С АЗЕРБАЙДЖАНСКОГО
Самед Вургун
351. СВОБОДНОЕ ВДОХНОВЕНИЕ
Вижу добрый прищур, вижу ясность лица,
Ранний час, когда день еле-еле сквозит.
Он, вселенную всю распахнув до конца,
Каждый сноп световой прямо в сердце вонзит.
Вдохновенье, лети в поднебесную высь,
Проложи в облаках неисхоженный путь.
Если пущена метко стрела, то промчись.
Издавна повелось, что себя не вернуть.
Вдохновенье мое! Ты опора опор,
Ты охрана охран и порука моя.
Я дышу, я с тобой заодно до сих пор,
Да не буду лишен этой милости я!
Говорил Насими, наш певец дорогой:
«Если праведно жил, то и речь хороша.
Но правдивую речь душат петлей тугой —
В этой петле барыш для мошны торгаша.
Тронь мизинец моллы — завопит этот шут,
Отречется при всех от аллаха молла.
А с ашуга несчастного кожу сдерут —
Что ему эта боль и людская хула!»
О, звезда на заре, мастер наш Насими,
Дальнозоркий стрелок, заглянувший в века!
И осталась в веках и пошла меж людьми,
Не состарилась мысль, и она нам близка.
По сей день Физули безутешно скорбит
У распахнутых в мир озаренных ворот.
Незабытая боль его давних обид
Заставляет рыдать весь восточный народ.
В сединах Физули — та морозная стынь,
Тех пронзительных лет еле видный канун,
Где прошел караван по заносам пустынь,
Где блуждали без крова Лейли и Меджнун!
И приходит еще к нам Вагиф издали,
Чей оборванный саз — как народная грусть.
И курлычут Вагифу вослед журавли,
Его песенный плач повторив наизусть.
От фарсидских письмен, от арабских прикрас
Он навек излечил нашу тюркскую речь.
И, ширяя крылами, та речь понеслась,
Чтоб народ молодой воспитать и увлечь.
Горемычный певец! Будто в камни стены,
Ударялся твой стон о людские сердца.
Только эхо пошло по ущельям страны,
Откликалось навзрыд между скал без конца,
Ты нам мать и отец, нашей песни родник,
Вольный сокол в плену у ручных лебедей,
И я в песню твою, опечаленный, вник,
Чтоб вернуться к своей и сказать о своей!
Вдохновенье мое! Ты опора опор,
Ты охрана охран и порука моя!
Я дышу, я с тобой заодно до сих пор,
Да не буду лишен этой милости я!
Над моей головой нет угрозы ничьей.
Стоном лопнувших струн не прославится саз.
Не сковали мне рук, не лишили речей,
Не нужны небеса для живых моих глаз.
Мне сказали: «Саг-ол!» — это значит: «Живи!»
Орден Ленина мне прикололи на грудь.
Комсомолец-поэт, всем пожаром в крови,
Всею жизнью живу — вот широкий мой путь.
Вдохновенье мое! С того самого дня
Выше гор, дальше туч мою песнь понесли
И курлычут опять надо мной, для меня
Облетевшие мир трубачи журавли.
Мать, качая дитя, пусть меня назовет
Как приветственный звук, как приятную весть,
Колыбельная снова ко мне доплывет —
Значит, друга нашел… Но и недруги есть!
Зорче молнии будь! Оглянись на тихонь,
Тех, что мух на лету превращают в слонов.
Истребителем будь! Под обстрел, под огонь
Двоедушных друзей, прописных болтунов.
Что за умники, глянь! Оцени их сполна.
Их пустые слова — как кимвалы и медь.
Если честного сына любила страна,
Ей за эту любовь не придется краснеть!
Так бичуй, не жалей шулеров-подлипал,
Кто, меняя лицо, не меняет души,
Кто жену продавал, и со всякою спал,
И, вползая ужом, навредил нам в тиши.
Есть еще и такой, что парит в облаках,
Отрешенный от «будничных» наших забот.
Есть другой, что торчит день и ночь в погребках,
Подпевает любому, и с каждым он пьет.
Прочь их с наших путей! Я в работе своей
Был подручным весны. Я природу любил.
О любимая! Шею мне крепче обвей,
Я живые слова, как огонь, раздобыл.
Мое сердце! Не хмурь своих тонких бровей,
Ибо кончилась боль и рассеялся мрак.
Мое сердце! Не хмурь своих тонких бровей,
С малых лет я ночам ненавистник и враг.
Я чеканил слова не за хлеба кусок,
У народа их брал, чтоб народу отдать,
Я не Байроном рос, но могу быть высок.
В жарком сердце не всю исписал я тетрадь.
Человек — это всё. Он властитель земли.
Без него и заря не горит с вышины.
Цель искусства — душа. Только тронь, и вдали
Откликается мир звону каждой струны.
Что мне злая зима, что мне клетка ее?
Спутник милой души, я, как птица, лечу.
Прочь насмешку и злость! Я веселье свое
Добываю трудом, как могу и хочу.
Не отрекся от мира, не ныл: пощади!
Не назвался нулем на родимой земле.
Чайльд Гарольдом с ничтожной обидой в груди
Не уплыл за моря на чужом корабле.
Тот бесчестен и лжив перед родиной, кто
Отречется от нашей любимой страны.
О друзья! Наше небо зарей залито.
Вы в нарядные платья одеться должны.
Птичий гомон в листве, испаренья росы,
Упоение пчел над пыльцою цветка!
