Стихотворения и поэмы — страница 2 из 19

L'Art Poetique

И.В. Игнатьеву

Обращайтесь с поэзами как со светскими дамами,

В них влюбляйтесь, любите, преклоняйтесь с мольбами,

Не смущайте их души безнадежными драмами,

Но зажгите остротами в глазах у них пламя.

Нарумяньте им щеки, подведите мечтательно

Темно-синие брови, замерев в комплименте,

Уверяйте их страстно, что они обаятельны,

И, на бал выезжая, их в шелка вы оденьте.

Разлучите с обычною одеждою скучною,

В jupe-culotte нарядите и как будто в браслеты

Облеките их руки нежно рифмой воздушною

И в прическу искусную воткните эгреты.

Если скучно возиться вам, друзья, с ритмометрами,

С метрономами глупыми, с корсетами всеми

— На кокотке оставив туфли с белыми гетрами,

Вы бесчинствуйте с нею среди зал Академий.

1913

Эскизетта

Ее сиятельству графине Кларе

Белые гетры… Шляпа из фетра…

Губ золотой сургуч…

Синие руки нахального ветра

Трогают локоны туч.

Трель мотоцикла… Дама поникла…

Губы сжаты в тоске…

Чтенье галантное быстрого цикла

В лунном шалэ на песке.

В городе где-то возле эгрета

Модный круглит котелок…

В траурном платье едет планета

На голубой five o'clock[4].

1913

Из книги «Автомобилья поступь». Лирика (1913–1915)

Книга вторая

Из раздела «Восклицательные скелеты»

«В рукавицу извозчика серебряную каплю пролил…»

В рукавицу извозчика серебряную каплю пролил,

Взлифтился, отпер дверь легко.

В потерянной комнате пахло молью

И полночь скакали в черном трико.

Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив,

Втягивался нервный лунный тик,

А на гениальном диване, прямо напротив

Меня, хохотал в белье мой двойник.

И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,

Обнимали мой вариант костяной.

Я руками взял Ваше сердце выхоленное,

Исчеркал его ревностью стальной;

И вместе с двойником, фейерверк тосты,

Вашу любовь до утра грызли мы,

Досыта, досыта, досыта,

Запивая шипучею мыслью.

А когда солнце на моторе резком

Уверенно выиграло главный приз,

Мой двойник вполз в меня, потрескивая,

И тяжелою массою рухнулся вниз.

1913

«Год позабыл, но помню, что в пятницу…»

Год позабыл, но помню, что в пятницу,

К небоскребу подъехав в коляске простой,

Я попросил седую привратницу

В лифте поднять меня к вам в шестой.

Вы из окошка, туберкулезно-фиалковая,

Увидали меня и вышли на площадку.

В лифт сел один и, веревку подталкивая,

Заранее снял ласково правую перчатку.

И вот уж, когда, до конца укорачивая

Канат подъемника, я был в четвертом, —

Допрыгнула до меня Ваша песенка вкрадчивая,

А снизу другая, запетая чортом.

И вдруг застопорил лифт привередливо,

И я застрял между двух этажей,

Бился и плакал, кричал надоедливо,

Напоминая в мышеловке мышей.

А Вы всё выше

Уходили сквозь крышу,

И чорт все громче, всё ярче пел,

И только его одну песню слышал

И вниз полетел.

1913

«Летнее небо похоже на кожу мулатки…»

Летнее небо похоже на кожу мулатки,

Солнце, как красная ссадина ни щеке:

С грохотом рушатся витрины и палатки,

И дома, провалившись, тонут в реке.

Падают с отчаяньем в пропасть экипажи,

В гранитной мостовой все камни раздражены,

Женщины без платки, на голове — плюмажи,

И у мужчин в петлице — ресница Сатаны.

И только Вы, с электричеством во взоре,

Слегка нахмурившись, глазом одним

Глядите, как Гамлет, в венке из теорий,

Дико мечтает над черепом моим.

Воздух бездушен и миндально-горек,

Автомобили рушатся в провалы минут,

И Вы поете: Мой бедный Йорик,

Королевы жизни покойный шут!

1913

«Из-за глухонемоты серых портьер, цепляясь за кресла кабинета…»

Из-за глухонемоты серых портьер, цепляясь за кресла кабинета,

Вы появились и свое смуглое сердце

Положили на бронзовые руки поэта.

Разделись, и только в брюнетной голове черепашилась гребенка и желтела.

Вы завернулись в прозрачный вечер.

Как будто тюлем и июле

Завернули

Тело.

Я метался, как на пожаре огонь, шепча:

Пощадите, не надо, не надо!

А Вы становились все тише и тоньше,

И продолжалась сумасшедшая бравада.

И в страсти и в злости кости и кисти на части ломались, трещали, сгибались,

И вдруг стало ясно, что истина —

Это Вы, а Вы улыбались.

Я умолял Вас: «Моя? Моя!», волнуясь и бегая по кабинету.

