

Есть бегущие реки, которые не возвращаются.

Есть любовь, что влечет меня нежно вперед.

Был и бош, он попался нам в плен с пулеметом.

Есть на свете счастливцы, которые не воевали ни разу.

Есть индусы, которые смотрят на запад, на наши поля удивленно.

Они думают грустно о тех, что, наверно, назад не вернутся,

Оттого что на этой далекой войне научились играть в невидимок.

337. ЕСЛИ Я ТАМ ПОГИБНУ…

Если я там погибну, в бою у переднего края,

Целый день ты проплачешь, Лулу, о моя дорогая.

Быстро память моя улетучится, дай только срок.

И снаряд, разорвавшийся там, у переднего края,

Тот красивый снаряд превратится в непрочный цветок.

В скором времени память моя растворится в пространстве,

Моей кровью она окровавит миры, и моря,

И долины, и горы, и звезды в предвечном убранстве.

И, окрашена кровью в распахнутом настежь пространстве,

Возмужает окрепшая, полная силы заря.

Всей потерянной памятью снова живущий вовеки,

Я прильну к твоей нежной груди и смежу твои веки,

Распущу твои волосы и зацелую уста.

Ты со мной не состаришься, ты обновишься навеки,—

Ты останешься вечно такой, молода и чиста.

Это кровь моя брызжет и заново мир украшает,

Это солнце свершает свой круг, запылав от нее,

Крепче пахнут цветы, и волна за волной поспешает,

И любовь моя заново, заново мир украшает,

И счастливый любовник вторгается в тело твое!

Если я и погибну, Лулу, обречен на забвенье,—

Вспоминай меня всё же, задумайся хоть на мгновенье

О любви нашей юной, о пламени наших ночей.

Моя кровь превратилась в прозрачный и звонкий ручей, —

Не горюй ни о чем, хорошей, не жалей о забвенье,

О единственная — в сумасшедшем бреду вдохновенья!

Жан Кокто

338. БАРАБАННАЯ ДРОБЬ

Я тебя обожаю, солнце, дико,

Пред тобой ползу на брюхе, владыка!

Лакировщик винограда, яблок и груш,

На меня свой яркий лубок обрушь!

Дуби мне кожу, вытри мой пот,

Избавь меня от прочих забот.

Блеснул зубами негр. Смотри —

Он черен снаружи, розов внутри.

Я черен внутри, розов снаружи,—

От превращенья не стану хуже.

Повтори меня в существе другом,

Как ты Гиацинта сделал цветком.

Стрекоза ненормально вверх сиганула.

На меня из печки хлебом пахнуло.

Преврати сейчас же полдневный зной

В прохладу ночи, в сумрак лесной.

Преврати мой бред в то самое Древо,

Под которым Змей любезничал с Евой.

Помоги привыкнуть к миру обид,

К тому, что мой бедный друг убит.

Лотерею свою быстрей разгрузи,

Расставляй на полках дорогие призы.

Не нуждаемся мы в стеклянных бусах, —

Припаси их в Антилах для голопузых.

Выбирай нарядней нам барахло,

Чтобы в ноздри било и сердце жгло!

Чтоб арпеджио скрипок пело мажорно

В салоне зеркал, в палатке обжорной!

Укроти мой нрав, распали мой бред,

Шарлатан, хозяин золотых карет!

Пусть вьется по жилету цепь золотая.

… Я сам не знаю, о чем болтаю…

Моя тень внезапно ушла от меня.

Твой зверинец, солнце, полон огня.

Директор цирка, синьор Чинизелли,

Завари мне покрепче пьяное зелье!

Ты клоун-смехач, матадор-лихач,

Циркач, летящий по небу вскачь.

Ты негр, чемпион мирового бокса,

О твои лучи экватор обжегся.

Я всё терплю. Я лишь хорошею,

Когда ты дубасишь меня по шее.

Я славить ныне и присно рад,

О солнце, твой упоительный ад!

339. «Весь грузный хлам веков, всё золото музеев…»

Весь грузный хлам веков, всё золото музеев —

                      Как мне постыло всё!

Пускай же сокрушит дремоту ротозеев

                      Работа Пикассо!

Пускай всплывает вверх вся мебель наших комнат,

                      Все двери отперты,

Все руки ищут рук, все рты себя не помнят —

                      Ждут поцелуев рты.

Художник с музами сдружился в пляске вечной

                      И властною рукой

Из беспорядочности создал человечный

                      Порядок и покой.

