Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется — страница 29 из 73

вылезет из-за двери и схватит тебя за горло. А тут еще эти картины, дурацкие морды! Тьфу, я этого и минуты не потерпел бы. А ему хоть бы что: живет себе, как мышь в сапоге, да и в ус не дует!..

Он начал прислушиваться к тому, что делается в соседней комнате, куда пошел Герман, но не слышал вначале ничего, только все то же всхлипывание.

— Хорошее предзнаменование для начала… — продолжал он ворчать. — Вхожу сюда с такими надеждами, а здесь какая-то нечистая сила подыхает, что ли. Это, вероятно, она сама… Слышал я, злая, сварливая ведьма… Ничего не поделаешь, ради пользы дела надо водиться и с такими!

Он снова прислушался. Голоса. Это Герман говорит что-то, но что — не слышно. Шорох какой-то. Тишина. Снова голоса и всхлипывание. Вдруг треск, словно удар чем-то твердым о пол, и пронзительный женский крик:

— Разбойник! Кровопийца! Прочь с моих глаз! Прочь, чтоб тебя глаза мои не видали!

Леон даже подскочил в кресле. Что такое? Он продолжал прислушиваться, но теперь из-за визга и стука не мог разобрать слов. Догадывался только, что какие-то страшные проклятья, ругательства и обвинения градом сыплются на голову Германа, но за что, из-за чего — этого он не знал.

Не знал этого и Герман. Войдя в спальню жены, он увидел, что она, растрепанная, лежала на софе с видом умирающей и всхлипывала. Из ее глаз текли слезы и смочили уже широкий кружок на обивке софы. Герман удивился и не знал, что подумать об этом. Жена, казалось, не заметила, как он вошел, лежала не шевелясь, только грудь ее то поднималась, то опускалась порывисто, как бы с большим усилием. Герман боялся подойти к ней, зная ее крутой нрав, но затем набрался храбрости.

— Ривка! Ривка! — сказал он тихо, приближаясь к ней.

— Чего ты хочешь? — спросила она, быстро поворачивая голову.

— Что с тобой? Чего ты плачешь?

— Чего ты хочешь? — повторила она громче. — Кто здесь с тобой пришел?

— Да никто не пришел. Смотри, никого нет.

— Не ври! Я слышала, что вас двое. Кто это такой?

— Леон Гаммершляг.

— А он зачем?

— Ведь ты знаешь, у него сегодня закладка была, просил меня…

— Но зачем его сюда нелегкая принесла?

— Слушай, Ривка, — начал Герман, видя, что она как будто успокоилась немного. — Леон богатый человек, хороший человек, с головой…

— Скажешь ты наконец, зачем он сюда пришел, или нет? — перебила его Ривка, сжимая кулаки.

— Ведь ты же слышишь, что говорю. Послушай-ка, Леон — богатый человек. А жены у него нет, только одна дочка. Слышишь, Ривка, ты знаешь его дочку Фанни? Правда ведь, девушка ничего?

— Ну?

— Знаешь, что говорит Леон? «Сосед, говорит, у меня одна дочка, а у вас один сын…»

Герман не докончил. При напоминании о сыне Ривка посинела, задрожала вся, а затем, швырнув в сторону скамеечку из-под ног, выпрямилась и закричала:

— Разбойник! Кровопийца! Прочь от меня! Прочь с моих глаз!

Герман остолбенел. Он не знал, что сталось с Ривкой, и только бормотал:

— Ривка, что с тобой? Что ты делаешь, Ривка?..

— Прочь с моих глаз, чудовище! — визжала жена. — Пусть тебя бог покарает! Пусть под тобой земля расступится! Ступай прочь от меня. Ты, ты говоришь мне о сыне! У тебя был когда-нибудь сын? У тебя было когда-нибудь сердце?

— Послушай, Ривка, что с тобой? Послушай!..

— Нечего мне слушать тебя, изверг! Пускай тебя и бог не послушает на своем суде!.. Разве ты слушал меня, когда я тебе говорила: не надо ребенка мучить школою, не надо ребенка донимать проклятой практикой… А ты все нет да нет! Теперь добился, добился того, чего хотел!

— Ну, что случилось, Ривка? Я ничего не знаю!

— Не знаешь? А не знать бы тебе, какой сегодня день, злодей! На, погляди, узнай! На! — И она швырнула ему листок бумаги. Герман дрожащими руками взял измятое, смоченное слезами письмо, в то время как Ривка, словно обессиленная, тяжело дыша, снова упала на кушетку, закрыла лицо ладонями и горько заплакала.

Письмо было из Львова, от купца, у которого находился в ученье Готлиб. Герман, бормоча, читал: «Милостивый государь! Сам не знаю, с чего начать и как рассказать о том, что у нас здесь произошло. Ваш сын Готлиб уже три дня тому назад исчез, и все поиски были напрасны. Только сегодня утром удалось полиции найти его одежду, связанную в узел в кустах на Пелчинской горе. Его же самого до сих пор нет и следа. Было подозрение, не утопился ли он в пруду, но до сих пор не могли найти тело. Приезжайте как можно скорее, может быть, удастся нам дознаться, что с ним случилось. Впрочем, если что-нибудь откроется еще до получения вами этого письма, сообщу телеграммой».

Герман взглянул на дату: еще позавчера! А телеграммы не было, — значит, ничего! Он долго стоял как в столбняке, сам не зная, что с ним происходит. Громкий плач Ривки вывел его из оцепенения.

