удами, небось, выходит… а чай-то, видишь, какой. Да и нельзя иначе, место такое занимают. Надобно себя показать; одно слово — вельможа.
— Смотрите, будьте осторожнее, Василий Степанович!
— Господи боже мой милостивый! Ведь уж не в первый раз даю, говорят тебе. Всегда самым благороднейшим образом разделывались. Да слыханное ли это дело, чтоб особа в генеральском чине слову своему изменяла. И ведь как вежливо изволят просить: "Не можете ли, мол, почтеннейший Василий Степанович, сделать мне одолжениеe" Слышишь… сделать одолжение генералу! Я же делаю одолжение… маленький-то, темненький-то человечек. Да ему приказать бы стоило только…
— Ну, приказать-то он не имеет права, — сказал Шатров.
— Не имеет, не имеет… Ну да, хоть, положим, и не имеет, да прикажет — и исполняй; а не исполнишь, так разве трудно нашего брата в три погибели согнуть. А на мое-то место, чай, сколько людей зарятся… взял да сменил, и конец делу…
— Получили ли вы хоть распискуe
— Его превосходительство всегда изволили сами предлагать расписку…
— Ну, а нынчеe
— И нынче хотели дать, да наехали гости… ну, и нельзя было; приказали после зайти.
— Эх, Василий Степанович! Человек вы немолодой, а такие промахи делаете. Ну, как что случитсяe Мало ли… разве мы можем отвечать за один час наш.
— А бог-то на чтоe
В эту минуту в передней хлопнула дверь, и кто-то с шумом стал снимать калоши.
Шатров выбежал в залу взглянуть, кто был гость.
— Подгонялов, — произнес он шопотом.
Маша быстро вскочила с места и побежала в другую комнату. Шатров последовал за ней, старик остался один.
Вошел Подгонялов. Это был маленький человечек, лет пятидесяти, лысый, но с гладко примазанными висками в виде гусиных лапок. Физиономию его никогда не покидало сладкое, заискивающее выражение, подобное тому, какое бывает на лице таможенного чиновника, деликатно разрезывающего перочинным ножичком подкладку вашей шинели, чтобы посмотреть, не скрывается ли там контрабанда. Улыбка, глаза, вечно слезившие, неизвестно по какой причине, должно быть по слабости нервов, казалось, так и говорили: ей-богу, ведь я прекраснейший человек; конечно, есть злые языки, называющие меня мошенником, но это клевета, сущая клевета. Нужно было очень немного проницательности, чтобы за этим сладким выражением увидеть не совсем рыцарские свойства. Впрочем, в бобровском обществе капиталист Подгонялов слыл за обязательного и милого человека, который, конечно, своей выгоды не упустит, но кто ж себе врагe Известно, своя рубашка к телу ближе. Жандармский штаб-офицер, одаренный от природы шекспировским сердцеведением, говорил, что Геронтий Петрович Подгонялов — благонамереннейший человек, какого только он встречал в жизни, и полицеймейстер тоже утверждал, что он — праведная душа. Только разве самые отчаянные скептики, большею частию молодежь из кончивших курс в разных заведениях, да учителя гимназии, пропитанные тем, что Фамусов называет завиральными идеями, иронически улыбаясь, слушали похвалы, расточаемые губернскою знатью капиталисту. Носились даже темные слухи, что когда Геронтий Петрович служил в таможне, то он похитил некий таинственный ящик, куда пускали свою лепту все таможенные чиновники, пользовавшиеся кое-какими безгрешными доходами, и таким образом приобрел довольно значительный куш, делившийся обыкновенно по истечении года между всеми чиновниками поровну или соразмерно труду и усердию каждого к приращению общей кассы. Преследовать Геронтия Петровича, конечно, не могли, потому что деньги, которые вмещал в себе заветный ящик, были не совсем законно приобретены. Но, обманувши так неожиданно доверие людей, еще веривших в святое чувство товарищества, он не мог уже оставаться долее при таможне, да и сам он не находил в этом нужды. Будущность его была обеспечена, и с тех пор началась блистательная эпоха его существования. Он участвовал в откупах, в золотых приисках, в разных промышленных предприятиях, и всегда с успехом. Капитал его все увеличивался. Он пускал его в рост под большие проценты, и в то время, когда происходит рассказ мой, владел в Боброве едва ли не самым большим каменным домом и сбирался устроить завод сальных свеч. Впрочем, повторяю, историю о таинственном ящике рассказывали только отчаянные скептики, которые, чорт их знает как, все умеют пронюхать, что вовсе до них не касается. А потому я и не выдаю ее за нечто достоверное, не подлежащее сомнению.
