И вдруг тихо-тихо, словно украдкой, скрипнула калитка, ведущая в сад со двора. Ривка оглянулась. Маленький, с измазанным лицом трубочист стоял в калитке, взглядом звал ее к себе. Она скорее полетела, чем пошла к нему.
— Пани, здесь для вас письмецо! — шепнул трубочист.
Ривка с большею, нежели обычно, дрожью взяла помятый, незапечатанный конверт. Трубочист пустился было бежать прочь.
— Постой, постой, — закричала Ривка и, когда тот вернулся, высыпала ему в шапку полученную от садовника смородину. Трубочист, обрадованный, побежал, глотая сочные ягоды, а Ривка пошла в свою спальню, дрожа всем телом, с сильно бьющимся сердцем, заперлась, села на кушетку, отдышалась, чтобы успокоиться, и начала читать:
«Я видел ее! Господи, что за красота, что за лицо, что за глаза! Меня тянуло к ней, я не мог сдержать себя. Она ехала в бричке куда-то на Задворное предместье, я встретился с нею неожиданно. И я сразу словно обезумел, да, обезумел. Я бросился навстречу лошадям, зачем, для чего — и сам не знаю. Я, кажется, хотел остановить бричку, чтобы расспросить ее, кто она. Но лошади испугались меня и шарахнулись в сторону. Она вскрикнула, посмотрела на меня и побледнела. А я, уцепившись за бричку, волочился по дороге, по камням. Я не чувствовал боли в ногах, а только смотрел на нее. «Я люблю тебя! Кто ты?» — крикнул я ей. Но вдруг обернулся кучер и ударил меня кнутовищем по голове так сильно, что я от боли отпустил бричку и упал посреди дороги. Бричка прогрохотала дальше. Она снова вскрикнула, оглянулась, — больше ничего не помню. Я, правда, вскочил еще на ноги, чтобы бежать за нею, но сделал только два шага — и снова упал. Мои ноги были изранены камнями, из них текла кровь, голова болела и опухла, — я чуть было не потерял сознание. Подошла женщина, дала мне воды, перевязала ноги, и я потащился домой. Лежу и пишу тебе. Достань назавтра и передай через трубочиста немного денег, десять гульденов, слышишь? Теперь возле меня чужие люди, могут догадаться…»
Ривка, не дочитав до конца, упала без сознания на кушетку.
VII
Это было вечером. Матвей и Бенедя, возвратясь с работы, сидели молча в хате при тусклом свете небольшого каганца, в котором горел, шипел и трещал неочищенный бориславский воск. Бенедя всматривался в лежавший перед ним план, а Матвей, сидя на маленьком табурете, чинил свои постолы. Матвей с того вечера, когда Мортко сказал ему, что их «дело кончено», был молчалив, словно пришибленный. Бенедя хотя и не знал точно, что это за дело, все же очень жалел Матвея и рад был помочь ему, но вместе с тем боялся расспрашивать его, чтобы не разбередить наболевших ран.
Скрипнула дверь, и в хату вошел Андрусь Басараб.
— Дай боже час добрый, — сказал он.
— Дай боже здоровья! — ответил Матвей, не поднимаясь с места и затягивая дратву.
Андрусь сел на лавке у окна и молчал, озираясь вокруг. Очевидно, он не знал, с чего начать разговор. Затем обратился к Бенеде:
— А что у тебя, побратим, слышно?
— Да вот, дело идет, — ответил Бенедя.
— Везет тебе что-то в нашем Бориславе, — сказал с легким упреком Андрусь, — Слышал я, слышал. Ты теперь большие деньги берешь на своей работе!
— По три гульдена в день. Не слишком много для мастера, но для бедного помощника каменщика действительно достаточно. Надо будет кое-что послать матери, а остальное… ну, об остальном поговорим после, когда все соберутся. Я думал сегодня о нашей доле…
— Ну и что же вы надумали? — спросил Андрусь.
— Будем говорить об этом на собрании. А теперь постараемся как-нибудь развеселить побратима Матвея. Смотрите, какой он стал нынче! Я уж и сам хотел поговорить с ним, да, как видите, еще очень мало его знаю…
— А я, собственно, за тем и пришел, — сказал Андрусь. — Побратим Матвей, пора бы тебе рассказать нам, что за дело у тебя было с Мортком и почему оно тебя так беспокоит?
— Э-э, да что там рассказывать? — неохотно ответил Матвей. — К чему говорить, если дело окончено? Теперь бесполезно говорить — не поможешь.
— Да кто знает, кто знает, окончено ли? — сказал Бенедя. — Говорите же, все-таки три головы скорее что-нибудь придумают, чем одна. Может быть, можно еще горю пособить. А если уж и на самом деле все пропало, то, даст бог, вам будет легче, если поделитесь с нами своим горем.
— Конечно, конечно, и я так говорю, — подтвердил Андрусь. — Ведь один человек дурень по сравнению с миром, обществом.
— Ой, верно, верно, побратим Андрусь, — ответил печально Матвей, отложив в сторону оконченную работу и закурив трубку, — может, оттого и все зло, что человек дурень: привяжется к другому, а затем и мучается не только своим горем, но и горем ближнего! Да еще, правду тебе скажу, чужое горе сильнее терзает, чем свое. Так и у меня. Пускай будет по-вашему, расскажу вам, что за история со мной приключилась и какое у меня дело с Мортком.