— Видишь, видишь! — кричала она. — До чего ты довел ребенка! Утопился мой сыночек, утопился мой Готлиб!.. Лучше бы ты захлебнулся своей нефтью в какой-нибудь бориславской прорве!

— Боже мой, — сказал Герман, — жена, надо же иметь рассудок, разве я в этом виноват?

— Ты не виноват? А кто же? Может быть, я? Иди, людоед, не разговаривай, не стой, поезжай во Львов, может быть, еще можно спасти его или хоть тело отыскать!.. Боже, боже, за что ты меня покарал таким мужем, который свое собственное дитя в гроб вогнал! И пускай бы хоть у него их много было… А то одно-единственное, и того не стало!.. Ой-ой-ой, голова моя, головушка!..

— Да замолчи же, Ривка, может быть, еще не все так плохо, как там написано. Слышишь, только одну одежду нашли! А одежда что? Одежду мог снять…

— A-а… снял бы ты с себя свою шкуру поганую! Ты еще меня уговариваешь, добиваешь меня, изверг! О, я знаю, тебе и дела мало, что твоего сына где-то там в воде рыбы едят! Тебе что! Но я! Мое сердце разрывается, мое сердце чует, что все погибло, нет моего сыночка золотого, нету, нету!

Герман видел, что с женой нечего больше разговаривать, что ни до чего путного с ней нельзя договориться. Он бросился как можно скорее отдать приказание кучеру, чтобы тот собирался в дорогу, запрягал лошадей. Железная дорога в Дрогобыч тогда еще не была проведена. Желающие ехать во Львов должны были на лошадях ехать до Стрыя и лишь оттуда поездом во Львов.

Проходя через зал, Герман взглянул в сторону и увидел Леона, — тот все еще сидел в кресле, словно на иголках; он слышал разговор, прерываемый внезапными взрывами рыданий, но не мог понять, что случилось с его «соседями» и что все это значит. Герман только сейчас вспомнил о Леоне, о котором, оглушенный криками жены и собственным несчастьем, совсем позабыл.

— А, дорогой сосед, — сказал он, приближаясь к Леону, — простите, но несчастье…

— Господи, что с вами? — воскликнул Леон. — Вы бледны как полотно, дрожите, ваша жена плачет. Что случилось?

— Эх, и не спрашивайте, — сказал тихо Герман. — Несчастье, словно гром с ясного неба, обрушилось на наш дом и так неожиданно, что я до сих пор еще не знаю, сон ли это или действительность.

— Но скажите, боже мой, неужто и помочь нельзя ничем?

— Какая там помощь! Кто может воскресить мертвого!.. Погибло, погибло мое счастье, моя надежда!

— Мертвого?

— О да! Моего сына, моего Готлиба уже нет в живых!

— Готлиба! Что вы говорите? Может ли это быть?

— Пишет из Львова его хозяин, что пропал без вести. Несколько дней не могли отыскать ни малейшего следа, лишь недавно полиция нашла его одежду в кустах на Пелчинской горе.

— А тело?

— Нет, тело не найдено.

— Ах, так, может быть, он еще жив?

— Трудно поверить, любезный сосед! Я и сам так думал вначале. Но затем, взвесив его характер и все… все… я потерял надежду! Нет, не видать мне его больше, не видать!

Только теперь, когда Герман облегчил свое сердце этим рассказом, из его глаз потекли слезы. Он знал, что его сын был испорченный и полусумасшедший, но знал также, что это был его единственный сын, наследник его богатства. Еще только сегодня Леон убаюкивал его сердце такими сладкими надеждами! Он начинал уже думать о том, что если сам Готлиб и не исправится, то, может быть, умная, хорошая жена, Фанни, сумеет, по крайней мере, сдерживать его дикие причуды, приучит его понемногу к степенной, разумной жизни. А теперь вдруг все лопнуло, словно пузырь на воде. Последние ниточки отцовской любви и крепкие нити себялюбия в его сердце были неожиданно и больно задеты — и он заплакал.

Леон бросился утешать его.

— Ах, дорогой сосед, не плачьте! — говорил он. — Я уверен, что ваш Готлиб жив, что он еще принесет вам утешение. Только не поддавайтесь скорби. Больше твердости, мужества! Нам, сильным людям, капиталистам, передовым людям своего времени, нужно быть всегда твердыми и непоколебимыми!

Герман только качал головой на эти слова.

— Что мне от этого? — ответил он печально. — Зачем мне теперь сила, капитал, если больше некому им пользоваться? А я… старик уже!..

— Нет, не теряйте надежды. Не теряйте надежды! — уговаривал Леон. — Поскорее поезжайте во Львов, и я ручаюсь, что вам удастся его отыскать.

— О, если бы дал господь, если бы дал господь! — воскликнул Герман. — Вы правы: надо ехать, я должен найти его, живого или мертвого!

— Нет, не мертвого, а живого, — подхватил Леон. — И уж теперь не оставляйте его там, у какого-то купца, а привозите сюда, всем нам на утешение, на радость! Да, дорогой сосед, да!..

В эту минуту открылась дверь из спальни, и в комнату вошла Ривка, заплаканная и красная, как огонь. Ее полное, широкое лицо запылало гневом, когда она увидела Леона. И Леон сразу почувствовал себя не в своей тарелке, когда увидел Германиху, высокую, полную и грозную, словно само воплощенное возмездие. Однако, скрывая свою растерянность, он с преувеличенной вежливостью подбежал к ней, поклонился с выражением скорби на лице и уже открыл было рот, чтобы заговорить, когда Германиха, смерив его презрительным взглядом с ног до головы, коротко, но громко спросила: