16 – XI–I
Лев Аренс. Слово о полку будетлянском
Тихону Чурилину посвящается
Велемир Хлебников
Новалис говорил: «Нет ничего поэтичней, чем воспоминания и предчувствие или представление о грядущем. Представления о древних временах нас влекут к умиранию, к улетучиванию. Представления о грядущем нудят нас к животворению, воплощению, к уподобляющей действенности. Поэтому всякое воспоминание грустно, всякое предчувствие радостно. Первое умеряет слишком большую жизненность, второе вздымает слабую жизнь».
У человечества миллионы ликов обращены назад, лишь у немногих озарены они грядущим.
ХХ столетие началось бурными и великими разрушениями, но это лишь способствовало рождению новой русской синтетической поэзии.
На западе блистательной ракетой взлетел в будущее англичанин Уэльс и застыл, словно луч прожектора, освещая летящие облака.
Француз Анри Бергсон, опираясь на упругий трамплин прошлого, сделал отчаянный прыжок, повис в воздухе, озираясь, следуют ли его примеру люди.
В растерянной Евразии, наконец, выступает Хлебников со своей изумительной поэмой «Ка».
Хлебников, подобно герою этой поэмы, египетскому двойнику души Ка, «в столетиях располагается удобно, как в качалке».
«Не так ли и сознание, – говорит далее Хлебников, – соединяет времена вместе, как кресло и стулья гостиной?»
В космогонической поэме этой, дышащей восточной поэзией, Хлебников даёт нам изумительнейшие зревы с временным сдвигом.
К одному из подобных, самому восхитительному, относится (представьте себе пейзаж Гогена) изображение берега океана.
Грань суши, выявленная ничтожная полоска сути, об неё ударяются волны необозримой влаги массы Океана – невыявленного. И на этой песчаной отмели встречаются индивиды, как представители народов из различных пластов времени.
Не останавливаясь на исследовании творчества как самого Хлебникова, так и последующих авторов[6], мы выявим здесь творческий характер и основу каждого будетлянина из общей его среды-кормилицы – будетлянства.
Возвращаясь к Хлебникову, отметим, что он является характерным выразителем мудрости Востока.
Поэтому прав, конечно, Новалис, утверждая, что «на Востоке истинная математика у себя на родине. В Европе она выродилась в сплошную технику».
В то время как Уэльс стоит на стальных ногах, неизвестно, из какого материала ноги Хлебникова.
Уэльс по рельсам, последнее слово техники, разъезжает во времени, нажимая попеременно: назад – рычаг, вперёд – рычаг.
Хлебников, азиатский дух, одновременно и в прошлом и в будущем и довлеет настоящему. Нельзя про него сказать с Бергсоном:
«Опираться на прошлое, склоняться над будущим – присуще живому существу».
Не похож он и на немецкого фантаста Гофмана, в котором
.. в высшей мере преобладает genius loci немецкой gemutlichkeit.
Попробуйте засадить Хлебникова в стекло, взорвал бы он гофманскую бутылку.
Хлебников – длительная беспрерывь взрыва шрапнели во всех направлениях.
Позади него бергсоновский эволюционизм; он восхитил германское учение о прерывчатости.
Прежде чем перейти к характеристике других будетлян, мы хотим обратить ваше внимание, читатель, на одно чудесное стихотворение Хлебникова, которое нас, при первом знакомстве с его творчеством, так пленило. Мы имеем в виду стихотворение, помещённое в сборнике «Четыре птицы», – «Смугла, черна дочь Храма…».
Любовь смертное дыхание растворяет, дойдя до силы невероятной, в смерть уходит.
Взаимодействие сие волшебное зрим мы в стихах этих.
Слушая их, крылами воли творческой, сильной перенесены мы мгновенно словами Хлебникова в те времена:
«… когда среди копий, кончаров, вёсел и перначей стоял сам орёл смерти, а она (т. е. Фатьма Меннеда. – Л. А.) отражалась в воде, качнув синими серьгами, хохотунья с раз навсегда печальными глазами…».