Поль Элюар

340. СВОБОДА

На школьных своих тетрадках

И на древесной коре,

На зыбких холмах песчаных

Я имя твое пишу.

На всех страницах прочтенных,

На всех страницах пустых,

На крови, камне и пепле

Я имя твое пишу.

На золоченых картинах,

На королевских венцах,

На воинском вооруженье

Я имя твое пишу.

На пустырях и в дебрях,

На птичьих гнездах в кустах,

На всех отголосках детства

Я имя твое пишу.

На очарованьях ночи,

На белом хлебе дневном,

На первых днях обрученья

Я имя твое пишу.

На всех осколках лазури,

На глади лунных озер,

На солнечных водоемах

Я имя твое пишу.

На беспредельных равнинах,

На крыльях летящих птиц,

На мельничных сонных крыльях

Я имя твое пишу.

На каждом луче рассветном,

На море, на кораблях,

На горных безумных высях

Я имя твое пишу.

На облачных испареньях,

На струях косых дождей,

На ураганных ливнях

Я имя твое пишу.

На всех мерцающих формах,

На бубенцах цветов,

На явно видимой правде

Я имя твое пишу.

На торной прямой дороге,

На опустевшей тропе,

На площади многолюдной

Я имя твое пишу.

На лампе, в ночи зажженной,

На лампе, погасшей к утру,

На всех домах, где бы ни жил,

Я имя твое пишу.

На зеркале, отразившем

Пустое мое жилье,

На теплой пустой постели

Я имя твое пишу.

На шерстке доброй собаки,

На острых ее ушах,

На лапах ее неуклюжих

Я имя твое пишу.

На каждой близкой мне плоти,

На лбу любимых друзей,

На каждой раскрытой ладони

Я имя твое пишу.

На окнах, раскрытых настежь,

На полуоткрытых губах,

Внимательно молчаливых,

Я имя твое пишу.

На брошенных укрепленьях,

На сломанных фонарях,

На стенах тоски вседневной

Я имя твое пишу.

На гибели без возврата,

На голом сиротстве своем,

На шествиях погребальных

Я имя твое пишу.

На возвращенном здоровье,

На дерзости, что прошла,

На безрассудных надеждах

Я имя твое пишу.

Могуществом этого слова

Я возвращаюсь к жизни,

Рожденный дружить с тобою,

Рожденный тебя назвать —

Свобода!

341. МУЖЕСТВО

Париж продрог. Париж не ел три дня

Ни корки, ни печеного каштана.

Плетется он в лохмотьях стариковских

И стоя спит, задохшийся в метро.

Но беднякам остались, кроме горя,

Вся мудрость, всё безумие Парижа,

Его огонь, его священный разум,

И доброта его, и красота.

Так не зови на помощь!

Ты сущность, не сравнимая ни с чем.

В твоих глазах нет смертной наготы,

Нет тусклости — одно возникновенье

Живого человеческого света.

Как угорь — скользкий и тугой, — как шпага,

Изобретательный и мудрый город,

Не терпишь ты несправедливой власти.

В ней беспорядок злейший для тебя.

И ты освободишься!

Трепещущая юная звезда,

Надежда, пережившая невзгоду,

Освободишься ты от лжи и грязи.

Мы нашим братьям мужества желаем.

Ни шпаг у нас, ни касок, ни сапог —

Есть только пламя в напряженных жилах.

Все лучшие меж нами — мертвецы,

Но кровь их перельется в наше сердце.

Подходит час парижского рассвета.

Подходит миг освобожденья.

Раскрыта площадь настежь для весны.

У идиотской силы есть низы,

Рабы, которых мы зовем врагами:

Едва поняв,

Едва достигнув пониманья,

Восстанут сами.

342. ЦЕЛЬ ПОЭЗИИ — ПОЛЕЗНАЯ ПРАВДА

Когда я говорил, что солнышко в лесу

Подобно женщине, отдавшейся в постели,

Вы мне поверили, вы подчинились мне.

Когда я говорил, что этот день дождливый

Струится и звенит в любовной нашей лени,

Вы мне поверили, чтобы продлить любовь.

Когда я говорил, что на плетеном ложе

Свил гнездышко птенец, не говорящий «да»,

Вы мне поверили, деля мою тревогу.

Когда я говорил, что в родниковой влаге

Ключ от большой реки, несущей людям зелень,

Вы мне поверили еще сильней и глубже.

Но если я пою об улице моей,

О всей моей стране, об улице без края,

Вы мне не верите, вы прячетесь в пустыню.