О, свободы моей молодые часы!
О, ведущие в даль молодые века!
О, скользящая в зыбь стайка уток речных,
Будь спокойна за свой сизокрылый наряд.
О, земля матерей, что родят семерых,
Вот охрана твоя — юной поросли ряд.
О, весенняя рань, о, моя детвора!
Как светлы эти личики ранней весной!
Веселись же в садах, разгорайся, игра!
Каждой матери люб ее птенчик родной.
Громыхание туч и струение вод!
Не мутней, половодье, гори, как хрусталь.
Человек на земле свое счастье кует,
А не в смутных мечтах, заплывающих вдаль.
Раскрывайся, цветок! Все твои лепестки
Я целую подряд, благовонный апрель.
Пой, бюль-бюль, в цветнике. Мы с тобою близки.
Пьет дыханье мое упоенная трель.
Встаньте, девушки, в ряд! Вы — невесты земли.
Не смущайтесь своих заалевших ланит.
Вы на солнечный свет заглядеться пришли.
Этот мощный огонь вас легко опьянит.
О, родная земля! Свет очам твоим, мать!
О, счастливых знамен ярко пышущий жар!
Если б не было вас, я бы должен сломать
Эту краткую жизнь, мне врученную в дар.
Пограничник-боец! Свет очам твоим, брат!
Зоркий сокол, прими мой привет издали.
Мы с тобою в строю. Мы не знаем преград.
Наше имя — весна и свобода земли.
С ГРУЗИНСКОГО
Галактион Табидзе
352. ЛУНА МТАЦМИНДЫ
Я не видал нигде такой луны безмолвной,
Такой блаженной мглы, благоуханья полной,
Такой голубизны между ветвей древесных,
Таких ночных небес не помню бессловесных,
Как ирис, легкая луна, в монистах света,
Сияньем призрачным так бережно одета.
Метехи и Кура сверкают белизною
Под нежной, призрачной, невиданной луною.
Здесь Церетели наш почиет в смутных грезах.
Над ним, над кладбищем, что утопает в розах,
Мерцанье звездное так чисто и так нежно.
Бараташвили здесь любил бродить, мятежный.
Пускай и я умру, как лебедь в час печальный,
О, лишь бы выразить восторг мой изначальный,
Когда в полночный час цветы глаза раскрыли,
Когда всех снов моих широко плещут крылья
И паруса мои раздуты вдохновеньем
В соседстве с кладбищем, с немым его забвеньем,
Я знаю! Для души, исполненной мечтами,
Путь смерти — тот же путь, усеянный цветами.
Я знаю, что поэт создаст и сказку смело,
Когда такая ночь им властно завладела,
Что рядом с кладбищем я полон юной жажды,
Что я простой поэт и что умру однажды,
Что перейдет в века написанное мною
Под этой голубой безмолвною луною!
353. ЛЕНИН
Город сегодня с утра взволнован.
Сборища в каждом саду и сквере.
Высится Ленин над миром новым,
Смотрит в лицо непогоды.
Вихорь стучится в окна и двери.
Людям открыт кругозор просторный.
Страстно взывают к буре валторны,
Кричат фаготы.
В честь этих дней бокал подымаю.
В гудках заводов рождается слава,
Сдвинута с мест природа немая,
Время пирует с нами.
Ленин, явленье мощного сплава
Трех революций, досель небывалых,
В грохоте войн, в лавинных обвалах
Он наше знамя.
Тянет к нам руки свои, уповая,
Из-за далеких снегов избенка,
И отвечает ей боевая
Дружба рабочего класса.
Как по сердцам ударила звонко
Самоотверженность этого часа:
Всем угнетенным земли без изъятья —
Наши объятья!
354. ГРОЗДЬЯ ЖИЗНИ
Подними высоко чашу жизни.
Выжми в чашу гроздья вдохновенья…
Всё, что не достойно званья жизни,
Уничтожь, сожги без сожаленья!
Огненною, светлой влагой брызни
На печаль разлуки, на забвенье!
Будь глашатаем рожденной жизни!
Остальное жги без сожаленья!
355. «Безвестный месх, я стихи слагал…»
Безвестный месх, я стихи слагал.
И сколько в прошлом дорог ни легло, —
Мой стих меня раньше солнца сжигал,
А солнце раньше стихов сожгло.
Да будет чеканка стихов моих
Напряжена, как звон тетивы,
Грозна, как битва в скалах родных,
Светла, как шелест майской листвы.
В ней бубна стук и пандури стон,
В ней звон воздушных незримых волн.
Мой стих, открытый со всех сторон,
Дыханием жизни да будет полн!
Как раненый барс в теснинах скал,
По всей стране столько дней и лет
Скитался я и мечту искал —
Безвестный месх, исступленный поэт.
Тициан Табидзе
356. ПАОЛО ЯШВИЛИ
Вот мой сонет, мой свадебный подарок.
Мы близнецы во всем, везде, до гроба.
Грузинский полдень так же будет ярок,
Когда от песен мы погибнем оба.
Алмазами друзья нас называют:
Нельзя нам гнуться, только в прах разбиться.
Поэзия и под чадрой бывает
Такой, что невозможно не влюбиться.
Ты выстоял бы пред быком упорно
На горном пастбище, на круче горной,
Голуборожец, полный сил и жара.
Когда зальем мы Грузию стихами,
Хотим, чтоб был ты только наш и с нами,—
Будь с нами! Так велит твоя Тамара.
357. СКИФСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Здесь горевал Овидий о Риме,
Плакал о злой судьбе сыновей.
Рима и времени необоримей
Пламенный стих в чеканке своей.
Пушкин тут помнил низкое небо,
Северный серый город Петра.
Гибнущий город, — он был или не был,
Или он рухнул только вчера?
Тут Александр Македонский с боем
Гнал амазонок в оные дни,
Не променял он на женский пояс
Львиную доблесть львиной брони.
Скифские орды в похмелье диком
Яро ломали хребты коней.
Рати ислама промчались с гиком,
Чтоб на Дунае осесть прочней.
Много племен прошло, чье семя
Смешано тут и втоптано тут.
Стихла их ярость. И надо всеми
Тучи седой Киммерии идут.
Что же мне делать? Песней ли это
Сердце мое взмывает, друзья?
Нет, лебединой песни поэта
С порванным горлом запеть нельзя…
Много еще племен прокочует,
Высохнут гирла понтийских рек.
Но что поэт однажды почует,
В жилы стиха прольется навек.
Здесь горевал Овидий о Риме,
Здесь вспоминал сыновей своих.
Рима и времени необоримей
Мною подхвачен памятный стих.
Разве я кем-то из дому изгнан?
Сам добровольно кинул отчизну,—
Вот и брожу по скифской стране,
Да не поможет чужбина мне.
Но Киммерия нынче близка мне —
Дикие степи, голые камни…
Иль это пушкинский горький стих —
Первопричина скорбей моих?
Или слепец настроил бандуру
И обошел христа ради базар,
Или собака завыла сдуру,
Или я сам дал волю слезам?
Детство ли вспомнил, юность ли прожил?..
Сердце мое бандурист растревожил.
Что же он плачет, бедный слепец,
Миру всему пророчит конец?
Словно я ждал еще с колыбели
Ночи такой, непогоды такой, —
Скифы на море песню запели,
На сердце смута и непокой.
358. КАРТЛИС ЦХОВРЕБА(Вступление к поэме)
Говорят, что раз в сто лет колышет
Небо языки такого пламени.
То не старец летописец пишет,
То моя бессонница сожгла меня.
С каждым, кто назвал себя поэтом,
Только раз такое приключается.
Черноморье спит. Под легким ветром
Зыбь трепещет, парусник качается.
Пароход «Ильич» причалил к Сочи,
Словно «Арго», воскрешенный заново:
В золотом колодце южной ночи
Дивный след преданья первозданного.
И сладка мне, так сладка навеки,
Как ребенку ласка материнская,
Соль морская, режущая веки,
Ширь твоя, прародина эвксинская!
Родина! К твоей ли колыбели
Прикасаюсь, за былым ли следую,
Человек я или кахабери,
Сросшийся корнями с почвой этою, —
Кем бы ни был, но, мечте покорный,
Напишу поэму бедствий родины.
Что мне жизнь! Пускай лавиной горной
Сметены пути, что раньше пройдены!
Словно речь Овидия Назона
О себе самом или о римлянах,
Речь моя — пускай в ней мало звона —
О путях забытых и задымленных.
Часто их меняли. Так меняют
Лед на лбу страдальца госпитального.
Правнуки и ныне поминают
Пропасти у перевала дальнего.
В пламени небесные ворота.
Брошен якорь у высокой пристани.
Мне приснился белый сон народа —
Снег Эльбруса, еле видный издали.
359. АЛЕКСАНДРУ ПУШКИНУ
На холмах Грузии играет солнца луч.
Шумит Арагва, как бывало.
Здесь, на крутой тропе, среди опасных круч,
Мысль о тебе — как гул обвала.
Мы знаем счастие. Мы помним этот миг,
Когда любимой обладали.
И, полный песнями, изнемогал тростник,
И млели розы Цинандали.
Сто лет уже прошло, и тысяча пройдет,
Но пред тобой бессильно время,
И слава звонкая по следу путь найдет
До Эльбруса, до Ванкарема.
Погибельный Кавказ! Его живой красы
Ты не узнал бы в наши годы,
Счастливых этих гор не раздирают псы,
Насильники людской свободы.
Ты не услышишь вновь печальной песни той, —
Ее красавица допела.
Протяжный гул работ владеет высотой,
Жизнь молодая закипела.
Пройди мою страну всю из конца в конец.
Куда лишь может свет пробиться,
Везде отыщется горячих пуль свинец
Сразить жандармского убийцу.
Я встану, как хевсур старейший, у котла,
Чтоб в чашу первую, запенясь, потекла
Струя кипучего веселья.
И слово я скажу заздравное над ней
В честь храбрых прадедов и в честь советских дней,
О Пушкине и Руставели.
Два гения войдут в один могучий сплав,
Два мощных первенца народа,
Чтоб зазвучал напев, крылат, и величав,
И неподкупен, как свобода.
Пусть, как созвездия, горят они вдвоем
Над родиной счастливой нашей,
Мы в память Пушкина и Руставели пьем
И чокаемся звонкой чашей.
360. МАТЬ И СЕСТРЫ ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО
«Что же сказать мне Люде и Оле?
Как же, сынок, исцелиться от боли?
Слезы текут помимо воли…»
Плачет женщина, тихо сгорбясь,
Матерью став для всех поэтов.
Братья, поддержим бедную в скорби,—
Нас и самих возвышает это.
Мне вспоминается в детстве недавнем
День революции здесь, в Кутаиси.