Нам в ясности воздуха раскалённого представляется храм древнего Востока, где в полутьме прохладной священный танец пляшет, пусть та же Фатьма Меннеда.
«Если бы смерть кудри и взоры имела твои, я умереть бы хотела».
Хрупкая в красоте, обрамлённой из камня высеченными слонами, в круженьях ядовитых, таящая страсть огненную, готовая в жертвенной пляске умереть, готова в то же время прорвать кинжальный круг. Прорвать, чтобы в любви палящей растаять.
В этом стихотворении (в ст. «Смугла, черна дочь Храма…». – А. М.), как и во многих других, сказывается его изумительное стихотворство – многорифмичность. На всём протяжении оно перебивается стихом:
«А в перстне капля яда, яда», который чередуется заместителем:
«А в перстне капля яда, в перстне».
В конце сливаясь вместе, два стиха дают необычайную силу подъёма, который внезапно переходит в покойной меткости концевой стих:
«Быть мёртвой слонихе отрада».
Не останавливаясь на изумительном словотворчестве Хлебникова, не касаясь заумного языка и его поэтико-математических исследований, временно мы переходим к следующим поэтам, намереваясь дать этим наброскам лишь их поэтический облик.
Григорий Петников
«Ландшафт нужно ощущать как тело».
Изящество, строгость, бесподобная подлинность. Таковы качества его переводов Новалиса.
«Чем поэтичней, тем истинней».
Поистине поэтичность переводов Петникова непревзойденна.
«Поэт пользуется вещами и словами, как клавишами, и вся поэзия покоится на действительной сопряжённости идей, на самодейственном, умышленном, идеальном созидании случая».
Петников играет на тех же клавишах, что Новалис и вместе с ним проникает в углубленную суть вещей.
«Внутрь идёт таинственный путь».
«…если кто овладел ритмом мира, это значит, что он овладел миром».
Ритмика природы хорошо известна Петникову.
Поэт растворился в природе… И вдруг мы увидали его многоликий, раздробленный в космосе образ. Воплощения и превращения его легки и непринуждённы; то он мелькнет дриадой в лесу, то ореадой или мариной, то словно радугой прорежет голубель или плугом взрежет землю.
Сопоставляя творчество Петникова творчеству Тютчева, по мысли И.И. Прейса, мы добавим, для уточнения характеристики творчества обоих: Тютчев шёл в космос, тогда как Пет-ников исходит из него, для него космос есть первичное пребывание – Родина.
Слава в неоценённости забытого Маллармэ восстановлена и сияет в переводах Петникова. Хлебников в своей замечательной статье «О современной поэзии»[7] высказывает удивительные мысли о творчестве будетлян и, в частности, Петникова и Асеева:
«Слово живёт двойной жизнью.
То оно просто растёт как растение, плодит друзу звучных камней, соседних ему, и тогда начало звука живёт самовитой жизнью, а доля разума, названная словом, стоит в тени, или же слово идёт на службу разуму, звук перестаёт быть «всевеликим» и самодержавным: звук становится «именем» и покорно исполняет приказы разума; тогда этот второй – вечной игрой цветёт друзой себе подобных камней.
То разум говорит «слушаюсь» звуку, то чистый звук – чистому разуму.
<нрзб.>Иногда солнце – звук, а земля – понятие; иногда солнце – понятие, а земля – звук.
<нрзб.>На каком-то незримом дереве слова зацвели, прыгая в небо, как почки, следуя весенней силе, рассеивая себя во все стороны, и в этом творчество и хмель молодых течений.
Петников в «Быте побегов и «Поросли солнца» упорно и строго, с сильным нажимом воли ткёт свой «узорник ветровых событий», и ясный волевой холод его письма и строгое лезвие разума, управляющее словом, где «в суровом былье влажный мнестр» и есть «отблеск вненевозможной выси», ясно проводят черту между ним и его солетником Асеевым».
Так бесподобно характеризует основатель будетлян творчество Петникова, чуть ли не единственного в настоящий момент будетлянина, сохранившего чистую линию будетлянства.