Бесцельна ваша жизнь. Забыли вы, что людям

Необходима связь, надежда и борьба,

Чтоб этот мир познать и переделать мир.

Всем сердцем бьющимся хочу я вас увлечь.

Я слаб, но я расту, и я живу еще.

Мне странно говорить о вашем пробужденье,

Когда хочу вам дать единство и свободу

Не только в тростниках свирели заревой,

Но рядом с братьями, построившими правду.

343. ВСЁ СКАЗАТЬ

Всё — это всё сказать. И мне не хватит слов,

Не хватит времени и дерзости не хватит.

Я брежу, наугад перебирая память,

Я нищ и неучен, чтоб ясно говорить.

Всё рассказать — скалу, дорогу, мостовую,

Прохожих, улицу, поля и пастухов,

Зеленый пух весны и ржавчину зимы

И холод и жару, их совокупный труд.

Я покажу толпу и в каждом первом встречном —

Его отчаянье, его одушевленье,

И в каждом возрасте мужского поколенья —

Его надежду, кровь, историю и горе.

Я покажу толпу в раздоре исполинском,

Всю разгороженную, как могилы кладбищ,

Но ставшую сильней своей нечистой тени,

Разбившую тюрьму, свалившую господ.

Семью рабочих рук, семью листвы зеленой,

Безликого скота, бредущего к скоту.

И реку, и росу в их плодотворной силе,

И правду начеку, и счастие в цвету.

Смогу ли я судить о счастии ребенка

По кукле, мячику и солнышку над ним?

Посмею ли сказать о счастии мужчины,

Узнав его жену и крохотных детей?

Смогу ли объяснить любовь, ее причины,

Трагедию свинца, комедию соломы

Сквозь машинальный ход ее вседневных дел,

Сквозь вечный жар ее неугасимых ласк?

Смогу ли я связать в единство эту жатву

И жирный чернозем — добро и красоту

И приравнять нужду к желаниям моим,

Сцепленье шестерен — к тому, чем я томим?

Найду ли столько слов, чтоб ненависть прикончить,

Чтоб стихла ненависть в широких крыльях гнева,

Чтоб жертва поднялась на палачей своих?

Для революции найду ли я слова?

Есть золото зари в глазах, открытых смело,—

Всё любо-дорого для них, всё новизна.

Мельчайшие слова пословицами стали,

Превыше бед и мук простое пониманье.

Смогу ли возразить — достаточно ли твердо —

Всем одиночествам, всем маниям нелепым?

Я чуть что не погиб, не смогши защищаться,

Как связанный боец с забитым кляпом ртом.

Я чуть не растворил себя, свой ум и сердце

В бесформенной игре, во всех летучих формах,

Что облекали гниль, распад и унижение,

Притворство и войну, позор и равнодушье…

Еще немного — и меня б изгнали братья.

На веру я примкнул к их боевым делам.

От настоящего я больше взял, чем можно,

И лишь о будущем подумать не умел.

Обязан я своим существованьем людям,

Живущим вопреки всеобщему концу.

Я у восставших взял и взвесил их оружье,

И взвесил их сердца, и руки им пожал.

Так человечным стал нехитрый человек.

Песнь говорит о том, что на устах у всех,

Кто за грядущее идет войной на смерть,

На подземельный мрак беспутной мелюзги.

Скажу ли наконец, что в погребе прокисшем,

Где бочки спрятаны, открыта настежь дверь,

Нацежен летний зной в сок виноградных лоз,—

Я виноградаря слова употребляю.

Похожи женщины на воду иль на камень,

Суровы иль нежны, легки иль недотроги.

Вот птицы странствуют наперерез пространству.

Домашний пес урчит, тревожится за кость.

Ночь откликается лишь чудаку седому,

Истратившему жар в банальных перепевах.

Нет, даже эта ночь не сгинет понапрасну.

Сон для меня придет, когда других оставит.

Скажу ли, что над всем владычествует юность,

Морщины на лице усталом замечая?

Над всем владычествует отсветов поток,

Лишь только вытянется из зерна цветок.

Лишь только искренность живая возникает —

Доверчивый не ждет доверья от других.

Пускай ответят мне до всякого вопроса,

Пускай не говорят на языке чужом.

Никто не посягнет дырявить мирный кров,

Жечь эти города и мертвых громоздить.

Я знаю все слова строителей вселенной,

А время для таких — живой первоисточник.

Потребуется смех, но это смех здоровья.