А сладострастный и угрюмый Дьявол

Расставлял восклицательные скелеты.

Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,

А за Вами, с гиканьем и дико крича,

Мчалась толпа по темному проспекту,

И их вздохи скользили по Вашим плечам.

Бросались под ноги фоксы и таксы,

Вы откидывались, отгибая перо,

Отмахивались от исступленной ласки,

Как от укусов июньских комаров.

И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»

Ваше белое платье было в грязи,

Но за Вами неслись в истерической клятве

И люди, и зданья, и даже магазин.

Срывались с места фонарь и палатка,

Всё бежало за Вами, хохоча

И крича,

И только Дьявол, созерцая факты,

Шел поспешно за Вами и костями стучал.

23 мая 1913

«Эпизоды и факты проходят сквозь разум…»

Эпизоды и факты проходят сквозь разум

И, как из машин, выходят стальными полосками;

Всё около пахнет жирным наркозом,

А душа закапана воском.

Электрическое сердце мигнуло робко

И перегорело. — Где другое найду?!

Ах, я вверну Вашу улыбку

Под абажур моих дум.

И буду плакать — как весело плакать

В электрическом свете, а не в темноте! —

Натыкаться на жилистый дьявольский коготь

И на готику Ваших локтей.

И будут подмаргивать колени Ваши,

И будет хныкать моя судьба…

Ах, тоска меня треплет, будто афишу,

Расклеив мою душу на днях-столбах.

13 июня 1913

«Полусумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами…»

Полусумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами

Разрубали городскую тьму на улицы гулкие.

Как щепки, под неслышными ударами

Отлетали маленькие переулки.

Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы.

Город пролил крики, визги, гуловые брызги.

Вздыбились моторы и душу вынесли,

Пьяную от шума, как от стакана виски.

Электрические черти в черепе развесили

Веселые когда-то суеверия — теперь трупы;

И ко мне, забронированному позой Цезаря,

Подкрадывается город с кинжалом Брута.

1914

«Небоскребы трясутся и в хохоте валятся…»

Небоскребы трясутся и в хохоте валятся

На улицы, прошитые каменными вышивками.

Чьи-то невидимые игривые пальцы

Щекочут землю под мышками.

Набережные заламывают виадуки железные,

Секунды проносятся в сумасшедшем карьере

Уставшие, взмыленные, и взрывы внезапно обрезанные

Красноречивят о пароксизме истерик.

Раскрываются могилы, и, как рвота, вываливаются

Оттуда полусгнившие трупы и кости,

Оживают скелеты под стихийными пальцами,

А небо громами вбивает гвозди.

С грозовых монопланов падают на землю,

Перевертываясь в воздухе, молнии и кресты.

Скрестярукий, любуется на безобразие

Угрюмый Дьявол, сухопаро застыв.

1913

Из раздела «Лунные окурки»

«Сильнее, звончее аккорд электричества…»

Е.И.

Сильнее, звончее аккорд электричества,

Зажгите все люстры, громче напев!

Я пью за здоровье Ея Величества,

Седой королевы седых королей!

Ваше Величество! Жизнь! Не много ли

Вам на щеки румян наложил куафер?

Скажите лакеям, чтоб меня не трогали:

Я песни спеть Вам хочу в упор.

Пропустите к престолу шута-поклонника!

Сегодня я — гаер, а завтра — святой!

Что же время застыло у подоконника?

Я его потяну за локон седой!

Время, на жизнь поглядите! Давно она

Песенок просит, а Вы — мертвец.

Выше, размалеванные руки клоуна,

К трону, к престолу, веселый юнец!

Ваше Величество, жизнь бесполая,

Смотрите пронзительней между строк!

Разве не видите там веселые

Следы торопливых гаерских ног?

Сильнее, звончее аккорд электричества!

Жизнь, осклабьтесь улыбкой больной!

К Вам пришел я, Ваше Величество,

Ваш придворный искусный портной!

16 февраля 1913

«Грустным вечером за городом распыленным…»

Грустным вечером за городом распыленным,

Когда часы и минуты утратили ритм,

В летнем садике, под разбухшим кленом,

Я скучал над гренадином недопитым.

Подъезжали коляски, загорались плакаты

Под газовым фонарем, и лакеи

Были обрадованы и суетились как-то,

А бензин наполнял парковые аллеи…

Лихорадочно вспыхивали иллюминации мелодий

Цыганских песен, и подмигивал смычок,

А я истерично плакал о том, что в ротонде

Из облаков, луна потеряла пустячок.

Ночь прибежала, и все стали добрыми,

Пахло вокруг электризованной весной,

И, так как звезды были все разобраны,

Я из сада ушел под ручку с луной.

1913

«У других поэтов связаны строчки…»

У других поэтов связаны строчки

Рифмою, как законным браком,

И напевность метра, как венчальные свечки,

Теплится в строфном мраке, —

А я люблю только связь диссонансов,

Связь на вечер, на одну ночь!

И, с виду неряшливый, ритм, как скунсом,

Закрывает строки, — правильно точен.

Иногда допускаю брак гражданский —

Ассонансов привередливый брак!

Но они теперь служат рифмой вселенский

Для всех начинающих писак.

А я люблю только гул проспекта,

Суматоху моторов, презираю тишь…

И кружатся в пьесах, забывши такты,

Фонари, небоскребы и столбы афиш.

9 июня 1913

«Милая дама! Вашу секретку…»

Милая дама! Вашу секретку

Я получил, и вспомнились вдруг

Ваш будуар — и из скунса горжетка,

Мой кабинет — раскидная кушетка.

Где-то далёко Ваш лысый супруг.

Что Вам ответить! Сердце и радо,

Фраз не составлю никак.

Мысли хохочут, смеясь до упада…

Милая дама! Мужа не надо!

Муж Ваш напомнил мне «твердый знак»!..

О, как жемчужен без мужа ужин!

Взвизгнувших устриц узорная вязь!

Вы углубились в омут из кружев…

Муж Вам, как ъ, для того только нужен,

Чтобы толпа не заметила связь.

Знаете, дама, я только приставка.

Вы же основа, я — случай, суффикс,

Только к вечернему платью булавка!

Близкая дама! Салонная травка!

Вами пророс четверговый журфикс.

Что Вам ответить? Обеспокоив,

Хочется вновь Вас отдать тишине.

Завтра придете. — А платье какое?!

Знаю: из запаха белых левкоев!

— Если хотите — придите ко мне.

1913

«Мы были вдвоем, графиня гордая!..»

Мы были вдвоем, графиня гордая!

Как многоуютно бросаться вечерами!

За нами следили третий и четвертая,

И беспокой овладевал нами.

Как Вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный,

Особенно когда Вы улыбаетесь строго!

На мне отражалась, как на бумаге промокательной,

Ваша свеженаписанная тревога.

Мне пить захотелось, и с гримаскою бальной

Вы мне предложили влажные губы,

А страсть немедленно перешла в атаку нахальную

И забила в барабан сердца, загремела в трубы.

И под эту надменную,

Военную

Музыку

Я представил, что будет лет через триста.

Я буду в ночь бессолнечную и тусклую

Ваше имя гравировать на звездных листьях.

Ах, лимоном не смоете поцелуи гаера!

Никогда не умру, и, как вечный жид,

Моя интуитта с огнекрасного аэро

Упадет Вам на сердце и в нем задрожит.

Забыть… Не надо! Ничего не надо!

Небо нависло суповою мискою!

Жизнь начиталась романов де Сада

И сама стала садисткой.

Хлещет событием острым по губам, по глазам, по телу голому,

Наступив на горло башмаком американского фасона.

Чувства исполосованные стонут

Под лаской хлыста тяжелого.

Но тембр кожи у жизни повелевает успокоено…

Ах, ее повелительное наклонение сильней гипнотизма!

Выпадают нестройно

Страницы из моего организма.

Поймите, поймите! Мне скучно без колоссального дебоша!

Вскидываются жизненные плети!

Ах, зачем говорю так громко?

У ветра память хорошая,

Он насплетничает завтрашним столетьям!!!

10 августа 1913

«в с е м ы к а к б у д т о н а р о л и к а х…»

в с е м ы к а к б у д т о н а р о л и к а х

с В а л и т ь с я л е г к о н о с е й ч а с

м ч А т ь с я и в е с е л О и с к о л ь к о

д а м Л о р н и р у ю т о Т м е н н о н а с

н а ш г е р Б у к р а ш е н л и к е р а м и

и м ы д е р з д к и е д у ш А с ь ш и п р о м

и щ е м Ю г И ю л я и в о В с е м ф о р м у

м ч а С и л о Ю о т к р ы Т о к л и п п е р

з н О й н о з н а е м ч т О в с е ю н о ш и

и В с е п о ч т и г о в о р ю б е з у с ы е

У т в е р ж д а я э т о ч А ш к у п у н ш а

п ь е м с р а д о с т ь ю з а б р ю с о в а

1913

Веснушки радости

Владиславу Ходасевичу

Вечер был ужасно туберозов,

Вечность из портфеля потеряла morceau[5]

И, рассеянно, как настоящий философ,

Подводила стрелкой физиономию часов.

Устал от электрических ванн витрин,

От городского граммофонного тембра.

Полосы шампанской радости и смуглый сплин

Чередуются, как кожа зебр.

Мысли невзрачные, как оставшиеся на-лето

В столице женщины, в обтрепанных шляпах.

От земли, затянутой в корсет мостовой и асфальта,

Вскидывается потный, изнурительный запах.

У вокзала бегают паровозы, откидывая

Взъерошенные волосы со лба назад.

Утомленный вечерней интимностью хитрою,

На пляже настежь отворяю глаза.

Копаюсь в памяти, как в песке после отлива,

А в ушах дыбится городской храп;

Вспоминанье хватает за палец ревниво,

Как выкопанный нечаянно краб.

«Мы пили абсент из электрической люстры…»

Мы пили абсент из электрической люстры,

Сердца засургученные навзничь откупорив.

Потолок прошатался над ресторанной грустью,

И всё завертелось судорожным кубарем.

Посылали с воздухом взорную записку,

Где любовь картавила, говоря по-французски,

И, робкую тишину в угол затискав.

Стали узки

Брызги музыки.

Переплеты приличий отлетели в сторону,

В исступленной похоти расшатался мозг.

Восклицательные красновато-черны!

Они исхлестали сознанье беззастенчивей розог.

Всё плясало, схватившись с неплясавшим за руки,

Что-то мимопадало, целовался дебош,

А кокотка вошла в мою душу по контрамарке,

Не снявши, не снявши, не снявши кровавых галош.

«Бледнею, как истина на столбцах газеты…»

Бледнею, как истина на столбцах газеты,

А тоска обгрызает у души моей ногти.

На катафалке солнечного мотоциклета

Влетаю и шантаны умирать в рокоте.

У души искусанной кровяные заусенцы,

И тянет за больной лоскуток всякая.

Небо вытирает звездные крошки полотенцем,

И моторы взрываются, оглушительно квакая.

Прокусываю сердце свое собственное,

И толпа бесстыдно распахивает мой капот.

Бьюсь отчаянно, будто об стену, я

О хмурые перила чужих забот.

И каменные проборы расчесанных улиц

Под луною меняют брюнетную масть.

Наивно всовываю душу, как палец,

Судьбе ухмыльнувшейся в громоздкую пасть.

«Кто-то на небе тарахтел звонком, и выскакивала…»

Кто-то на небе тарахтел звонком, и выскакивала

Звездная цифра. Вечер гонялся в голубом далеке

За днем рыжеватым, и за черный пиджак его

Ловила полночь, играя луной в бильбокэ.

Всё затушевалось, и стало хорошо потом.

Я пристально изучал хитрый крап

Дней неигранных, и над витринным шепотом

Город опрокинул изнуренный храп.

И совесть укорно твердила: Погибли с ним —

И Вы и вскрывший письмо судьбы!

Галлюцинация! Раскаянье из сердца выплеснем

Прямо в морду земле, вставшей на дыбы

Сдернуть, скажите, сплин с кого?

Кому обещать гаерства, царства

И лекарства?

Надев на ногу сапог полуострова Аппенинского,

Угрюмо зашагаем к довольно далекому Марсу.

«Мозг пустеет, как коробка со спичками…»

Мозг пустеет, как коробка со спичками

К 12 ночи в раздраженном кабаке. Я

Память сытую насильно пичкаю

Сладкими, глазированными личиками

И бью сегодняшний день, как лакея.

Над жутью и шатью в кабинете запечатанном,

Между паркетным вальсом и канканом потолка,

Мечется от стрел электрочертей в захватанном

И обтресканном капоте подвыпившая тоска.

Разливает секунды, гирляндируст горечи,

Откупоривает отчаянье, суматошит окурки

надежд. Замусленные чувства бьются в корчах,

А икающая любовь под столом вездежит.

«На лунном аэро два рулевых…»

На лунном аэро два рулевых.

Посмотрите, пьяная, нет ли там места нам?!

Чахоточное небо в млечных путях марлевых

И присыпано ксероформом звездным.

Зрачки кусающие в Ваше лицо полезли,

Руки шатнулись поступью дикою.

Всюдут морщинистые страсти в болезни,

Ожиревшие мысли двойным подбородком хихикают.

По транспаранту привычки живу, вторично сбегая с балансирующего ума,

И прячу исступленность, как в муфту,

В облизывающиеся публичные дома.

«Снова одинок (Снова в толпе с ней)…»

Снова одинок (Снова в толпе с ней).

Пугаю ночь широкобокими криками, как дети.

Над танцами экипажей прыгают с песней

Негнущаяся ночь и одноглазый ветер.

Загоревшие от холода город, дома и лысина небесная.

Вывесочная татуировка на небоскребной небритой щеке.

Месяц огненною саламандрою вылез, но я

Свой обугленный зов крепко зажал в кулаке.

Знаю, что в спальне, взятый у могилы на поруки,

На диване «Рекорд», ждет моих шатучих, завядших губ

Прищурившийся, остывший и упругий,

Как поросенок под хреном, любовницы труп.

«Когда завтра трамвай вышмыгнет, как колоссальная ящерица…»

Когда завтра трамвай вышмыгнет, как колоссальная ящерица,

Из-за пыльных обой особняков, из-за бульварных длиннот,

И отрежет мне голову искуснее экономки,

Отрезающей кусок красномясой семги, —

Голова моя взглянет беззлобчивей сказочной падчерицы

И, зажмурясь, ринется в сугроб, как крот.

И в карсте медленной медицинской помощи

Мое сердце в огромный приемный покой отвезут.