Смелость была в нем,
И никогда в нем
Наши не стерлись горные выси.
Он не остался в долгу перед веком,
Каждым шагом и каждым жестом
Дрался за то, чтоб быть человеком,
Званье поэта пронес над веком.
В черных сугробах лежала Пресня,
Выла метель над путником поздним.
В сердце его возникала песня,
Слышал он гул над Кавказом грозным.
Он вспоминал светляков мерцанье,
Пар облаков в поднебесной сини,
Пену Терека, бубна бряцанье
Он вспоминал в далекой России.
Землю Багдади, шелест травы ее
Мать и сестры слезой оросили,—
Здесь узнал он счастье впервые,
Здесь узнал о славной России.
Будет в Багдади отлит искусно
Бронзовый мальчик, такой, как вначале.
Так и сказал я матери грустной,
Чтобы отвлечь гостей от печали.
361. ТАК ЖЕ ПРОСТО
Так же просто, как в долине Мухрани
Каждая травинка славит апрель,
Так же просто, как в утренней рани
В Арагви плещется и пляшет форель;
Так же просто, как ласточки кружат
Вокруг своих прошлогодних гнезд,
Так же просто, как горцам служат
Изголовьем кошницы утренних звезд;
Так же просто, как по кручам от века
Гонит овечьи гурты пастух,
Как туман скрывает вершину Казбека,
Как в Тереке луч блеснул и потух, —
Так же просто и непроизвольно,
Как песня пахаря в сельском краю,
Грузинской речью, впервые вольной,
Я нынче о родине нашей пою.
Симон Чиковани
362. ОПИСАНИЕ ВЕСНЫ И БЫТА
Вот комната. Солнце. Живое тепло.
Зеленое пекло в распахнутых окнах.
В еще непроветренном мире светло.
Мир плавает в матовых ватных волокнах.
Вот важная мудрая кошка в лучах.
В оранжевых отблесках книги и кресла.
Слежавшийся мир. Человечий очаг.
Опять это вылезло. Снова воскресло.
Поэт проклинал свою комнату.
Но За это ему и платили дороже.
Но сердце поэта прогоркло давно
И стало на комнату очень похоже.
Бывало, оно воевало, круша
Прогорклую кухню жилого адата.
Тут первый мятеж начинался когда-то.
Тут первое слово сказала душа.
Но корни пустили и гнезда мы свили,
Боялись, как нянек, домашних тишин.
И — словно традицию Бараташвили —
Поставили стол, и тахту, и кувшин.
И демон белесый, как гипсовый слепок,
По комнатам ходит. И колокол воет:
«Не тронь, революция, этого склепа!
Не двигай вещей! Не ломай бытовое!»
Поэты, не тратьте на опись чернил.
Изменим страну и обрушим гранит.
Но комнатный демон лицо сохранил,
И комната рухлядь свою сохранит.
Иль дайте ей визу, на запад отправьте —
К лжецам эмигрантам, к поэтам без тем.
Отправьте к изменникам собственной правде —
На запад, на запад, — и к черту затем.
Вот в комнату входят и небо и пихта,
Влетает луна вместо маленьких ламп.
Поэт! Если ты не потомок каких-то
Прапрадедов — сердце разбей пополам.
На две половинки! И выкинь одну!
Останется лучшая, верная в бое.
И комната лопнет в прожилках обоев.
И книги ей тоже объявят войну.
И время ей бросит «прощай», уходя,
И ласточек горсть, и последний звоночек
У двери, и листья, и капли дождя.
Так время с одной из жилых одиночек
Простится, на волю навек уходя.
Помогут ей ласточки, незаселенной.
Поможет ей солнце, пустой и большой.
Поэты придут из деревни зеленой
Бороться с ее постаревшей душой.
363. ДОРОГА
По рельсам, по степи, по знойной долине,
Не оскудевая, как свист соловья,
Летит она в свивах бесчисленных линий,
Прямая, ночная дорога моя,
Республика правды, труда и свободы!
За свистом, за степью, за цепью колес
Вот желтое небо в кусках непогоды
Орлами за мной из-за гор понеслось.
Всё мимо! Вот на поле мельницы сели,
Руками дощатыми ветер ловя.
Вот поле за полем под звон карусели
Сменяется, как ритурнель соловья.
Всё мимо! Кавказ уже кончился. Каспий
Лежит позади. Протянулись в струну
Огни за окном. Набирает их наспех
Задымленный в трубах Ростов-на-Дону.
Кто скажет, кто помнит историю боя,
Историю гордых боями годин?
Где пляшет Азова лицо голубое
И морщится рябью весенних путин?
Вот в окнах проносится старая церковь,
У поля подкошенная на краю.
И вечер. И вечер, на взморье померкнув,
Смывает осеннюю краску свою.
Большая страна, где свобода и труд
Решают, что сбудется, в будущем кроясь.
Какие бои человечество ждут —
А сколько, а сколько их было…
Но поезд
Гудком запевает. Но из-под колес,
Сминаясь, опять выпрямляются степи,
И трутся рессоры, и лязгают цепи.
И снова — гудок, доводящий до слез.
А горы-то в Грузию, видно, вернулись.
Дороги вперед устремляются все.
Дорога летит в лихорадочном пульсе,
Несется страна в первозданной красе.
Ты родина всех человеческих стран,
Ты родина Грузии! Здравствуй, Россия!
