— А ты зачем здесь, бродяга?
Леон остолбенел, услыхав такое приветствие. Затем на его лице появилась холодная, деланная улыбка, и, поклонившись еще раз, он начал:
— Действительно, сударыня, я очень сожалею, что в такое неподходящее время…
— Что тебе здесь нужно, я спрашиваю? — выкрикнула Ривка и посмотрела на него с такой злостью и презрением, что Леону страшно стало, и он невольно сделал шаг назад.
— Прошу прощения, — сказал он, еще не теряя мужества, — мы здесь с вашим супругом, а моим дорогим товарищем, строили планы, — ах, какие хорошие планы, — о нашем будущем, и я твердо верю, что бог нам поможет дождаться их осуществления.
— Вам? Бог поможет? Людоеды, двуличные твари, — бормотала Ривка и вдруг, словно одержимая, подняла сжатые кулаки и бросилась на перепуганного Леона.
— Уйдешь ли ты наконец из моего дома, душегуб? — кричала она. — Ты еще смеешь терзать мое сердце, говорить мне свои глупости, после того как мой сын из-за вас и ваших проклятых денег погиб!.. Вон из моего дома! Вон! А если еще раз осмелишься здесь появиться, я выцарапаю твои бесстыжие гадючьи глаза! Понимаешь?
Леон побледнел, съежился под градом этих слов и, не спуская глаз с грозного видения, начал пятиться к двери.
— Но послушай, Ривка, — вмешался Герман, — что с тобой? За что ты обижаешь нашего доброго соседа? А ведь, может быть, все это еще не так, может быть, наш Готлиб жив, и все то, о чем мы говорили, может сбыться?
Герман надеялся таким образом успокоить жену, но оказалось, что эти слова привели ее в еще большую ярость.
— А хотя бы и так, — крикнула она, — я скорее соглашусь десять раз увидеть его мертвым, чем видеть вот этого паршивца своим сватом! Нет, никогда, пока я жива, никогда этого не будет!
Оба мужчины стояли минуту как остолбенелые, не зная, что случилось с Ривкой и откуда у нее такая бешеная ненависть к Леону. А так как Ривка продолжала кричать, метаться и выгонять Леона из дому, тот, съежившись и надвинув цилиндр на голову, вылетел вон из негостеприимного дома и, не оглядываясь, весь дрожа от неожиданного волнения, пошел в город.
— Боже, эта женщина в самом деле взбесилась, — ворчал он. — И она должна была стать свекровью моей Фанни? Да она, змея полосатая, съела бы ее за один день! Счастье мое, что так случилось, что этот… сынок их куда-то запропастился! Тьфу, не хочу иметь с ними никакого дела!..
Так Леон ворчал и плевался всю дорогу. Ему только теперь стало понятно, почему и другие богачи избегают Германа, неохотно бывают в его доме и, кроме торговых и денежных, не имеют с ним никаких других дел. И все-таки Леону было досадно, что так случилось: ему было жаль тех блестящих надежд и планов, которыми он еще так недавно упивался. Впрочем, в голове его всегда было много планов, и, когда рушился один, он недолго горевал, а сразу же хватался за другой. И сейчас он быстро оставил недавние мечты и старался свыкнуться с мыслью, что «работать» ему в дальнейшем придется не в союзе с Германом, а одному, без Германа, и, возможно, против Германа. «Против! Да, — думал он. — К этому, наверно, вскоре принудит меня и сам Герман, будет стараться теперь еще больше вредить мне».
Леон и сам не знал, с чего это ему пришло в голову, что Герман должен теперь непременно враждовать с ним. Он и наедине с самим собой откровенно не признался бы, что приписывает свои мысли Герману, что в его сердце закипает какая-то дикая неприязнь к Герману за обиду, испытанную в его доме, за разрушение его блестящих планов. Леон и сам себе не признавался, что это именно он рад был бы теперь навредить Герману, показать ему свою силу, «научить его уму-разуму». Он не вникал в причины, но думал только о самой борьбе, старался заранее представить себе ее способы, многочисленные случайности, неудачи, чтобы своевременно предохранить себя от них, чтобы поставить Германа в наиболее невыгодные условия, нагромоздить на его пути как можно больше препятствий и трудностей. И по мере того как шаги его замедлялись, он все глубже погружался в свои мысли, все более тяжелые несчастья и потери обрушивал на голову Германа, громил этого толстенького, спокойного, словно за каменной стеной схоронившегося богача, нагонял на него страх и, наконец, перед самым входом в дом, свалил его совсем и вместе с его сумасшедшей женой выгнал из последнего убежища — из дома на бориславском тракте.
— У-у, так вам и надо! — шепнул он, словно радуясь их отчаянию. — Чтобы ты знала, ведьма, как выцарапывать мне глаза!
