Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется — страница 37 из 73

— Конечно.

— Ну, тогда извините.

— Не извиняйтесь, лучше быть повежливей и не оскорблять, чем потом прощения просить. Я простой человек, бедный рабочий, но разве поэтому всякий может невесть что на меня наговаривать? Или, может быть, вы на то рассчитываете, что вы сильный, а я слабый — так, значит, можно меня безнаказанно оскорблять? Ну, так пустите меня, не хочу слушать вас! — И он снова повернулся к двери.

— Ну-ну-ну, — говорил Матвей, — они готовы и в самом деле поссориться, сами не зная из-за чего! Но постой, человек божий, гневаешься, а сам не знаешь, за что!..

— Как так не знаю? Не бойтесь, я не такой уж дурак, — огрызнулся Бенедя.

— Вот и не знаешь. Ты считаешь оскорблением слова этого человека, а между прочим, он говорил это только для того, чтобы тебя испытать.

— Испытать? В чем?

— Какое у тебя сердце, какие мысли! Понимаешь теперь?

— А зачем ему это знать?

— Это увидишь позже. А теперь раздевайся да садись на свое место. А кричать не нужно, голубок. От нас за один день ничего не осталось бы, если бы мы по поводу каждой обиды так петушились. А моя думка такая: лучше меньшую обиду перенести, чтобы от большой уберечься. А у нас обычно наоборот делается: если малая беда, человек кричит, а если большая — молчит.

Бенедя все еще стоял посреди хаты в кафтане и с мешком за плечами и озирался на присутствующих. Матвей тем временем зажег каганец, наполненный желтым бориславским воском, и при его свете лица рабочих казались желтыми и мрачными, словно у покойников. Старый Матвей отобрал у Бенеди мешок, снял с него кафтан и, взяв за плечо, подвел к великану, который все еще сидел у окна, угрюмый и грозный.

— Ну, помиритесь раз навсегда, — сказал Матвей великану. — Я думаю, что этот человек будет для нас новым товарищем.

Бенедя и великан подали друг другу руки.

— Как вас зовут? — спросил великан.

— Бенедя Синица.

— А я прозываюсь Андрусь Басараб, а вот мой брат — Сень, а это наш «метчик» — Деркач, а вот этот старый дед — побратим Стасюра, а этот парень — побратим Прийдеволя, а вот эти — тоже наши побратимы, ну и ваш хозяин Матвей — тоже.

— А вы, наверно, все из одного села, что побратались? — сказал Бенедя, удивляясь, впрочем, тому, что старые люди побратались с молодыми, в то время как обычно в селах только ровесники объявляют себя назваными братьями — побратимами.

Нет, мы не из одного села, — ответил Басараб, — а побратались мы по-своему, по-иному. Впрочем, садитесь, увидите. А если захотите, можете и вы пристать к нашему братству.

Бенедю еще больше удивило это объяснение. Он сел, не говоря ни слова и ожидая, что будет дальше.

— Побратим Деркач, — сказал Андрусь Басараб «метчику», — пора нам взяться за дело. Где твои палки?

— Сейчас будут здесь, — ответил Деркач, выбежал в сени и принес оттуда целую охапку тонких ореховых палок, связанных бечевкой. На каждой палке видны были большие или меньшие зарубки, одна рядом с другой. Такие зарубки делают ребятишки, которые пасут гусей и на палочках отмечают, сколько у кого гусей.

— Отметь Леону то, что рассказал Синица, — продолжал Басараб. В хате между тем сделалось тихо. Все сели, где кто мог, и глядели на Деркача, который уселся на лежанке, положил связку палок возле себя, достал из-за пояса нож и, вытащив одну палку, нарезал на ней еще одну метку рядом со многими прежними.

— Готово, — сказал Деркач, проделав это, и снова воткнул палку в связку.

— А теперь, милые мои побратимы, — сказал Андрусь, — рассказывайте по очереди, какую неправду-обиду каждый из вас за неделю узнал, видел или слышал. Кто ее причинил, кому и за что, рассказывайте всё, как перед богом, чтобы, когда придет наше время и наш суд, каждому было воздано по заслугам!

Минуту было тихо после этого призыва, затем заговорил старый Стасюра:

— Придет, говоришь, наше время и наш суд… Дай-то боже, хоть вижу — не дождусь этого дня, ну, да, может, вы, помоложе которые, дождетесь… Так вот, для того чтобы отмерить каждому по правде и справедливости, послушайте, что я слышал и видел за эту неделю. Оська Бергман, надсмотрщик в той шахте, в которой я работаю, снова на этой неделе избил четверых рабочих, а одному бойчуку{194} выбил палкой два зуба. И за что? Только за то, что бедный бойчук, голодный и больной, не мог поднять сразу полную корзину глины.

— Нарезай, Деркач! — сказал Андрусь ровным и спокойным голосом, и только глаза его заблестели каким-то странным огнем.

— Этот бойчук, — продолжал Стасюра, — очень добрая душа, и я привел бы его сюда, только он, видно, совсем заболел, не был уже вчера на работе.

— Приведи! — подхватил Андрусь. — Чем больше нас, тем мы сильнее, а ничто так не связывает людей, как общая нужда и общая обида. А чем сильнее мы будем, тем скорее настанет время нашего суда. Слышишь, старик?..

Старик кивнул головой и продолжал:

— А Мотя Крум, кассир, снова недодал за эту неделю рабочим нашего промысла по пять шисток и еще грозил всем, что прогонит с работы, если кто посмеет напомнить об этом. Говорят, он покупает шахту в Мразнице и ему не хватало пятидесяти девяти гульденов, — вот он и содрал с рабочих.