Какими дорогами ни колеси я,
Найду по морям, по полям, по кострам,
По горным тропам, за Азовом и Понтом —
Глаза золотые от хлеба твои,
И кожу, покрытую бисером потным,
И чащу, где льются в ночи соловьи.
Где рельсы и свищут, и льются, и стелют
Огни по уже пролетевшим огням,
Где конь мой Мерани ныряет в метели
В безжалостной жадности к будущим дням!
364. МАСТЕРА-ПЕРЕПИСЧИКИ «ВЕПХИС ТКАОСАНИ»
На ветхом списке «Вепхис ткаосани»
Цветная тушь и пурпур не померкли.
Вот вся земля в полуденном сиянье,
Вот опрокинут тополь в водном зеркале.
Как будто только что монашек истовый
Воскликнул: «Кшш!..» —
и пташка заметалась,
Потом он долго книгу перелистывал,
Но гостья в ней пернатая осталась.
Ее художник на листе привесил,
Ей перышки вздувает ветерок.
А рядом — всё родное поднебесье
Плывет, плывет, синея между строк.
Не сгинет пташка под охраной львиной
У башен руставелевских шаири.
Не сгинет семь столетий с половиной,
Вскормленная родимой яркой ширью.
Зеленый мир по-прежнему теснится
Пред витязем, сидящим у реки.
И тигры обступили ту страницу,
И лапами касаются строки.
И вспомнил витязь о «Висрамиани»,
О повести, похожей на печаль его.
Лицо любимой видит он в тумане,
В воде и в чаше — розовое зарево.
А там — второй в пустыне одичалой
Со звездами родными говорит.
И только слово песни прозвучало,
Небесный свод сочувствием горит.
Так переписчик и художник рядом
Усердствуют в товарищеском рвенье,
И дивным облекается нарядом
Страница в миг ее возникновенья.
И в ней сквозят Иран и Византия
Дымками благовоний, пестрой пряжей.
Синеет даль, синеют льды седые,
Синеют пропасти родимых кряжей.
Художник — тоже витязь, полный
доблестным
Восторгом и любовью беззаветной,
Как бы в ночи разбужен ранним проблеском
Иль пеньем петуха передрассветным.
Не целовал он древа крестной муки,
Не кланялся языческим божкам.
Сжимали кисть его сухие руки,
И покорялись формы тем рукам.
Как Тариэла Автандил, бывало,
Художника вел переписчик грамотный,
И дружба их народу отдавала
Богатство этой были незапамятной.
Был слышен переклик дозоров башенных
Из Тмогви, Вардзии, Бостан-калаки
И дальний конский топот —
в ошарашенных,
Разбуженных расселинах во мраке.
И, бодрствуя в каморке полунощной,
Трудясь над дивным вымыслом поэта,
Для Грузии своей, грядущей, мощной,
Сокровище они хранили это
И свечи жгли… А между тем под спудом
Горело пламя слова ярче свеч,
Чтобы своим простым и вольным чудом
Врагов отчизны беспощадно жечь!
365. КТО СКАЗАЛ?
Кто сказал, что мала она ростом,
Моя родина в сердце Кавказа?
Кто измерил по кручам и звездам
Кругозор, неохватный для глаза?
Пусть в горах заливается буря,
Вечных льдов разгорится блистанье,
С храбрым витязем в тигровой шкуре
На века обручится Нестани…
Нет, у нас небосвод не принижен,
Не зачахнут орлиные крылья.
Наши скалы над крышами хижин
Для орленка всё небо открыли.
Не в саду, обнесенном оградой,
Ветерок обвевал его слабый.
Если б не было на небе радуг,
Вдохновенная мысль не росла бы.
Здесь горят, как алмазные грани,
Вековые развалины Гори,
Здесь луна — словно щит Амирани,
Колыбель — словно мощные взгорья.
Кто сказал, что она низкоросла,
Наша Картли за синим Казбеком?
Ветер Картли в грядущее послан.
Он как горная буря над веком.
366. НОЧИ ПИРОСМАНИ
Ты кистями и красками спящих будил,
Делал розы возлюбленной ярче и краше,
По гористым, кривым переулкам бродил
И домой возвращался с тарелкою хаши.
И, пока ворота на засове, пока
Не уснет в Ортачала красотка, ты снова
Шел к Майдану, и мчал фаэтон седока,
Заводилу грузинского пира честного.
Вот гуляют кутилы и пляшет кинто,
И шашлык на шампуре, и зелень на блюде…
Где же ночь? Или вправду не видел никто,
Как ты шел под хмельком в предрассветном безлюдье?
Сколько лестниц и каменных стен украшал,
Сколько красок извел за ничтожную плату!
Вот девчоночка держит на привязи шар,
Вот пшено на гумне исклевали цыплята…
Рядом горы. И тощий художник в ночи
Приглашает их запросто в знак пониманья.
И трубят, словно лопнуть хотят, зурначи.
Горы входят как гости: «Привет, Пиросмани!»
Ты окинул глазами плоты на Куре,
И стога на полях, и туманные выси
И поставил на стол их на ранней заре.
Стал столом твоим весь разноцветный Тбилиси.
Эта сытость тебе и без денег далась.
Эти вина и кушанья кисть создавала.
Только черная сажа мелькает у глаз…
Только лестница рушится в темень подвала…
А почем у людей огурец иль чеснок,
Сколько стоит кусок неразменного быта —
Разве это касается сбитого с ног?
… И лягнуло тебя между ребер копыто.