Из глаз моих выпорхнут две канарейки,

На их место лягут две трехкопейки,

Венки окружат меня, словно овощи,

А соус из сукровицы омоет самое вкусное из блюд.

Приходите тогда целовать отвращеньем и злобствуя!

Лейтесь из лейки любопытства, толпы людей,

Шатайте зрачки над застылью бесстыдно!

Нюхайте сплетни! Я буду ехидно, безобидно,

Скрестяруко лежать, втихомолку свой фокус двоя,

И в животе прожурчат остатки новых идей.

«Это Вы привязали мою оголенную душу…»

Это Вы привязали мою оголенную душу к дымовым

Хвостам фыркающих, озверелых, диких моторов

И пустили ее волочиться по мостовым,

А из нее брызнула кровь черная, как торф.

Всплескивались скелеты лифта, кричали дверные адажио,

Исступленно переламывались колокольни, и над

Этим каменным галопом железобетонные стоэтажия

Вскидывали к крышам свой водосточный канат.

А душа волочилась и, как пилюли, глотало небо седое

Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,

А дворники грязною метлою

Грубо и тупо

Чистили душе моей ржавые зубы.

Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою

Пыткою,

И душа по булыжникам раздробила голову свою,

И кровавыми нитками

Было выткано

Мое меткое имя по снеговому шитью.

«К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге…»

К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге,

Сердце, облысевшее от мимовольных конвульсий,

К Вам, проспекты, где дома, как баки,

Где в хрустном лае трамвайной собаки

Сумрак щупает у алкоголиков пульсы.

Моторы щелкают, как косточки на счетах,

И отплевываются, куря бензин,

А сумасбродные сирены подкалывают воздух,

И подкрашенной бровью кричит магазин.

Улицы — ресторанные пропойцы и моты —

Расшвыряли загадки намеков и цифр,

А полночь — хозяйка — на тротуарные

бутерброды Густо намазывает дешевый ливер.

Жду, когда пыльную щеку тронут

Веревками грубых солнечных швабр,

И зорко слушаю, как Дездемона,

Что красноболтает город — мавр.

«В разорванную глотку гордого города…»

В разорванную глотку гордого города

Ввожу, как хирургический инструмент, мое предсмертие.

Небоскребы нахлобучивают крыши на морды.

Город корчится на иглах шума, как на вертеле.

Перелистываю улицы.

Площадь кляксою дряхло-матовою

Расплывается.

Теряю из портмоне последние слова.

Улицу прямую, как пробор, раскалывает надвое

По стальным знакам равенства скользящий трамвай.

По душе, вымощенной крупным булыжником,

Где выбоины глубокими язвами смотрят,

Страсти маршируют по две и по три

Конвоем вкруг любви шеромыжника.

А Вы, раздетая, раздаете бесплатно

Прохожим

Рожам

Проспекты сердца, и

Вульгарною сотнею осьминогов захватана

Ваша откровенно-бесстыдная лекция.

Оттачиваю упреки, как карандаши сломанные,

Чтобы ими хоть

Разрисовать затянутую в гимназическую куртку злобу.

Из-за пляшущего петухом небоскреба,

Распавлинив копыта огромные,

Рыжий день трясет свою иноходь.

«После незабудочных разговоров с угаром Икара…»

После незабудочных разговоров с угаром Икара,

Обрывая «Любит — не любит» у моей лихорадочной судьбы.

Вынимаю из сердца кусочки счастья, как папиросы из портсигара,

И безалаберно их раздаю толстым вскрикам толпы.

Душа только пепельница, полная окурков пепельница!

Так не суйте же туда еще, и снова, и опять!

Пойду перелистывать и раздевать улицу бездельницу

И переклички перекрестков с хохотом целовать,

Мучить увядшую тучу, упавшую в лужу,

Снимать железные панама с истеричных домов,

Готовить из плакатов вермишель на ужин

Для моих проголодавшихся и оборванных зрачков,

Составлять каталоги секунд, голов и столетий,

А напившись трезвым, перебрасывать день через ночь, —

Только не смейте знакомить меня со смертью:

Она убила мою беззубую дочь.

Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо

Рта выскочили хищных аэропланов стада.

Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,

Чтобы вечность стала однобока и всегда.

Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,

А ветер хлестко дает мне пó уху.

Позвольте проглотить, как устрицу, истину,

Взломанную, пищащую, мне — озверевшему олуху!

Столкнулись в сердце две женщины трамваями,

С грохотом терпким перепутались в кровь,

А когда испуг и переполох оттаяли,

Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь.

А я от любви оставил только корешок,

А остальное не то выбросил, не то сжег,

Отчего вы не понимаете!

Жизнь варит мои поступки

В котлах для асфальта, и проходят минуты парой,

Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,

(На маленькие уступы) лопатой разжевывают по тротуару.

Я всё сочиняю, со мной не было ничего,

И минуты — такие послушные подростки!

Это я сам, акробат сердца своего,

Вскарабкался на рухающие подмостки.

Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!

Толпите шаги, шевелите прокисший стон!