То будет братское веселье навсегда.

То будет доброта такая же простая,

Как к самому себе, когда ты стал любим.

Легчайшим трепетом ответит зыбь морская,

Когда веселье жить свежей соленых волн.

Не сомневайтесь же в стихотворенье этом.

Я написал его, чтоб вычеркнуть вчера.

344. ДОБРАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Есть горячий закон у людей:

Из лозы виноградной делать вино,

Из угля делать огонь,

Из объятий делать детей.

Есть суровый закон у людей:

Уберечь свою суть, несмотря

На войну и на горе,

Несмотря на грозящую гибель.

Есть спокойный закон у людей,

Превращающий воду в свет,

Сновиденья в реальность,

А врагов своих — в братьев.

Это древний закон и новый.

Он растет, совершенствуясь,

От самого сердца ребенка

Вплоть до высшего разума.

345. МЫ ДВОЕ

Мы двое крепко за руки взялись.

Нам кажется, что мы повсюду дома —

Под тихим деревом, под черным небом.

Под каждой крышей, где горит очаг,

На улице, безлюдной в жаркий полдень,

В рассеянных глазах людской толпы,

Бок о бок с мудрецами и глупцами —

Таинственного нет у нас в любви.

Мы очевидны сами по себе,

Источник веры для других влюбленных.

Луи Арагон

346. РАДИО — МОСКВА

Слушай, Франция! В недрах весеннего леса

Чья там песня вплетается в шелест ветвей,

Чья любовь совершенно подобна твоей?

Слушай, слушай! Откройся доверчиво ей.

Слушай, Франция! Есть на земле «Марсельеза»!

О, далекая, — как она нас отыскала?

Еле слышимый еле забрезжил мотив.

Так Роланд погибает, за нас отомстив.

Мавры мечутся. Но, Ронсеваль захватив,

Он швыряет вдогонку им горные скалы.

Бьется сердце. С биеньем его совпадая,

Откликается полная слез старика.

Жанна д’Арк сновиденьями потрясена.

А в глазах у нее вся родная страна —

Вся седая история, вся молодая.

Чей язык это? Кто его переиначит?

Не по школе я знаю грамматику ту.

Так стучит барабан на Аркольском мосту.

Так Барра и Клебер исступленно кричат в темноту:

«Боевая тревога!» — вот что это значит!

Слушай, Франция! Ты не одна. Так запомни:

Не безвыходно горе, ненадолго ночь.

Просыпайся, крестьянская мать или дочь!

Выйди засветло, чтоб партизанам помочь!

Спрячь их на сеновале иль в каменоломне!

До рассвета Вальми остаются часы.

Просыпайся, кто спит! Не сгибайся, кто тужит!

Пусть нас горе не гложет, веселье не кружит.

Пусть примером нам русское мужество служит.

Слушай, Франция! На зиму нож припаси!

347. ЛЕГЕНДА О ГАБРИЕЛЕ ПЕРИ

На старом кладбище в Икри,

В могиле братской, безымянной,

В ночи безлунной и туманной

Остался Габриель Пери.

Но, видно, мученик тревожит

И под землей своих убийц.

Там, где народ простерся ниц,

Любое чудо сбыться может.

Спокойны немцы за Иври:

Там трупы свалены на трупах,

Там в тесноте, в объятьях грубых

Задушен Габриель Пери.

Но палачам не спится что-то!

Недаром злая солдатня,

Французов с кладбища тесня,

К ограде нагнана без счета.

И вот на кладбище в Иври

Никто венка принесть не вправе.

Один убийца топчет гравий,

Напуган призраком Пери.

Но обвиненьем служит чудо:

Прах и в земле не одинок.

Гортензий голубой венок

Расцвел над ним, бог весть откуда

Пускай на кладбище в Иври

Забиты наглухо ворота.

Но в час ночной приносит кто-то

Цветы на бедный прах Пери.

Их столько раз сюда носили!

Осколок неба иль слеза,

Легенды синие глаза

Глядят на черное насилье.

И вот на кладбище в Иври

Тяжелые венки печали

Легчайшим звоном прозвучали,

Чтобы порадовать Пери.

В тех лепестках синеет лоно

Родимых средиземных волн,

Когда он, молодости полн,

Бродил по гавани Тулона.

И дышит кладбище в Иври

Влюбляющим благоуханьем,

Как будто только что с дыханьем

Простился Габриель Пери.

Да! Мертвецы такого рода

Тиранам смерть сулят давно.