Капиталист одевался крайне прилично. Сюртук у него всегда был новенький, не затасканный, сапоги отлично вычищенные, на руках блестело множество перстней. Целая связка сердоликовых печаток болталась на его довольно круглом брюшке, свидетельствовавшем, что ящик пошел впрок и что никакие болезни века не тревожили почтенного Геронтия Петровича. Впрочем, он тоже подчас был непрочь потолковать о благонамеренности и до глубины души возмущался, если слышал, что какой-нибудь чиновник взял с просителя благодарность или лекарь в рекрутском присутствии, искусно запустив руку в рот здоровому парню, как будто пробуя его челюсти, находил там совершенно нечаянно золотой и потом, обращаясь к приемщику, говорил: "не годится…"
Василий Степанович недолюбливал Подгонялова, не зная, впрочем, и сам, по какой причине. Так, просто не лежало сердце. Но Геронтий Петрович был так вежлив, так предупредителен к казначею, так обязательно предлагал ему разные услуги, то тарантасик прокатиться за город, то пару зайцев, затравленных на последней охоте, то дыню для Маши, что Василий Степанович поневоле старался подавить в себе неприязненное чувство к капиталисту. Притом же было еще одно обстоятельство, побуждавшее казначея платить Геронтию Петровичу за его обязательность тем же и отчасти смягчавшее дурное впечатление, которое всегда производила на душу старика сладкая мина капиталиста. Господин Тупицын, в распоряжении которого состояло все существо Василия Степановича, не только принимал к себе Подгонялова по воскресным и табельным дням и чувствительно жал ему при всей бобровской публике руку, но даже и запросто приглашал его на чашку чаю, а губернатор так ни с кем так охотно не садился играть в карты, как с Геронтием Петровичем.
"Ведь не стали бы с дурным человеком такие особы дружбу вести, — думал про себя Василий Степанович: — а что у меня к нему сердце не лежит, так еще этого ему в укор поставить нельзя. Что я за колдун такой, чтобы человека насквозь видеть".
Что же касается до толков об ящике, то Василий Степанович решительно не хотел им верить, зная, что не найдется в мире ни одного существа, про которое бы злые языки дурно не говорили. А на всех и сам бог не угодит.
— Многоуважаемому Василию Степанычу мое душевное почтение, — произнес капиталист еще на пороге гостиной, весьма ловко сунув подмышку свой бобровый картуз, дабы иметь возможность протянуть обе руки хозяину.
— Милости просим, Геронтий Петрович, милости просим, прошу садиться.
— Сядем-с, — отвечал Подгонялов, опускаясь в кресло и искоса поглядывая на дверь, куда скрылась Маша. Он вынул из заднего кармана фуляр с изображением поезда по железной дороге и отер им свое чело.
— Изволили, кажется, в соборе литургию слушать-сe — спросил он казначея.
— Да-с, Геронтий Петрович, был-с; а вас, кажется, не было, или не досмотрел я…
— Нет-с, я в своем приходе, у Симеона Столпника; там, знаете, попросторнее, а в соборе-то уж очень тесно, потеешь, потеешь, потом рубашку хоть выжми: какая уж тут молитва, прости господи!
— Это точно что так-с, справедливо изволите говорить, жарконько… Я потому более в соборе, знаете, что благолепие такое, величие… ну, и поют архиерейские певчие отменно, словно ангельский клир.
— Преосвященный служилe
— Как же-с, преосвященный. Ведь нынче табель, разве забыть изволилиe
— Да! Так… так… Ну, а Марья Васильевна не были, видно пропочивалиe
— Она к заутрене, Геронтий Петрович, ходила. Нет, она у меня, благодаря господа, не лентяйка, нет. В страхе божием воспитана и в будни так даже иной раз ходит.
— Именно, примерная девица. Можно в образец поставить. Ведь вот подумаешь, Василий Степаныч, дома воспитание Марья Васильевна получили, и средства-то ваши не то чтобы бог знает какие… а ведь почище нынешних-то модниц, что в пансионах образовываются, вышли-с. Вот оно что значит, как душой-то кого господь бог голубиною одарит. Да и глаз-то родительский много значит; нет, кто что ни говори о нынешнем воспитании, а родительский глаз — великое дело. Ну что проку, что по-французски научат, когда тут-то главного нет. (Капиталист показал на сердце.) По-моему, всего важнее нравственность; это первая и святая вещь.
Геронтий Петрович вздохнул, и глаза его заслезили. У Василия Степановича тоже просияла физиономия от похвалы его Маше.
— Не могу гневить бога, Геронтий Петрович, не могу роптать на дочь: послушная, кроткая, умница. Не потому, что я отец ее, так говорю, а и со стороны тоже, я думаю, вот хоть бы вы теперича похвалить изволили…
— Поверьте, мой почтеннейший, поверьте, что не я один, все одинаково о Марье Васильевне отзываются, все в образец благонравия их поставляют. Я не льстец бездушный, не кружева плету, не придворный какой человек, сами знаете, трудами копейку нажил, но уж не могу умолчать. Добродетельная девица, одно слово. Нынче, Василий Степаныч, добродетель не уважается, — прибавил капиталист самым искренним, добродушным тоном: — нынче книги превыше всякой добродетели вознесли. Такой век пошел. Но мы с вами не так рассуждаем. Старого покроя люди. Ох, ох, ох! Что из этих из книг-то вычитают…
— Это действительно, Геронтий Петрович, что нынче не такая строгость, как в старину-с.
— Куда, почтеннейший! Вот хоть бы я теперь; холостой человек, не знаю сам, зачем на свете божьем маюсь; не знаю, кому и добытое честным трудом, в поте лица добытое, оставлю. Сирота как есть, ни роду, ни племени. (При этом глаза его не только заслезили, но и заморгали, и вся поза выразила величайшее смирение, пальцы, переплетясь, лежали на желудке, а голова склонилась набок.) Часто думаю себе: господи боже мой! Если б найти подругу, которая бы, так сказать, усладила путь жизни… Вот бы истинное-то было блаженство. Да нет; страшно все; такие девицы-то нынче пошли… всё м