Это жизнь сует меня в безмолвие папки,

А я из последних сил ползу сквозь картон.

«Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо…»

Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо,

Что солнце угрюмое, что оно почти апаш без штанов…

Как вам не совестно? Я вчера видел, как борзого ветра зубы

Вцепились в ляжки ласкающих, матерых облаков…

И солнце, дрогнувшее от холода на лысине вершин,

Обнаружилось мне таким жаленьким,

Маленьким

Ребенком.

Я согрел его в руках и пронес по городу между шин,

Мимо домов в испятнанных вывесочных пеленках.

Я совсем забыл, что где-то

Люди просверливают хирургическими поездами брюхо горных громад.

Что тротуары напыжились, как мускулы, у улицы-атлета,

Что несомненно похож на купальню для звезд закат.

Я нес это крохотное солнечко, такое ужасно-хорошее,

Нес исцеловать его дружелюбно подмигивающую боль,

А город хлопнул о землю домами в ладоши.

Стараясь нас раздавить, как моль.

И солнце вытекло из моих рук, крикнуло и куда-то исчезло,

И когда я пришел в зуболечебницу и сник,

Опустившись сквозь желтые йоды в кресло, —

Небо завертело солнечный маховик

Между зубцов облаков, и десны

Обнажала ночь в язвах фонарных щелчков…

И вот я уже только бухгалтер, считающий весны

На щелкающих счетах стенных часов.

Почему же, когда все вечерне и чадно,

Полночь в могилы подворотен тени хоронит

Так умело, что эти черненькие пятна

Юлят у нее в руках, а она ни одного не уронит.

Неужели же я такой глупый, неловкий, что один

Не сумел в плоских ладонях моей души удержать

Это масляное солнышко, промерзшее на белой постели вершин…

Надо будет завтра пойти и его опять

Отыскать.

«Я больше не могу тащить из душонки моей…»

Я больше не могу тащить из душонки моей,

Как из кармана фокусника, вопли потаскухи:

Меня улица изжевала каменными зубами с пломбами огней,

И дома наморщились, как груди старухи.

Со взмыленной пасти вздыбившейся ночи

Текут слюнями кровавые брызги реклам.

А небо, как пресс-папье, что было мочи

Прижалось к походкам проскользнувших дам.

Приметнулись моторы, чтоб швырнуть мне послушней

В глаза осколки дыма и окурки гудков,

А секунды выпили допинга и мчатся из мировой конюшни

В минуту со скоростью двадцати голов.

Как на пишущей машинке стучит ужас зубами,

А жизнь меня ловит бурой от табака

Челюстью кабака… Господа!

Да ведь не могу же я жить — поймите сами! —

Все время после третьего звонка.

«Прикрепил кнопками свою ярость к столбу…»

Прикрепил кнопками свою ярость к столбу.

Эй, грамотные и неграмотные! Тычьте, черт возьми.

Корявые глаза и жирные вскрики. Площадьми

И улицами я забрасываю жеманничающую судьбу!

Трататата! Т рататата! Ура! Сто раз: ура!

За здоровие жизни! Поднимите лужи, как чаши, выше!

Это ничего, что гранит грязнее громкого баккара,

Пустяки, что у нас не шампанское, а вода с крыши!

А пот мне скучно, а я не сознаюсь никому и ни за что;

Я повесил мой плач обмохрившийся на виселицы книжек!

Я пляшу с моторами в желтом пальто,

А дома угрозятся на струсивших людишек.

Это мне весело, а не вам! Это моя голова

Пробила брешь, а люди говорят, что это переулки;

И вот стали слова

Сочные и подрумяненные, как булки?!

А вы только читаете стихи, стихеты, стишонки;

Да кидайте же замусленные памятники в небоплешь!

Смотрите: мои маленькие мысли бегают, задрав рубашонки,

И шмыгают трамваев меж.

Ведь стихи это только рецензия на жизнь ругательная,

Жизне-литературный словарь! Бросимте охать!

С пригоршней моторов, возле нас сиятельная,

Обаятельная, антимечтательная, звательная похоть!

Да я и сам отдам все свои стихи, статьи и переводы

За потертый воздух громыхающего кабака,

За уличный салат ярко-оранжевой женской моды

И за то, чтобы хулиганы избили слово: тоска!

«Вы всё грустнеете…»

Вы всё грустнеете,

Бормоча, что становитесь хуже,

Что даже луже

Взглянуть в глаза не смеете.

А когда мимо Вас, сквозь литые литавры шума,

Тэф-тэф прорывается, в своем животе стеклянном протаскивая

Бифштекс в модном платье, гарнированный сплетнями,

Вы, ласковая,

Глазами несовершеннолетними

Глядите, как тени пробуют улечься угрюмо

Под скамейки, на чердаки, за заборы,

Испуганные кивком лунного семафора.

Не завидуйте легкому пару,

Над улицей и над полем вздыбившемуся тайком!

Не смотрите, как над зеленым глазом бульвара

Брови тополей изогнулись торчком.