И отброшена кисть. И на выпуклость век
Синеватые тени положены густо.
И неведомо, где погребен человек.
И конец,
И навек остается искусство.
Паоло Яшвили
367. ЛЕЙЛИ
Глаза Лейли во мгле сияли.
Был бел от лилий лик Лейли.
Над ней прислужницы стояли
И лен ей в локоны вплели.
Всё было — тленье, утомленье.
Она от ласк изнемогла,
Простерла пальцы для моленья,
Любви ждала. И не спала.
368. АРТЮР РЕМБО
Весь в пламени, в тяжелых грезах детства,
Распятый и не знавший воскресенья,
По всей Европе ты искал спасенья,
На Млечный Путь не в силах наглядеться.
Парижские поэты умолкали,
Когда ты ритмом плавил мостовую,
Когда, как триумфатор торжествуя,
Сам солнцем стал в полуденном накале.
На пьяном корабле по океанам
Ты плыл в ничто и жаждал всем плениться —
Богатством, и банкротством, и больницей,
Бедняк безногий в мире окаянном.
Плачь, нищий! Вот она — в тоске смертельной,
Европа освежевана на бойне.
Ты победил. Ты можешь спать спокойно.
Мы за тебя, с тобою безраздельно.
С УКРАИНСКОГО
Микола Бажан
369. СМЕРТЬ ГАМЛЕТА
Я знаю вас, Гамлета, сноба двуличного,
Я знаю ваш старый издерганный грим,
Любую гримасу актера трагичного,
Весь будничный ваш и нехитрый режим:
Живя на мансарде,
гуляя по дворику,
Сопите в ночи
за старинным бюро,
По желтому черепу бедного Йорика
Чертя вензеля отупевшим пером;
О мудрости тайной толкуете, бродите,
Чужой Эльсинор — это ваша земля,
И пьете
на память о давнем прародиче
Капли датского короля.
Вот всё, что осталось у вас королевского:
Ведь не раскошелишься, если в долгах,
И часто
является
тень Достоевского
Гостить
и гостит, по ночам напугав;
Приходит, грозится и мучит жестоко,
Чтоб зря не мудрили вы — «быть иль не быть?..»
Но легче вцепиться вам в собственный локоть,
Чем твердой ногой на дорогу ступить…
Двоишься,
горюешь,
загадками даришь,
Охваченный трансом проблем и кручин,
И слышишь, как кто-то промолвил:
«Товарищ!»
И слышишь, как шепчет другой: «Господин!»
И Гамлет очнется,
попробует здраво
Ответить на это и то.
Всмотритесь, пожалуйста, слева и справа
В двоякое это лицо.
Не верьте ему!
Не давайте Гамлетику
Таить между фраз и поз
Двуязыкую ту гомилетику,
Его раздвоенья психоз.
Двойник!
Раздвоение!
Призрак романтики!
Пустые блужданья раздвоенных душ!
Такой романтизм, запредельный туман такой
Как падаль смердит почему ж?
Доказано ясно:
двуликие янусы
В былое глядятся, косить перестав,
И манна надземности, манна гуманности
Химический свой изменила состав.
Наукой давно это званье прочитано,
Небесный подарок на слух и на вид.
Сегодня, как герцогский титул, звучит оно:
Дихлордиэтилсульфид.
Вот — пища мессий, Моисеева манна
С подливкой из хлора
или мышьяка.
Моисей!
И Мессия!
И Цезарь!
Осанна!
И — черным крестом бомбовоз в облака.
Другой у романтики вид и повадка —
Вид бравого унтера.
Странно,
когда
В шкафу у кого-нибудь, словно крылатка,
Двойник старомодный пылится года.
Откуда досуг и откуда терпенье?
К лицу ли кому-нибудь ветошь отца?
Бредет Достоевский по Западу тенью,
Царапает когтем двойные сердца.
И чувства выходят из панцирей крабьих,
Из раковин злобы, безделья и мук, —
И сын генеральский,
и гетманский правнук,
И прусского юнкера выродок-внук
Встают в униформе на окрик и стук.
Ступайте, ищите Алеш Карамазовых
В святых легионах, в муштре и строю,
Когда они в масках противогазовых
Фильтруют блаженную душу свою.
Резина раздулась, и хобот — в одышке,
И дует Исус респиратору в зад.
И кажется,
князь — христианнейший Мышкин —
И тот подтянулся, как бравый солдат!
Значит, гнусавый, и вас таки
Завлекли просветители те —
И выросли хвостики свастики
На вашем смиренном кресте!
И, лихо намуслив холеные усики
И наглые личики выпятив в глянце,
Безумствуют черногвардейцы, исусики,
Прозелиты святой сигуранцы.
А Гамлет колеблется?
Все церемонии
Отброшены в мире таком.
Принц Дании!
Слышите?
Принц Солдафонии
Зовет вас к себе денщиком!
Забиться ли в башню надземную Гамлету?
В углу притаиться,
и прочь — ни на пядь!
Сегодня развязка трагедии впрямь не та,
Довольно вам руки ломать и стонать,
Ведь в башне той — снайперов черных засада,
В той башне, где рифмы из кости слоновой.
И рифмы умеют стрелять, если надо.
В кого они метят?
За Гамлетом слово.
Там с контрразведчиком рядом поэтики
Стоят — крестоносцы святого полка,
Пройдя сокращенные курсы эстетики
Погромов Петлюры, расправ Колчака.