В то время как Леон, погруженный в свои мечты, радовался полному упадку дома Гольдкремеров и заранее подсчитывал прибыль, которая придется на его долю в результате этой великой победы, Герман в карете вихрем мчался по улицам Дрогобыча на стрыйский тракт. Лицо его все еще было очень бледно, он то и дело чувствовал какой-то холод за спиной и мелкую дрожь во всем теле, а в его голове кружились и бурлили мысли, словно вода на мельничном колесе. Несчастье свалилось на него так неожиданно, к тому же несчастье такое странное и непостижимое, что он в конце концов решил не думать ни о чем и терпеливо ждать, что из всего этого выйдет. Он решил прожить несколько дней во Львове и употребить все средства на то, чтобы отыскать сына и выяснить точно, почему и куда он пропал. Через несколько дней он должен был выехать в Вену, куда компаньон по торговым делам вызвал его телеграммой для улаживания важного дела, связанного с нефтяными промыслами Борислава. Если в течение нескольких ближайших дней ему не удастся во Львове добиться своего, он решил предоставить это дело полиции, а самому все-таки съездить в Вену. Правда, жена не велела ему возвращаться без сына, живого или мертвого, а о поездке в Вену по «нефтяным» делам она и слышать не хотела, — но что жена понимает! Разве она знает, что Герман хоть и будет сам руководить поисками во Львове, но Готлиба все-таки может не найти, а деньги и без него свое сделают, если вообще можно еще что-нибудь сделать. В Вене же ему, конечно, необходимо быть, там дело без него не двинется. Так размышлял Герман, быстро катясь в карете по дороге в Стрый. Волнистая предгорная местность проносилась перед ним, не оставляя в его душе никакого следа. Он ждал нетерпеливо, скоро ли вдали забелеют башни Стрыя; на него нагоняли тоску бесконечные ряды берез и рябин, тянувшиеся по обеим сторонам дороги; он постепенно начал успокаиваться, покачиваясь от одной стенки кареты к другой, и наконец, прислонившись лицом к подушке, уснул.
После отъезда Германа Ривка снова бросилась на софу, всхлипывая и вытирая глаза, и всякий раз, как она взглядывала на злополучное письмо из Львова, слезы с новой силой лились из ее глаз. Слезы смягчали ее горе, отгоняли докучные мысли, она уносилась с ними вдаль, как на тихих волнах, не думая о том, куда они несут ее. Всхлипывая и вытирая глаза, она как-то забывалась, забывала даже о Готлибе, о письме, о своем горе и чувствовала только льющиеся холодеющие слезы.
Куда девалось то время, когда Ривка была бедной молодой работницей? Куда девалась прежняя Ривка, проворная, трудолюбивая, веселая и довольная тем, что имела? То время и та Ривка сгинули бесследно, изгладились даже из затуманенной памяти теперешней Ривки!..
Двадцать лет прошло с той поры, когда она, здоровая, крепкая девушка-работница, однажды вечером встретилась случайно на улице с бедным «лыбаком»{192} — Германом Гольдкремером. Они разговорились, познакомились. Герман в то время, неуверенными еще шагами, начинал идти к богатству; он занимался казенными подрядами и залез в долги, рискуя все потерять, так как у него не хватало денег, чтобы выполнить все свои обязательства. Узнав о том, что у Ривки есть немного денег, собранных в приданое, он поспешно женился на ней, спас при помощи ее приданого свое дело и добился больших прибылей. Счастье улыбнулось ему и с тех пор никогда не покидало его. Богатство текло ему в руки, и чем больше оно становилось, тем меньше были потери и тем вернее прибыли. Герман весь отдался этой погоне за богатством; Ривка стала теперь для него пятым колесом в телеге; он редко бывал дома, а если когда и заглядывал, то избегал ее чем дальше, тем больше. И недаром: Ривка сильно изменилась за эти годы, и изменилась не к лучшему, хотя, по-видимому, и не по своей вине. Можно сказать, что богатство Германа заело ее, подточило морально. Сильная и здоровая от рождения, она нуждалась в движении, работе, деле, которым могла бы заняться. Пока она жила в бедности, в этом у нее недостатка не было. Она служила у богатеев, бралась за любую работу, лишь бы прокормить себя и свою тетку, единственную родственницу, которая осталась в живых после холеры. Выросшая в бедной семье, она не получила, разумеется, никакого, даже начального, образования. Тяжелая жизнь и однообразная, механическая работа развили ее силу, ее тело, но совершенно не затронули ум. Она выросла в полном невежестве и темноте духовной, не обладала даже теми врожденными способностями и сметкой, какие обычно встречаются у деревенских девушек. Лишь то, что касалось непосредственно ее, могла она понять, осмыслить, — вне этого ничего не понимала. Такой вышла она замуж за Германа.
Любви между ними не было. Правда, молодая здоровая натура обоих вначале влекла их друг к другу — неразвитые мысли и чувства и не требовали ничего, кроме простого физического наслаждения. Но и тогда они целыми днями обычно не виделись, — тем приятнее была встреча вечером. У них родилась дочь, которая, однако же, скоро умерла, кажется, из-за неосторожности самой матери, ночью. В то время Гольдкремеры считались еще бедными: Герман рыскал целыми днями по городу или по окрестным деревням, Ривка хозяйничала дома, варила, стирала белье, рубила дрова, шила и мыла, — одним словом, была работницей, как и прежде. И это была наиболее счастливая пора ее замужества. Первый ребенок — здоровая и красивая девочка — очень ее радовал и доставлял ей немало хлопот и забот. Чем больше она работала и хлопотала, тем здоровее и веселее становилась. Правда, она и сама не знала, что это именно от работы, и частенько жаловалась мужу, что не имеет никогда ни минуты отдыха, что губит здоровье, повторяя скорее обычные жалобы других женщин, нежели исходя из собственных убеждений и собственного оп