Им скучно, варварски скучно, они при смерти,

Как и пихты, впихнутые в воздух, измятый жарой.

На подстаканнике зубов усмешкой высмейте

Бескровную боль опухоли вечеровой.

А здесь, где по земному земно,

Где с губ проституток каплями золотого сургуча каплет злоба, —

Всем любовникам известно давно,

Что над поцелуями зыблется тление гроба.

Вдоль тротуаров треплется скок-скок

Прыткой улиткой нелепо, свирепо

Поток,

Стекающий из потных бань, с задворков, с неба

По слепым кишкам водостоков вбок.

И все стремится обязательно вниз,

Таща корки милосердия и щепы построек;

Бухнет, пухнет, неловок и боек,

Поток, забывший крыши и карниз.

Не грустнейте, что становитесь хуже,

Ввинчивайте улыбку в глаза лужи.

Всякий поток, льющийся вдоль городских желобков,

Над собой, как знамя, несет запах заразного барака;

И должен по наклону в конце концов

Непременно упасть в клоаку.

«С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой…»

С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой

И пощекотал комнату усами сквозняка…

Штопором памяти откупориваю понемножку

Запыленные временем дни и века.

Радостно, что блещет на торцовом жилете

Цепочка трамвайного рельса, прободавшего мрак!

Радостно знать, что не слышат дети,

Как по шоссе времени дни рассыпают свой шаг!

Пусть далеко, по жилам рек, углубив их,

Грузы, как пища, проходят в желудок столиц;

Пусть поезд, как пестрая гусеница, делая вывих,

Объедает листья суеверий и небылиц.

Знаю: мозг — морг и помнит,

Что сжег он надежды, которые мог я сложить…

Сегодня сумрак так ласково огромнит

Острое значение хрупкого жить.

Жизнь! Милая! Старушка! Владетельница покосов,

Где коса смерти мелькает ночи и дни!

Жизнь! Ты всюду расставила знаки вопросов,

На которых вешаются друзья мои.

Это ты изрыла на лице моем морщины,

Как следы могил, где юность схоронена!

Это тобой из седин мужчины

Ткань савана сплетена!

Но не страшны твои траурные монограммы,

Смерть не может косою проволоку оборвать —

Знаю, что я важная телеграмма,

Которую мир должен грядущему передать!

Из раздела «В складках города»

«Сердце от грусти кашне обвертываю…»

Сердце от грусти кашне обвертываю,

На душу надеваю скептическое пальто.

В столице над улицей мертвою

Бесстыдно кощунствуют авто.

В хрипах трамваев, в моторном кашле,

В торчащих вихрах небоскребных труб

Пристально слышу, как секунды-монашки

Отпевают огромный разложившийся труп.

Шипит озлобленно каждый угол,

Треск, визг, лязг во всех переходах;

Захваченный пальцами электрических пугал,

По городу тащится священный отдых.

А вверху, как икрою кетовою,

Звездами небо ровно намазано.

Протоколы жизни расследывая.

Смерть бормочет что-то бессвязно.

В переулках шумящих мы бредим и бродим.

Перебои мотора заливают площадь.

Как по битому стеклу — душа по острым мелодиям

Своего сочинения гуляет, тощая.

Вспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи,

Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе.

Судьба перочинным заржавленным ножиком

Вырезает на сердце пошловатый штемпель.

Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам,

Виртуожу негритянские фабулы.

Увы! Остановиться не на ком

Душа, которая насквозь ослабла!

Жизнь загримирована фактическими бреднями,

А впрочем, она и без грима вылитый фавн.

Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно,

Обвернутый в электрический саван.

«Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга…»

Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга,

Всверлите мне в сердце штопоры зрачков чопорных и густых,

А я развешу мои слова, как рекламы, невероятно плоско

На верткие столбы интонаций скабрезных и простых.

Шлите в распечатанном рте поцелуи и бутерброды,

Пусть зазывит вернисаж запыленных глаз,

А я, хромой на канате, ударю канатом зевоты,

Как на арене пони, Вас, Вас, Вас.

Из Ваших поцелуев и из ласк протертых

Я в полоску сошью себе огромный плащ

И пойду кипятить в стоэтажных ретортах

Перекиси страсти и докуренный плач.

В оголенное небо всуну упреки,

Зацепив их за тучи, и, сломанный сам,

Переломаю моторам распухшие от водянки ноги.

И пусть по тротуару проскачет трам.

А город захрюкает из каменного стула.

Мне бросит плевки газовых фонарей,

И из подъездов заструятся на рельсы гула

Двугорбые женщины и писки порочных детей.

И я, заложивший междометия наглости и крики

В ломбарде времени, в пылающей кладовой,

Выстираю надежды и контуженные миги,

Глядя, как город подстриг мой

Миговой

Вой.

«Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась…»

Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась

По каналам привычек, вспенясь, забурлила вода,

А маленькое небо сквозь белье облаков загорячилось

Бормотливым дождем на пошатнувшиеся города.