За горло ее, как убийцу, — беспечность
Гуманных, коварных отравленных слов!
Одна настоящая есть человечность —
В ленинской правде последних боев.
Меж новым и старым —
все разведены мосты.
Разъят на два лагеря век.
Смерть черному Гамлету,
принцу Терпимости,
Чтоб в боях родился человек!
На место в бою —
не вслепую брести,
А твердо к нему идти:
Учиться у класса любви и ненависти,
Учиться у класса расти.
Стань вровень с другими, простыми бойцами,
Где каждый привычный к боям рудокоп
Научит — противника мерить глазами,
Научит — противнику целиться в лоб.
370. ПУТЬ НА ТМОГВИ
М.Ч.
Усталые, в соленой влаге едкой,
Медлительно стекающей по лбу,
Ступили мы на голый прах, на ветхий
Тмогвийский путь, на рыжую тропу.
Зигзаг расщелин, вычерченный криво
На треугольных скалах, среди круч,
В кристаллах гор, над зубьями обрыва
Скользящий косо, преломленный луч.
Везде молчанье. Только тень дороги,
Как тонкий звук, всплывает издали.
И полнится предчувствием тревоги
Недобрая, седая тишь земли.
Скрежещет гравий. И травы скрипенье
Молниеносных вспугивает змей.
И пахнут углем знойные каменья,
И тянется, как время, суховей.
Удушливо, до края тяжким зноем,
Горячей медью дали налиты.
Открыты пришлецу за крутизною
Святые двери в эпос нищеты.
Жестоки, скупы, сдержанны и голы —
Слышны для уха, зримы для очей,
Здесь чудятся нам вечности глаголы
О голоде, о гибели людей.
Ущелье всё сужается. И взгорья
Взвиваются, как вихри, в вышине.
Всё глубже путь и путаней — и вскоре
Ныряет он в беззвучной глубине.
Потеряно сравнение и мера
Молчанью, цвету, высоте горы.
И входим мы, принявши путь на веру,
В легенду, и стихаем до поры.
И вот оно глазам явилось сразу,
И холодом дохнуло на плато —
Страшилище немыслимое то,
Гигантская махина диабаза.
В зубцах, в резцах, в граненой их игре,
В тиаре варварской сверкает круча
И дышит тьмой. Высоко на горе,
Как белая овца, пасется туча.
Сплетаются студеные ветра
В ее порывистой, вихрастой ткани.
За пропастью, за прорвой великаньей,
Как голый конус, высится гора.
В ее массиве, словно в урне черной,
Дымится прах прадедовский, глухой,
Дворцы и церкви, ставшие трухой,
Вал крепостной, когда-то необорный.
Еще кружит слепой окружный град,
С уступа на уступ вползают башни…
Между развалин яростью тогдашней
Глазницы амбразур еще горят.
Еще вверху круглятся своды храма,
В песчаник врублены секиры и крести.
Врата, зияющие черной ямой,
Отверсты в ширь ветров и пустоты.
Как шкура тигра в ржаво-бурой шерсти,
Величественный, грустный и немой,
Рыжеет город на скалистой персти,
И темный шлем горы увит чалмой.
Как в смерть — в глухие трещины и шрамы,
В следы рубцов на черепной кости,
В крошащиеся сводчатые храмы,—
Живые, мы глядимся на пути.
И этот путь отвесной круговерти
Ведет в века меж пропастей и гор.
Но горе тем, кто только в знаки смерти
Свой неподвижный погружает взор!
Прославим же тревогу огневую
Людей, чья жизнь поистине жива,
Тех, кто несет, трудясь и торжествуя,
Не смерти, а бессмертия слова.
Я отворачиваюсь. Там, в горах,
Сверкает гравий льющейся дороги,
Уходит вдаль, за дымные отроги,
Безвестный след, затоптанный во прах.
И вдруг — из-под ноги, на повороте —
Тропа, как птица, обрывает лет.
И на закатной тусклой позолоте
Тень человека светлая встает.
То странный муж проходит в отдаленье,
Чтоб выйти в мир, как спутник вековой.
Чтоб в каждом доме, городе, селенье
Жить и встречаться с дружбою живой.
Зиянье Тмогви. В знойной крутоверти
Бесплодных гор горючий ржавый склон.
И мы тогда узнали: это он,
Единственный, кто здесь достиг бессмертья.
И мы тогда узнали: мимо нас
Проходит, озарив навек ущелья,
Пред временем и смертью не склонясь,
Безвестный месх, чье имя — Руставели.
371. ЛЕСЯ УКРАИНКА В СЕН-РЕМО
Моей жене
…Сколько в мире звуков разнотонных,
И все крикливы, чужды, неприветны, —
Трусливый лай собак, мычанье, визг,
Рыданье ветра в монастырских звонах,
Могильных кипарисов шелест смертный,
И суета и гомон в пансионах,
И на прибрежье шум соленых брызг.
…Сколько запахов и влажных испарений,
Сплетенных туго, стелющихся душно,
Зацветших плесенью, перебродивших в сок.
Лимонных рощ ленивое струенье,
Сухое мленье горечи воздушной,
И в недрах кухонь — перец, спирт, чеснок,
И дуновенье известковой пыли,
И надо всем — как душный купол — йод
Горбящихся, соленых, теплых вод.
И в пестрый полдень, в этот блеск фальшивый,
Как балаган, открытый настежь весь,
Чужая и далекая, пришли Вы
И незаметно притаились здесь.