Это было лет четырнадцать тому назад. Ровно пять лет спустя после моего прихода в этот проклятый Борислав. В то время здесь еще было все по-иному. Нефтяные колодцы только что появлялись, все вокруг еще похоже было на село, хотя и тогда уже наползло сюда разных пришлых людей, словно червей на падаль. Ну и ад здесь был, голубок, сущий ад, даже вспомнить больно. Чужаки, захожие люди увивались и гомонили возле каждой хаты, ластились, словно псы, к каждому хозяину, силком тащили в шинки, а то и прямо в хатах спаивали людей, по кусочку выдуривая землю. Чего я только не насмотрелся в ту пору, даже вспоминать больно! А как только, собачьи дети, обманут человека, высосут из него все, что можно высосать, тогда на него же и набрасываются! Тогда он и пьяница, и лодырь, и хам, тогда его и из корчмы вышвыривают, и из собственного дома выгоняют. Страшно издевались над людьми!
Вот иду я однажды утром на работу, смотрю — улица полна людей, все сбились в кучу, шумят о чем-то, в толпе крик и плач, а рядом в небольшой, крытой соломой хате евреи-спекулянты уже хозяйничают, как у себя дома, вышвыривают на улицу все: миски, горшки, полки, сундук… «Что здесь такое?» — спрашиваю. «Да вот, — отвечает один человек, — до чего довели, нехристи, бедного Максима. Обстоятельный был хозяин, что и говорить, а какой приветливый, обходительный…» — «Ну, и что же с ним случилось?» — «А ты не видишь разве? — отвечает человек. — Выдурили у него землю, скот пропал, а нынче вот пришли, да и выгнали его из хаты: говорят, что она теперь ихняя, что они ее купили. Максим крик поднял, а им хоть бы что. Он бросился в драку, а они, как грачи, слетелись в одну минуту, да и давай бить бедного Максима! Поднялся крик, начали сбегаться и наши люди и едва вырвали Максима из рук спекулянтов. А он, окровавленный, страшный, как закричит: «Люди добрые, вы видите, что тут делается! Чего стоите? Вы думаете, это они только со мной так? И с вами будет то же самое! Идите берите, что у кого есть — топоры, цепы, косы, — берите и гоните этих мерзавцев из села. Они вас съедят живьем, как меня съели!» Люди смотрят на него, стоят, переговариваются… Вдруг один из тех, что захватили хату, — он только что выглядывал из окна, — схватил камень да как трахнет Максима по голове! Тот, с места не сойдя, запрокинулся, только захрипел: «Люди добрые, не дайте моему ребенку погибнуть! Я умираю!..»
Я не дослушал до конца и начал протискиваться в самую гущу. Посреди улицы лежал мужчина лет сорока, в изорванной рубашке, окровавленный, посиневший. Из головы его еще текла кровь. К нему припала и жалобно причитала маленькая девочка. Меня мороз подрал по коже, когда я увидел это, а люди обступили их, стоят стеной, кричат, но никто с места не трогается. А Максимову хату обступили чужаки, спекулянты, аж почернело все кругом, и галдеж такой, что и слова собственного не слышно.
Я стою как столб, смотрю туда-сюда, не знаю, что делать. Как вдруг вижу — из окна высунулся тот самый, который убил Максима, видно, осмелел и кричит, поганец:
— Так ему и надо, пьянице! Так ему и надо! А вы чего здесь стоите, свиньи? Марш по домам все!
Кровь во мне закипела.
— Люди, — заревел я не своим голосом, — что вы, одеревенели или одурели? Человека убили у вас на глазах, да еще и смеются, а вы стоите, и хоть бы что. Накажи вас сила божья! Бей воров!
— Бей! — заревели в эту минуту со всех сторон так, что земля задрожала. — Бей воров, кровососов!
Словно искра в солому попала. В одну минуту весь свет, казалось, стал другим. Я еще и оглянуться не успел, а уже целая туча камней полетела в злодеев. Я увидел, как убийца Максима, тот, который торчал в окне, вдруг подпрыгнул, схватился за голову руками, скорчился, вскрикнул и шлепнулся наземь. Больше я не видел, не слышал ничего. Крик, шум поднялся такой, словно Судный день настал. Люди ревели от ярости, задние напирали на передних, хватали, что под руку попало — колья из плетней, жерди, поленья, камни, — и громили спекулянтов. Поднялся такой крик и шум, словно вся бориславская котловина сквозь землю проваливалась. Часть воров тут же разлетелась, как пыль. Но некоторые заперлись в хате Максима. В окно видно было, что у них в руках топоры, лопаты, вилы, — подхватили, что могли. Однако, видя, что народ, словно ревущий поток, окружает хату, они перестали кричать, будто окаменели от страха. Народ ринулся к двери, к окнам, к стенам. Затрещали доски, бревна, зазвенели стекла — стук, крик, визг, и вдруг страшный грохот, туча пыли… Народ на куски разметал стены, — потолок рухнул, погребая под собой всех, кто был в хате, облако пыли скрыло это страшное зрелище…
Но у меня в это время было иное на уме. Видя, как народ, словно зверь, напирает на злодеев, я схватил маленькую девочку, Максимову сироту, на руки и незаметно начал пробираться сквозь толпу. С трудом выбрался я на свободу, как раз в ту минуту, когда рухнула хата. Я бежал домой огородами, боясь, как бы разъяренные спекулянты не перехватили меня по дороге. Очутившись наконец в своей хате, я запер дверь и, положив обомлевшую девочку на топчан, начал приводить ее в чувство. Долго я не мог добудиться ее, уже подумал, что и ее оглушил какой-нибудь камень. Но бог миловал, девочка очнулась, и я так обрадовался, словно это мой собственный ребенок ожил предо мною.