Его последний сборник «Книга Марии Зажги Снега» полон ветреной свежести природы.
Подобно Новалису, Маллармэ привлек внимание Петникова. Слава в неоценённости забытого французского поэта восстановлена и сияет в его переводах.
«Намеренно-испорченный, не то иероглифический, не то контрапунктический язык Маллармэ», как выразился Конявской, живородно и животворно передан Петниковым.
Тихон Чурилин
«О, Бояне, соловiю стараго времени!
а бы ты сiа плъкы ущекоталъ, скача
славiю по мыслену древу, летая умомъ
подъ облакы, сеивая славы оба полы
сего времени, рища въ тропу Трояню
чресъ поля на горы».
«Слово о плъку Игоревѣ»
Чурилина диптих: древне-тёмный лик и зрак, озарённый будущим.
Всё древнерусское растворено в поэте. В его бальзамически-благовонной полной повести «Конец Кикапу» исконники русские и тюркские спаяны воедино. Как будто мы у её истоков евразийских. Непостижимая судьба так накрепко и властно сковала наш общий путь.
Эта повесть полна прозрачного, словно этер, тихоструйного лиризма, и в то же время в ней величие мудрой вещности. И в стихах Чурилина, во всех трёх его книгах, зрится тот же отблеск иконы древней. В последней, однако, книге этот отблеск значительно бледнее, и он не столь уж характерен для поэта.
В третьей книге, которой нам, к сожалению, не удалось видеть напечатанной, дрожат космические отражения.
Старые, забытые слова, вторично рождённые, пылают с новорождёнными в целостной совокупности.
Словно доменная печь – поэт; неустанно и непрерывно токи прошлого и будущего входят в жерло. То искры яркие, то пепел вылетают.
Тайнодейство поэта великолепно вскрывают слова Новалиса:
«Слова поэта – необщие знаки, – звуки они – волшебные слова, прекрасные группы, движущиеся вокруг себя. Как одеяния святых хранят ещё чудесную силу, так иное слово, освещённое каким-нибудь великолепным воспоминанием, уже стало почти стихотворением. Для поэта язык никогда не бывает слишком беден, но всегда слишком общ. Его мир – прост, как и его инструмент, но так же и неисчерпаем в напевах».
Божидар
«Если нынешних стихотворцев упрекают в отсутствии размеров, в разлаженности их звончатых лир – упрекают ложно: они только взметнулись за уставом: старинные обычные стихотворцы и не мечтали о том, но верны были лишь размерам, ибо сил у них не было мечтать о большем. Только немногие из времён минувших проведали об единстве размеров».
«Стихотворец становится вольным, как никогда, но в вольности этой – его тягчайшее бремя, его строгий путь к познанию природы и себя и в смесительности познанного – лика Божества».
«Ведь кажущаяся лёгкость творить стихи без заданного размера, наоборот, становится тяготой, от которой радостно всегда хочет уклониться душа в привычное волнение размеров старинных. Тяжко рождать так стихи, ведь каждое мгновение стих готов провалиться в говор, стать обычной речью и велико искусство творца, минувшего грозящие ему пасти».
Это из книги двадцатилетнего поэта Божидара «Распевочное единство», книги, написанной «великолепно горящим языком, с острыми и самобытными терминами, с новизной основных положений». Приведённые строки в достаточной мере вскрывают тончайшее филологическое исследование поэта.
Нас поражает проникновенное знание тайников сладостных речи русской, старческая умудрённость юноши.
Мы приведём ещё один отрывок из «Распевочного единства», чтобы в ясности была видна строгость и красочность прозаического языка писателя, а также тончайшее, мыслителя, умозрение.
«Но не точное исследование об оборотнях было моей задачей: в плоть облекал я умозрительную думу о всеобщем и скоп-ном единстве, к которому стремится всё. Стопа, стих, стишие, стихотворение – уподоблением претворяются в разрастающиеся двигатели единого духовного двига творца.