Вы — ласточка больная, что прибилась
Под черепицей где-то у окна.
И Ваше одиночество — как милость,
Которая навеки Вам дана.
…Сколько в горле надломилось стона,
Сколько слез в невыплаканной мгле!
Дыханье их бесплотно и бездомно,
Не задушить их ни в какой петле.
И лишь одна болезнь, одна усталость
Пришла сюда за Вами вслед.
Когда и чьим глазам бы разблисталась
Заря, вестующая свет?
До чьих ушей — не сослепу, не тщетно —
Дойдет Ваш тихий выстраданный стон?
Неужли прозвучит он безответно,
На умолчанье обречен?
С днепровских дальних круч,
с глухих озер Волыни
Несется к Вам далекий тихий зов,
И украинских песен взлет орлиный
До лигурийских прянет берегов.
Летят слова, летят они, как птицы,
Роями дум врезаются в лазурь,
Как вестники грядущих грозных бурь,
Вычерчивают знаки ауспиций.
И, вслушиваясь в дальний их полет,
Вы на распутье времени стоите,
И это странно светлое наитье
Вам обещанье и надежду шлет.
Пусть, скошенная приступом болезни,
Изнемогает молодая плоть,
Но сила духа, свет и пламя песни
Должны изнеможенье побороть…
И час настал, когда в окне вагонном
Раздвинулись сады над горным склоном,
Вот профилем готическим плывет
Старинный городок в листве узорной.
И нас с тобой, любимая, зовет
Пророческий тот голос непокорный,
И смотрим мы тревожно и упорно
На Сен-Ремо, плывущее вдали
В лимонных рощах, в золотой пыли.
Мы снова вспоминаем крыши звонниц,
Меж узких улиц пестрое белье,
И площади, и башенки, и рынки,
Где в жарком одиночестве бессонниц
Рождался вещий стих ее,
Стих Украинки.
Леонид Первомайский
372. СНЕГ ЛЕТИТ
Снег летит и летит… Мы уже никогда не забудем,
Как на мертвые лица ложится нетающий снег.
Кто останется жив, пусть расскажет по совести людям:
Об отходе в ту зиму и думать не мог человек.
Снег летит и летит… Если по приговору потомства
Нас осудят за тяжкий от Сана до Дона отход,
Пусть припомнят: не нас одолело врага вероломство,—
С целым миром мы бились один на один в этот год.
Снег летит и летит… Мы не дешево жизнь отдавали
В той долине, где юность в осенней калине цвела.
В эти села глухие, в нагие кварталы развалин
Враг вошел, попирая холодные наши тела.
Снег летит и летит… Всё равно, в сентябре иль в апреле
Не видали мы дня, не вставало нам солнце во мгле.
Восемнадцатилетние, в час поседев, догорели.
Их горячая кровь — под ногами у нас, на земле.
Снег летит и летит… Тяжелей умирать довелось им,
Чем отцам их, прожившим свой век от войны до войны.
Черной каплей свинца иль гранатой, ударившей оземь,
Думы юные скошены, юные прерваны сны.
Снег летит и летит… Вместе с ними погибла навеки
Тайна первой любви, и ушли в эту мглу навсегда
Не пройденные ими дороги, и горы, и реки,
В нерасцветших садах непостроенные города.
Снег летит и летит… А в степи, на холмах, на пригорках
Ни крестов, ни имен. Только хлопья сплошной седины,
Словно горькая слава, совьются в стенаниях горьких.
Лучше лавров не надо безвестным героям войны.
Снег летит и летит… Мы идем по взметенному следу.
Что ни шаг, приближается час и рожок возвестит —
И другие пойдут в наступленье, и вырвут победу,
И пробьются по нашим могилам сквозь снег, что летит.
373. АЛОНСО ДОБРЫЙ
Памяти Михаила Светлова
Дон Алонсо, гидальго Ла-Манчи,
Узнаю тебя в нашей толпе!
Не в сраженьях раздавленный панцирь,
А потертый пиджак на тебе.
Нет коня, как читал я в романе,
Нет меча, что наточен остро,
А взамен ты в пиджачном кармане
Только вечное держишь перо.
Разве рыцарей так снаряжают
В наш нелегкий, в наш атомный век?
Дульцинею твою обижают.
Ты не стерпишь обиды вовек.
Ни сомненья, ни пренебреженья
Не грызут тебе сердца впотьмах.
Есть отвага. Есть воображенье.
Крылья мельниц шумят на холмах!
Ты не дремлешь и в мужестве дерзком
Взял копье и летишь напролом…
И когда рассвело в Камергерском,
Еще лампа горит над столом.
И колодец двора городского
Наливается светом до дна,
И как будто от блеска такого
Заиграла тенями стена.
И на ней, как на ярком экране, —
Все, кому ты так щедро дарил
Светлый ум и огонь дарованья,
Все, кого от беды защитил.
Жанна д’Арк озирается в муке.
За Херсоном тачанки скрипят.
Хлеборобов могучие руки
Нивы дальние потом кропят.
И в Каховке гремит канонада —
В знаменитом навеки селе.
И полтавский боец про Гренаду
Запевает, качаясь в седле.
Час пришел для последнего слова,
Наступила такая пора.
Ты к столу приближаешься снова
С вековечным оружьем пера.
И, веселый добряк, а не скептик,
Доброту завещаешь строке —
Дон Алонсо в мосторговской кепке
И потрепанном пиджаке.