Старик помолчал минуту, пока Деркач отыскал палочку Моти Крума и сделал на ней новую зарубку. Затем продолжал:

— А вот вчера иду я мимо корчмы Мошки Финка. Слышу, кричит кто-то. А это два сына корчмаря прижали в угол какого-то человека, уже пожилого, и так бьют, так дубасят кулаками под ребра, что человек тот уже едва хрипит. Наконец отпустили его, а он уж и идти не может, а когда харкнул — кровь… Взял я его, веду, да и спрашиваю: что за несчастье, за что так изуродовали? «Вот беда моя, — ответил человек и заплакал. — Задолжал я, говорит, неделю тому назад этому проклятому корчмарю, думал, получу деньги и выплачу. А тут пришла получка — бац, кассир меня забыл, что ли, — не вызывает. Я стою, жду, уже выплатил всем, а меня не вызывает. Я бросился к нему спросить, в чем дело, а он шасть — и запер дверь перед самым моим носом. Как я ни кричал, как ни стучал, — пропало. Еще выбежали прислужники да меня взашей: «Что ты здесь, пьяница, скандалишь?» Пошел я. Встречаю потом кассира на улице и к нему: «Почему вы мне не заплатили?» А тот зверем на меня посмотрел, а потом как закричит: «Ты, пьяница, будешь ко мне на улице приставать? Ты где был, когда выплата была? Я тебя здесь не знаю, там добивайся выплаты, где и другим платят!» Ну, а сегодня касса закрыта. Я проголодался, иду к Мошке съесть что-нибудь в долг, пока деньги получу, а эти два медведя, побей их бог, ко мне: «Плати и плати за то, что ты набрал!» Я и прошу и клянусь, рассказываю, в чем дело, но где там! Прижали меня в углу и вот, смотрите, чуть душу из тела не выколотили!»

— Нарезай метку, Деркач, нарезай! — сказал твердым, грозным голосом Басараб, выслушав со стиснутыми зубами этот рассказ. — Наглеют все больше наши угнетатели, — знак того, что кара уже висит над ними. Отмечай, побратим, отмечай живо!..

— Это верно, — продолжал Стасюра, — распустились наши обидчики, зазнались, издеваются над рабочим людом, потому что все им сходит с рук. Смотрю я, слушаю и вижу, что чем больше на свете горя и нужды народной, тем больше у них богатства и роскоши. Вот теперь народу в Борислав валит видимо-невидимо, потому что всюду по селам голод, засуха, болезни. А здесь разве лучше? Каждый день вижу в закоулках больных, голодных, беспомощных; лежат, и стонут, и ждут разве только милости божьей, потому что человеческого сострадания уже давно перестали ждать. Да еще, смотрите, плату нам уменьшили и с каждой неделей урезывают все больше и больше; нет возможности прокормиться! Хлеб все дорожает, а если еще в этом году недород будет, то придется нам всем здесь погибать. Вот кривда, которую все мы терпим, которая всех нас гложет до костей, а на кого ее записать, — я и сам не знаю!..

Старик произнес все это более живым, нежели обычно, голосом и с дрожащими от волнения губами, а затем оглянул всех и остановил свой взгляд на угрюмом лице Андруся Басараба.

— Да, да, правда твоя, побратим Стасюра, — закричали все рабочие, — это наша общая кривда: бедность, беспомощность, голод!

— А кто в ней виноват? — снова спросил старик. — Или сносить ее терпеливо, эту самую большую всеобщую кривду, а отмечать только те мелкие, отдельные, из которых складывается эта большая?

Андрусь Басараб смотрел на Стасюру и на остальных побратимов вначале угрюмо и, казалось, равнодушно, но затем на его лице засветилось что-то, словно скрытая на дне души радость. Он поднялся с места и выпрямился, доставая головой до самого потолка хатенки.

— Нет, не терпеть нам и этой всеобщей кривды, а если и терпеть, то не покорно и тихо, как терпит овца, когда ее стригут. Всякая кривда должна быть наказана, всякая неправда должна быть отомщена, и еще здесь, на этом свете, потому что о суде, который будет на том свете, мы ничего не знаем! И неужели ты думаешь, что, отмечая эти мелкие, отдельные обиды, мы забываем о главной, всеобщей? Нет! Ведь каждая, даже самая маленькая кривда, которую терпит рабочий человек, — это часть общей, народной кривды, которая всех нас давит и гложет до костей. И когда придет день нашего суда, нашей кары, думаешь ли ты, что не будет отомщена и общая наша кривда?

Стасюра печально покачал головой, словно в душе не совсем верил обещанию Басараба.

— Эх, побратим Андрусь, — сказал он, — отомщена будет, говоришь? Уж одно то, что неизвестно, когда это еще будет… А другое: что нам с того, что когда-нибудь, может быть, и отомстится, если нам теперь не легче от этого? А если и отомстится, то, думаешь, после легче будет?

— Что это ты, старик, — крикнул на него, грозно сверкнув глазами, Андрусь, — расплакался невесть чего! Тяжко нам страдать! Разве я этого не знаю, разве мы все этого не знаем? А кто может так сделать, чтобы мы не страдали, чтобы рабочий человек не страдал? Никто, никогда! Значит, терпеть нам вечно, до конца дней. Тяжело это или не тяжело, никому до этого нет дела. Страдай и молчи, не показывай другому, что тебе тяжело. Страдай, и если не можешь вырваться из беды, то хоть мсти за нее, это хоть немного облегчит твою боль. Так я думаю, и все признали, что я прав. Верно?