…вся движимая задача творчества устремляется в изыскание некого единого размера – устава того дивного снаряда бытия, что есть совершенная вселенная; глухая дума о снаряде том – осколки думы Божества о своём едином теле, разрушенном бытии ради частичного существования особей.
Как марево в душе творца – образ этого устава, устремляясь к нему, он спотыкается о свои собственные орудия, каждый обладающий собственным размером движения, но, соединяя все эти размеры в одно, творец маревным уставом отражается (несовершенно) на устав вселенский и в этом его высшее упоение бытия».
Каждый раз, упоминая Божидара, мы испытываем глубокое волнение.
Судьба, старая ведьма, не пощадила его, как не пощадила она другого – Ницше.
Вещи нити судеб обоих мозгопашцев, в нашем представлении, сонапряжённые в параллельности.
«Бубенщик выбит из седла на скаку: из рук его вылетел Бубен, покатился, покатился и обернулся маленьким веночком на могилу».
«Бубен», может быть, первый звук удара подросшего человечества – в неизбежное» (Николай Асеев).
«Бубен» – сборник стихов Божидара. Ещё немного стихов и прозы. Вот и всё, что оставил нам юноша-будетлянин.
Сияющие качества восприятия мировой совокупности, также подлинно творческий вплотной подход к вещам, пленительное внедрение в вещи, как таковые, жизненное сосуществование в них.
И ещё, как трепетно нам в юноше зреть непостижимое, седого человека, свойство прозорливости.
Крылатая юношеская поступь, непрестанное скольжение по краю небытия.
«Двенадцать стихотворений – двенадцать ударов в лицо смерти. Каждое сильно и страшно не в силу своей замогильной невозвратности, а в силу своей нерождённой неожиданности. Какая-то огромная воля заключена здесь в каждую букву. Это холодные снаряды огромной взрывчатой силы».
Отсюда его хрупкая грусть, так ясно сквозящая в стихах, что, на наш взгляд, сближает Божидара с Иннокентием Анненским: утренняя и вечерняя зори!
Поэт отчётливо являл себе относительность нашей познавательной способности и в то же время мудро признавал её ценность человеческую.
И тем не менее упорно искал он тот совершенный снаряд познания, искание коего он сам же назвал древней бредней колдунов о неком мудростном камне. Тяжкий рок его постигнул!
Николай Асеев
«…а всядем, братiе, на свои
бръзыя комони, да позрим синего Дону»
«Слово о плъку Игоревѣ»
В первом «Временнике»[8] находятся два превосходных изыскания. Одно принадлежит Хлебникову: «Перечень. Азбука ума»; другое: «Ухват языка. Приставки» – Николаю Асееву. В то время как у четырёх предыдущих чувственность закована, здесь вдруг из нагромождённых глыб показывается живая плоть.
Силуэт трепетный её, то в синеве неба на лужном просторе или в степной необъятности, то сдавленный сериозностью и холодностью городской. Любовь его вплетается в космос.
Поля, степи, леса, города, сёла, воды, звериный мир внедряются в поток его любовный. Громоздятся друг на друга, мелькают гранями различными во взоре нашем. Лицо любви его открыто явлениям мировым и человеческим, они, в свою очередь, отражаются в нём, и отражённые ярчают снова, но уже в нас.
Вал за валом, гребень за гребнем вздымается грудь поэта страсть-любовью к небу.
В «Оксане» столь мощно вылита она в форму, настолько выпукла форма эта, что кажется, материал, из которого созидал Асеев, не слова, а камень грановитый.
Бурлит казачья кровь в поэте, сжигает мозг, даёт ей он волю и дарит нам, в свежести и яркости небывалой, стихотворения «Тунь» и «Гремль II-ой». Обаятельнейший синтез восприятий древней столицы нашей Москвы.
В этом разгуле, пущенном на полный, безудержный, казалось, скок, чувствуется воля сильная.
«Лётное слово его облетает легко город, страну, мир, задевает крылами множество губ, перекликая многоповторённым эхом». «Песня Андрия»[9], смертным овеем обвеянная, древнеросски предельно насыщена.