Мы перелистывали тротуары выпуклой походной,

Выращивая тени в одну секунду, как факир…

Сквернословил и плакал у стакана с водкой,

Обнимая женщин, захмелевший мир.

Он донес до трактира только лохмотья зевоты,

Рельсами обмотал усталую боль головы;

А если мои глаза — только два похабных анекдота,

Так зачем так внимательно их слушаете вы?

А из медных гильз моих взрывных стихов

Коническая пуля усмешки выглядывает дико,

И прыгают по городу брыкливые табуны домов,

Оседлывая друг друга басовым криком.

«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»

Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый

И измяли физиономию моря, пудрящегося у берегов;

И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом,

Неловко запутал в корягах самых высоких домов.

У небоскребов чмокали исступленные форточки,

Из взрезанной мостовой выползали кишки труб,

На набережной жерла пушек присели на корточки,

Выплевывая карамелью ядра из толстых губ.

Прибрежья раздули ноздри-пещеры,

У земли разливалась желчь потоками лавы,

И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры

Горных хребтов громадной оравой.

А когда у земли из головы выпадал человек,

Как длинный волос, блестящим сальцем, —

Земля укоризненно к небу устремляла Казбек,

Словно грозя указательным пальцем.

1915

«Вежливый ветер схватил верткую талию пыли…»

Вежливый ветер схватил верткую талию пыли,

В сумасшедшем галопе прыгая через бугры.

У простуженной равнины на скошенном рыле

Вздулся огромный флюс горы.

Громоздкую фабрику года исцарапали.

Люди перевязали се бинтами лесов,

А на плеши вспотевшего неба проступили капли

Маленьких звезденят, не обтертые платком облаков.

Крылья мельниц воздух косили без пауз,

В наморднике плотин бушевала река,

И деревня от города бежала, как страус,

Запрятавши голову в шерсть тростника.

А город приближался длиннорукий, длинноусый,

Смазывающий машины кровью и ругней,

И высокие церкви гордились знаками плюса

Между раненым небом и потертой землей.

Из раздела «Священный сор войны»

«Болота пасмурят туманами, и накидано сырости…»

Болота пасмурят туманами, и накидано сырости

Щедрою ночью в раскрытые глотки озер…

Исканавилось поле, и зобы окопов успели вырасти

На обмотанных снежными шарфами горлах гор.

И там, где зеленел, обеленный по пояс.

Лес, прервавший ветровую гульбу,

Мучительно крякали и хлопали, лопаясь,

Стальные чемоданы, несущие судьбу.

О, как много в маленькой пуле вмещается:

Телеграмма, сиротство, тоска и нужда!

Так в сухой Н2О формуле переливается

Во всей своей текучи юркая вода!

По-прежнему звонкала стлань коня под безжизненным,

Коченеющим, безруким мертвецом;

А горизонт оковал всех отчизненным

Огромным и рыжим обручальным кольцом.

И редели ряды, выеденные свинцовою молью,

И пуговицы пушечных колес оторвались от передка.

А лунные пятна казались затверделой мозолью,

Что луна натерла об тучи и облака.

1915 Галиция

Сергею Третьякову

Что должно было быть — случилось просто.

Красный прыщ событий на поэмах вскочил,

И каждая строчка — колючий отросток

Листья рифм обронил.

Всё, что дорого было, — не дорого больше,

Что истинно дорого — душа не увидит…

Нам простые слова: «Павший на поле Польши»

Сейчас дороже, чем цепкий эпитет.

О, что наши строчки, когда нынче люди

В серых строках, как буквы, вперед, сквозь овраг?!

Когда пальмы разрывов из убеленных орудий

В эти строках священных — восклицательный знак!

Когда в пожарах хрустят города, как на пытке кости,

А окна лопаются, как кожа домов, под снарядный гам,

Когда мертвецы в полночь не гуляют на погосте

Только потому, что им тесно там.

Не могу я; нельзя. Кто в клетку сонета

Замкнуть героический военный тон?!

Ведь нельзя же огнистый хвост кометы

Поймать в маленький телескоп!

Конечно, смешно вам! Ведь сегодня в злобе

Запыхалась Европа, через силу взбегая на верхний этаж…

Но я знал безотчетного безумца, который в пылавшем небоскребе

Спокойно оттачивал свой цветной карандаш.

Я хочу быть искренним и только настоящим,

Сумасшедшей откровенностью сумка души полна,

Но я знаю, знаю моим земным и горящим,

Что мои стихи вечнее, чем война.

Вы видали на станции, в час вечерний, когда небеса так мелки,

А у перрона курьерский пыхтит после второго звонка,

Где-то сбоку суетится и бегает по стрелке

Маневровый локомотив с лицом чудака.

Для отбывающих в синих — непонятно упорство

Этого скользящего по запасным путям.

Но я спокоен: что бег экспресса стоверстный

Рядом с пролетом телеграмм?!

1915

Лошадь как лошадь