Их гибель — грозное вино

Для разъяренного народа.

Пускай на кладбище в Иври

Толпа редеет, гул слабеет,—

Но ветер веет, пламя рдеет

Во имя нашего Пери!

Стрелки, вы помните, когда

Он пел нам песню в час рассвета.

Он здесь давно истлел, но где-то

Еще горит его звезда.

На старом кладбище Иври

Еще поет, еще поет он.

День разгорается. Встает он —

Всё тот же Габриель Пери.

День — это жертвенная смена

Тех, кто в земле, и тех, кто жив.

Сегодня честно отслужив,

День завтра вспыхнет непременно.

На старом кладбище Иври,

В бездушной мгле, в могиле узкой,

Всей кровью жаркою французской

Нам верен Габриель Пери.

348. ПАРИЖ

Где шире дышишь ветром непогоды,

Где зорче видишь в самом сердце тьмы,

Где мужество — как алкоголь свободы,

Где песня — разбомбленных стен углы,

Надежда — горсть нестынущей золы?

Не гаснет жар в твоей печи огромной.

Твой огонек всегда курчав и рыж.

От Пер-Лашез до колыбели скромной

Ты розами осенними горишь.

На всех дорогах — кровь твоя, Париж.

Что в мире чище твоего восстанья,

Что в мире крепче стен твоих в дыму?

Чьей легендарной молнии блистанье

Способно озарить такую тьму?

Чей жар под стать Парижу моему?

Смеюсь и плачу. О, как сердце бьется,

Когда народ, во все рога трубя,

На площадях твоих с врагами бьется!

Велик и грозен, мертвых погребя,

Париж, освободивший сам себя!

349. ПОЭТ ОБРАЩАЕТСЯ К ПАРТИИ

Мне партия дала глаза и память снова.

Я начал забывать, как детский сумрак сна,

Что сердцем я француз, что кровь моя красна.

Я помнил только ночь и цвет всего ночного.

Мне партия дала глаза и память снова.

Мне партия дала родной легенды благо.

Вот скачет Жанна д’Арк, Роландов рог поет.

Там, в Альпах, есть плато, где наш герой встает.

Простейшее из слов опять звенит, как шпага.

Мне партия дала родной легенды благо.

Мне партия дала живую суть отчизны..

Спасибо, партия, за грозный твой урок.

Всё песней быть должно. Мир для нее широк.

И это — боль и гнев, любовь и радость жизни.

Мне партия дала живую суть отчизны.

350. НОЧЬ В МОСКВЕ

Мне странно бродить по Москве, мне странно,

Что всё изменилось и всё сохранно:

Не явственен двадцатилетья след —

Всё тот же город в полуночи снежной,

И звезды башен, и корпус манежный.

А полночь светла, а я уже сед.

Я сбился с пути, я спутался, право!

Был Пушкин слева, теперь он справа.

Рисунок черных решеток в снегу

Бежит, как строки его черновые.

Мерещится, что бульвары впервые

Зовут на прогулку, бегут в пургу.

Чайковский улицу видит далече.

Декабрь порошит ему руки и плечи,

И только взмах этих бронзовых рук

Седую темень слегка колышет,

И только одно изваянье слышит

Рожденье струнных глиссандо вокруг.

Дома исчерчены вспышками света.

Скользящие тени скрестились где-то.

Не дремлет огромный город в ночи.

Над скопищем улиц, над вьюжною пряжей

Высотные зданья стоят на страже,

В пространство звездные шлют лучи.

Вон дом деревянный с крышей зеленой.

Подходит путник, глядит удивленно:

Всё тот же дворник колет дрова,

Как будто внешний вид сохранился,

И только масштаб во всем изменился,

Не тот человек, другая Москва.

Всё выросло вверх, всё в отменном здравье.

Мосты, саженные плечи расправив,

Простерлись над водною быстриной,

И набережных гранитные плиты,

И волны реки естественно слиты

С далекою Волгой, со всей страной.

А там, где стропила до туч взлетели,

Москва потягивается, как в постели,

Как женщина в томных грезах любви.

Как будто сквозь сон улыбнулась жадно,

Как будто видит простор неоглядный

И там размещает стройки свои.

И сильные руки вдаль устремила

К возлюбленному — Грядущему мира.

А с гор Воробьевых, с Ленинских гор,

Откуда ее Бонапарт заметил,

Университет ей смеется, светел,

Грядущий сын ей руки простер.

ИЗ ПОЭЗИИ НАРОДОВ СССР