Сонная, тусклая ночная жуть в его стишие «Шёпот», «Гудошная» полна печалью грустной.
«Осада неба» памяти поэта Божидара, по ритму и формовке строгой, подобна твёрду алмазному.
И велик был стиха его скорбный и соратный пафос.
Борис Пастернак
«…ces pâtres contemplatifs, dont l’origine
était aussi inconnue que celle du vent ou que la
demeure des vieilles lunes…»
«Цыгане» – одно из лучших стихотворений Пастернака.
Кого из поэтов не пленяло это древнее, неразгаданное племя, оголённая, жаркая плоть человеческая?
«В тот день, когда они исчезнут, мир потеряет, правда, не добродетель, но одну частицу своей плоти», – заключает свою статью о цыганах Сен-Виктор.
И кому, как не народу русскому, благодаря смежности земель славянских и азиатских, встретившему взор свой со взором азийским, так близка и дорога жизнь цыганская?
Краше всего она – в складне поэзии русской. Въявь, как ослепительны и чародивы образы Пастернака. Поистине, прочтя его «Цыган», можно уверовать в переселение душ, или, быть может, поэту была домирным очагом утроба цыганская, или мы вместе с Новалисом должны согласиться, что «Поэзия растворяет чужое бытие в своём» и что «Поэт понимает природу лучше, чем какой-нибудь учёный».
И действительно: «Люди сумели разобрать египетские иероглифы и ниневийские клинообразные надписи, – говорит Сен-Виктор, – никто ещё не разгадал загадку этого племени живого и существующего. Обязанность ли философа, или натуралиста разобрать его душу, по-видимому, лишённую всех особенностей мышления и морального чувства. Народ без традиций, состоящий из индивидуальностей, лишённых памяти. Какое чудо сохранило этот слиток столь подвижных молекул? У него нет истории; придя к нам в сказочном облике, он привык жить в нём и так сгустил все тени, что сам не мог бы отличить теперь реальности от своих вымыслов. Никаких воспоминаний о первобытной истории, никакой тоски по родной земле.
Можно подумать, что в первый же день своего исхода он перешёл вплавь реку забвения».
Под стать только поэту подобная задача, и как мастерски выполнил её Пастернак.
Молдаванская плоть, по природе своей обнажённая и пламенная, раскалённая солнцем, упоённая звездью небесною, окована в русле стиха крепкого, гранённого в форме своей.
Пылающая, живописная и красочная образность, вертелью сладчайшею, чувственною кружит и пьянит нас.
Василий Каменский
…не к постижению только идём мы, как
будничные и досужие поискиватели, но и не на
ходулях учёности, – лёгкими лётчиками к
познанью крылим мы – всё единя для единого
покрыла ВСЕВЕДЕНИЯ.
Будучи одним из основоположников полка будетлянского, он был одним из авторов творения «Садок судей» – первый взрыв мозгопашцев, гулким перекатом прошедший в свежих, невспаханных ещё юношеских мозгах.
Русь. Разухабная вольность, бесшабашная весель, любовь, тоской овитая, в печальной раме русского сельского зрева, – вот что довлеет в ранних творениях поэта. Метким словом «Птица домашняя» обозвал его Асеев[10].
Хотя и не найдём мы у Каменского той формы крепкой, литой иль гранёной, велика сила богатырская в его поэме «Стенька Разин», про которую Хлебников писал:
«Каменский в прекрасной вещи “Стенька Разин“ искусно работал над задачей так разместить на цветущем кусте сто соловьёв и жаворонков, чтобы из них вышел Стенька Разин».
В его «Застольной», посвящённой «Великому парню Давиду Бурлюку», первому застрельщику и громовержцу будетлянскому, вы найдёте не в столь сильной степени выраженные, сущные поэтические основочасти предыдущей поэмы.
В другой вещи «Прощаль Лебединая» вы услышите песнь любви печальной, перед вами промелькнёт в чистоте прозрачной и густой ивовый селянский вид.
Лев Евгеньевич Аренс, летописец будетлянский. 1928 год
1. Тихон Чурилин. Москва, 1916